Эмиграция, принципиальность и конформизм

Сравнение нынешнего путинского режима с советским обществом, как и любое сравнение, обладает рядом совпадений и не менее контрастных различий. Потому что это сравнение, а не тождество. Но это сравнение позволяет точнее увидеть современность через линзу прошлого.

Начнем с того, что кажется многим принципиальным, в совке все вокруг было народное, все вокруг мое, а путинский режим не думает пока отменять право на частную собственность. Это резонный аргумент, но не принципиальный. Формально частная собственность была и при совке, красным директорам и крупным номенклатурщикам по сути дела принадлежали все их заводы и фабрики, они просто владели этим де-факто, а не де-юре, то есть просто не могли передать свою собственность по наследству. Одним из побудительных мотивов перестройки и было желание получить уже имеющееся в полное пользование, что и было сделано.

Кроме того, никакой неприкосновенности частной собственности нет и сейчас, это многократно демонстрировалось, что частная собственность остается частной ровно до того, момента, когда государство в лице своих доверенных лиц не решает отобрать все, как и не было. Это частная собственность с временным и ограниченным сроком владения ею.

То есть частная собственность обозначает различие, но не самое принципиальное. Куда важнее сравнение сегодняшнего режима с советским не в целом и в общем, а с определенным этапом совка. И многие справедливо отмечают, что если сравнивать путинский режим с совком, то надо уточнять год, потому что по уровню репрессивности сегодняшняя власть более похожа не на относительно вегетарианский брежневский период, а на сталинский. Не 37-й пока (в том числе потому что технически это пока невозможно, нет таких ресурсов подавления), но на начало 50-х: борьба с низкопоклонством перед Западом и дело врачей. Хотя и публичных массовых процессов пока тоже нет. Это все говорит о хрупкости процедуры сравнений и необходимости все время уточнять и уточнять.

Я в качестве разницы привел положение нонконформистов накануне перестройки и сегодня, но не собирался утверждать, что нонконформисты в первой половине 80-х смогли вести себя так свободно, если бы не ощущали на себе границу допустимого. Это очень важное уточнение, одной из функций нонконформизма с разгона диссидентского движения в 70-х, стала проверка допустимого на себе. То есть риск в антисоветском позиционировании оставался высоким, меня в первый день съезда в 1986, когда Горбачев объявил перестройку, последний раз вызвали на допрос, поставили в известность, что у КГБ достаточно фактов для начала против меня уголовного дела и потребовали подписать постановление о том, что моя деятельность рассматривается как антисоветская и уголовно наказуемая. Я отказался, но не только потому, что был отчаянно смелым, но и потому что чувствовал, что нахожусь на границе.

В некотором смысле все нонконформистское позиционирование с конца 70-х было не только проявлением безбашенной смелости, но и тестирование границ разрешенного. Об этих границах или их изменений газета «Правда» не писала, но это можно было проверить на себе. То есть ленинградский и московский андеграунд состоял не только из отчаянно смелых людей, но чутких к изменению неписанных правил, и они на себе показывали, что границы разрешенного невидимым образом расширились. Это был огромный риск, очень близких мне людей сажали прямо накануне перестройки, как того же Сеню Рогинского или Мишу Мейлаха, но мы все равно ощущали, что защищены невидимыми правилами куда больше, чем люди во второй половине 30-х.

То есть эта была смелость, но совсем другая, нежели вести себя точно также накануне войны, когда за очень многое, на что мы решались, а решались мы на то, чтобы вести себя так, будто никакой советской власти просто нет, а есть одна безумная морока, обреченная на провал.

И здесь я хочу уточнить еще одно важное совпадение. Отношение к эмиграции, именно в этот период от конца 70-х до начала перестройки. К эмиграции в нашей среде относились скептически, в общем и целом, как к дезертирству. Мы жили вполне свободной жизнью, периодически кого-то хватали и сажали в лагерь, но все равно писать и говорить то, что мы считали нужным, никто не отменял. Послушайте Подрабинека, он до сих пор не может простить тех диссидентов, которые тогда уехали, на мой вкус – это слишком ригористично, каждый имеет право на свой выбор и свой выбор уровня риска. Но между позиционированием эмигрантов, которые якобы выбрали свободу, а на самом деле просто не нашли в себя сил больше терпеть опасность и давление, и теми, кто остался, была принципиальная разница. И не нужно говорить, на чьей стороне были наши симпатии.

