А еще у меня есть претензия
В Америке не только легкие фунты вместо килограммов, мили вместо коротких километров и температура не в цельсиях, а фаренгейтах: лето здесь начинается не 1 июня и кончается не 31 августа, а с летнего солнцестояния 21 июня по 22 сентября в день осеннего равноденствия. И действительно сентябрь в Новой Англии – вполне летний месяц, как в Петербурге июль. Жара, грохот кондиционеров и мечты о воде. Правда, Гольфстрим здесь добирается только до очень короткой части Кейп Кода, а так океан холодный, что твоя Маркизова Лужа.
Я уже сетовал на то, что на сухой берег после пандемии вышло куда меньше homeless, чем вошло в эту волну, незащищенные всегда страдают сильнее. И я, не собирая обычной жатвы вокруг Boston Common, добираю в Кембридже, где, мало что поток родителей, приезжающих посетить своих отпрысков в Гарварде, не иссякает (а они все равно эрзац-туристы), есть несколько домов для временного проживания выпавших из социального обихода. И они, как стойкий оловянный солдатик, на своих местах.
Много ли мы знаем об ударах судьбы? Юность использует для экстраполяции будущего выкройки из опыта близких, преображенного высокомерием и книжной футурологией, и если выбирает путь общественного остракизма, то меряет себя по мерке героев. И мало кто уверен, что ничего, собственно говоря, в той жизни не добьется: то есть если смотреть на поколение и телевизор, то, конечно, различия несомненны, а если на культовых героев, то кошкины слезы. И живет остаток жизни с этой тяжестью на душе, как предатель собственных желаний и дезертир высоких дум, взятых напрокат с чужого плеча, мысленно много раз примеренных, но так и не оказавшихся впору.
Причем, реальность достижений никак не утешает: я общался с несколькими нобелями, в том числе по литературе, их точно так же снедала тоска и неудовлетворенные амбиции, будто прыщавых юнцов. Человек всегда найдет повод страдать, хотя бы потому, что так и не победил смерть.
В этом смысле бездомные, не только в Америке и России, я фотографирую их везде, где бываю, от благословенного климатом Пуэрто-Рико до падкой на контрасты Мексики, бездомные, которых так хочется пожалеть, и, значит, взобраться на котурны человечности, везде предлагают универсальный рецепт обезболивающего для социальных неудач.
Они просто выходят в тамбур, подышать и покурить, и отдохнуть от социальных амбиций: и обратно мало кому хочется. Возвращаться в социум с его болью и упреками самому себе, что не стал вровень с мечтаниями молодости, когда все было еще впереди, мало кто хочет. Ничто так не освобождает от тесноты социального ряда, как апостроф над заглавной буквой Я. И кавычки с двух сторон. Доброхоты жалеют несчастных, а те смотрят мудрым взглядом, лишенным карьерных притязаний, и уже не вернутся обратно: в ад конкуренции с собственным воображением.
Есть такая карикатура: огромная собака выводит на поводке своего маленького хозяина пописать. И тот писает, стеснительно отвернув свой черенок к дереву, а непропорционально огромный и терпеливый зверь ждет, когда тот облегчится. Так и здесь: нам только кажется, что мы выше на эти несчастные социальные дюймы, поднимающие нас над воображаемой линией социального горизонта. А на самом деле смотрим снизу вверх на тех, кто свободней нас от оков и впереди по уровню достижений того, что кто-то назовет мудростью. Но ведь и она почти всегда имеет социальное измерение, подлежащее вытеснению.
В принципе я это и пытаюсь запечатлеть: этапы выхода за пределы социального, которые, конечно, сопровождаются тоже болью, но совсем другой. Не социальной, не индуцированной воображением, а непосредственно физической. И их морщины – анфилады переходов, зависящие не столько от реальной длительности мучений, сколько от соответствия. Чему? У нашего фундированного социальностью языка – кажется, нет для этого названия. Возможно, растению, какой-нибудь нелепой гортензии.