Сентиментальное путешествие из Бостона в Нью-Йорк Stern-Берга

Сентиментальное путешествие из Бостона в Нью-Йорк Stern-Берга

Как любое путешествие, мое имеет рельсы. И это, скорее, не «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, хотя в какой-то мере и оно, а чудище обло — это я сам. Но куда в большей степени это «Сентиментальное путешествие» Лоренса Стерна, его следы отыскать будет легче. Что касается жанра, то я уже называл нечто подобное «интеллектуальной экскурсией», когда делал видео о Генри Торо и его жизни в хижине на озере Waldon Pond. Хотя, с другой стороны, это просто поездка на машине из одного города в другой с прикреплённой на ветровом стекле камерой. Хотя, с другой стороны, это просто поездка на машине из одного города в другой с прикреплённой на ветровом стекле камерой. YouTube уже целую вечность (и уж точное более 12 часов) обрабатывает этот ролик в качестве хотя бы HD, но пока, увы, только SD, что для road movie не разрешение. Тем более, если нужно отвечать на вопрос, что такое эмиграция и можно ли ее не признавать, а если — нет, то что мы делаем в каком-то Бологое на исторических путях между Бостоном и Нью-Йорком? И доплывает ли кто до середины Днепра, длинной в час, на уверен. Саженки-то короткие.

Гарлем, вчера, 3 pm

Гарлем, вчера, 3 pm

На обратном пути из Питтсбурга – города Карнеги, «Брата-2», 400 мостов и множества русских рифм, о чем собираюсь сделать ролик для ютуба, заехал в Гарлем, где поснимал homeless. Длинная дорога, вторая половина дня, усталость от жизни, которая всегда имеет конкретное выражение и легко рифмуется с жарой, столь же испепеляющей. В объектив попал именно этот зной и люди в нем по горло, как в тумане. Не забывающие при этом покрасоваться и заглянуть в магический кристалл, где те же они, только в детстве, все приукрашивающем своим напором тщетных ожиданий и оставляющем лишь одну возможность: встать на цыпочки в рамках иллюзии, создаваемой исключительно для себя.

Поражение для всех как победа для одного

Поражение для всех как победа для одного

Репрессивные законы, принимаемые съехавшей, казалось бы, с катушек Россией, более всего напоминают защитные щитки, надеваемые хоккеистом перед суровой ледяной бранью. В том числе запрещающие сравнивать Сталина и Гитлера и вообще сомневаться в чистой, как слеза младенца, победе совка в войне. Сколь бы они ни казались нелепыми и агрессивными, они призваны защищать то, что, по мнению законодателей от сохи, меча и орала, голо, ранимо и может быть легко повреждено как тонкая после ожога кожа.

То есть когда путинский законодатель запрещает сравнивать Сталина и Гитлера, он боится, что это сравнение, столь очевидное и разоблачительное для него, станет очевидным и рутинным для других. Если он говорит о безусловном величии и чистоте риз победы советского народа-исполина, то он просто знает, что она далеко не великая и уж точно не чистая, а грязная, слепленная на крови, жестокости и заградотрядах, а несусветная стоимость ее потерь вообще превращает победу по очкам в крупнейшее демографическое и цивилизационное поражение.

Как капа зубы боксера, а раковина причинное место хоккеиста, эти законы скрывают и не позволяют сомневаться в том, что сомнительно, противоречиво и неоднозначно. И именно поэтому они столь суровы и неуклюжи.

Столь же нелепы претензии на исключительность победы, из которой вычитается океан, три моря и сто восемнадцать бурных рек ленд-лиза, который кормил, одевал и вывозил из огромной дыры нищее советское общество, умеющее только закидывать трупами амбразуры и воюющее всегда числом, а не умением. Решив превратить в сакральное то, что профанным казалось самому Сталину, режим выдает свою главную мечту: мечту о тоталитаризме, об обществе, которое безлико по сравнению с лицом народа-великана, вождя и его жены, матери-Родины, опирающейся на меч, как на временный костыль.

В мечтах авторитарного и сколь угодно репрессивного режима именно тоталитаризм, когда преступным объявлялось сомнение в величии и однозначности, является тем раем однородного блаженства, в который просится душа коллективного Путина. Полцарства за коня, который довезет хоть тушкой, хоть чучелом до тоталитарных безымянных высот, где уже ничего не надо никому доказывать, так как ропот и неуверенность под запретом.