Я помню, мой разговор с Левкой Рубинштейном и нашим общим другом Мишей Шейнкером, кажется, году в 2013, мы с ним еще встретимся в этой жизни, но уже в Бостоне, когда он приедет в Гарвард. Так вот обыкновенная беседа, касаемся темы эмиграции, и Левка говорит: «Мишка, а ведь мы с тобой все-таки не уехали ни тогда, ни сегодня, и кажется, не жалеем». Это был отчасти камешек в мой огород, но я был согласен с оценкой Левы, эмиграция – всегда проявление слабости и невозможности больше терпеть. Я не знаю, что сказал бы Лева сегодня, когда путинский режим становится репрессивным в темпе вальса, я думаю о том, что и как вели бы себя все наши друзья, большинство которых уже не с нами, и это не простой вопрос.

Но я уехал в 2006 по одной причине, никакого страха не было и в помине, я год назад издал книжку против Путина, которую отказались публиковать все самые видные сегодня либералы и критики Путина, коря меня тем, что я не вышел из окопа, война кончилась, надо начинать мирную жизнь. Но главным было другое, почти все мое окружение в Питере (и не только) стало путинистским. Причем это были люди, непримиримые к советской власти, прошедшие со мной весь застой, в том числе мой самый близкий друг Алик Сидоров, соредактор «А-Я», редакторы самиздатского журнала «Часы» Боря Иванов и Боря Отстанин, а также мой самый близкий круг – они стали интерпретировать Путина, как того, кто пытается спасти русское от советского. Я просто оказался в вакууме, кстати говоря, московская среда не поддалась на эту иллюзию, и Пригов, и Рубинштейн, и Сорокин, и московские концептуалисты второго поколения в основном оставались теми, что и раньше, и не прозревали рентгеном русский позвоночник сквозь рыхлое тело советского.

Но общее ощущение рушащейся жизни, какой-то тотальной измены, моментально бросившей тень и на прошлое, было просто невыносимо. Мы с моей Танькой стали париями в родном городе, и хотя профессионально у меня было все отлично, за последний год я издал три книги, вел свою передачу на «Свободе», проблем с деньгами не было, но я задыхался, и мы уехали. Думая, посмотреть, оказалось навсегда.

Но я еще раз хочу отметить, недоверие к эмигрантам, которое объединяет сегодняшнее время с пред перестроечным, оно важный фактор.

А напоследок такой аппендикс в виде личного замечания. Понятно, что при моем размашистом стиле, порой приводящим к неточностям, но мне изначально свойственном, вокруг меня, особенно на моем канале на YouTube большое число хейтеров. Кому-то не нравится моя критика правого Израиля, кто-то защищает от меня Трампа, но хейтеры стараются задеть меня побольнее. И здесь есть несколько забавных моментов. До недавнего время это было эйджизм, меня корили за то, что я старый. Дедушка, полезай обратно на печь, там тебе самое место. Дедок, вставь челюсть обратно, а то слюнями давишься.

Но в последнее время желание задеть несколько поменялось, я уже стал не дедушка, а Кощей бессмертный. Что этот Кощей бессмертный несет за пургу, положи таблетку под язык. Я действительно со смерти моей Таньки похудел более, чем на 40 килограмм, я вешу меньше, чем весил в 25 лет, но те, кому представляется, что во мне жизнь едва теплится – ошибаются. Я всю жизнь занимаюсь физическими упражнениями, и покажу, как я выгляжу, но не здесь, это еще более нескромно, а в ролике на ютубе, в какой-то мере это ненужный ответ хейтерам, упрекающим меня в возрастной деменции, хотя и доля нарциссизма в этой тоже есть.

Я, возможно, представляюсь сегодня таким раздвоенным, я пишу о политике также, как и раньше, а о своей Таньке, кажется, просто вою, демонстрируя невиданную слабость, но это все вместе. У меня оказалось слабая зона, Ахиллесова пята, я не могу справиться с тем, что Танька ушла, и я возвращаю и возвращаю ее, когда пишу о ней. Я оказался раздвоенным, хотя, как и все, таким и был изначально, просто это стало очевидным для меня и окружающих. Но на мое стремление к максимальной отчетливости в выговаривании того, что представляется мне важным, ничто не в состоянии повлиять, ни возраст, ни потерянные 40 килограмм, ни даже потеря моей девочки, которая, как выяснилась, унесла с собой ключи от моей жизни.