Это похоже на снежок, из которого пытаются слепить снежный ком, но рукотворный снежок, мокрый, подтаявший и сбитый до скрипа перчатками, не годится в исходный материал для массового психоза. Психоз можно, конечно, инсценировать, изображая вселенскую обиду, так как обида – это младший брат сакрального; обижаясь на мифическое оскорбление, униженный и оскорбленный пытается приобрести лавры святости, как бы совокупность всех мифических обид и их защиту от потенциального обидчика.

Коллективный Путин завидует Сталину черной завистью и презирает маленького проигравшего Гитлера, потому что сталинский тоталитаризм был настолько объемен, самодостаточен и непоколебим, что ему не нужна была и фиктивная победа, доставшаяся такой ценой. Путин, как нищий на пиру отцов, подбирает объедки со сталинского стола и пытается соорудить из них пир на весь мир, превращающийся в поминки.  Так как сколь бы ни велика была Росгвардия, как бы ни боялись путинские сановники и приспешники неминуемого разоблачения, тоталитаризм не получается и не получится: строительного материала с гулькин хуй. Ушла эпоха массовых и радостных заблуждений длиной в жизнь поколений. Из эха не соорудить гром. И сколько ни тверди, грозно посверкивая очами: победа, победа, нам всем нужна победа, хвала не превращается в халву, и на устах не сладость, а горечь самообмана и поражения.

Муха-цокотуха в позе жертвы и страдания

Муха-цокотуха в позе жертвы и страдания

Если посмотреть на реакцию российской интеллигенции на ужесточение репрессий со стороны путинского режима, а эти репрессии идут по все более проступающему плану квадратно-гнездовым методом, то бросается в глаза одна особенность, характерная как для интеллигентской среды в целом, так и для отдельных ее представителей. Речь идёт об отстаивании интеллигенцией своего права на статус жертвы. То есть в отношении власти интеллигенция — это такая жена, которая отдала все, что имела, в том числе лучшие свои годы и свои мечты о лучшей жизни, а ее суровый супруг попользовался молодостью и красотой, пока ему это было надо, а когда обстоятельства переменились, обернулся к несчастной совсем другой стороной, о которой трудно было раньше подозревать.

Совсем необязательно выделять в том статусе жертвы, который отстаивает постсоветская интеллигенция, женские черты, они просто более рельефны, хотя и спекулятивны. Но в любом случае статус жертвы — это почти сакральное качество общественной позиции, весьма распространённой в интеллигентской среде. Интеллигенция разных поколений держится за него, потому что у жертвы совершенно другие права и своё представление об обязанностях и мере ответственности. Жертва — в наиболее распространённой интерпретации — не несёт ответственности за происходящее, сам жертвенный статус почти синоним индульгенции и несовместим с чувством вины. И в общественном смысле это психологически удобная позиция, поэтому она в тренде; жертва своими страданиями изобличает насильника, фиксирует его, пригвождая к стене позора, но эта же роль таит в себе ряд принципиально неизбежных последствий.

Казалось бы — да, путинская власть — это характерная история обмана и обольщения. Хотя власть совершенно не равна Путину и идентификация власти с Путиным еще одна очень удобная перестановка в ряде подмены смыслов, но она используется, так как востребована. Путин как бы воплощение трикстерства и лукавства, он возникает из ниоткуда, его кооптируют, выбирают на роль преемника, а потом полномочного властителя, как эдакого честного и последовательного демократа из ближайшего окружения Собчака. Он не предал Собчака, когда того не переизбрали и попытались преследовать, он остался ему верен, как Санчо Панса, и эта верность как некоторое облако атмосферного свойства, из которого он появился. Путин – тихая и честная Афродита из окружения Собчака, в пене его репутации, а сам Собчак как бы гарантия демократического происхождения. Конечно, уже тогда можно было и на самого Собчака смотреть глазами доклада Салье о коррупции, то есть видеть подмоченную репутацию как самого облака демократии, так и выходцев из неё. Но можно было смотреть и не видя этого, а полагая, что человек имеет право на изменения, на второй шанс, его статус чекиста — не более, чем история, а его служба у Собчака — определенные гарантии политически повторяющегося почерка.

Это, в общем и целом, диспозиция, из которой российская интеллигенция и выносит, присваивает себе статус жертвы, которую власть — в лице Путина или обобщённого символического Путина — использовала как помощника в борьбе с коммунистическим реваншем, что было важнейшим способом борьбы за власть между несколькими номенклатурными ветвями власти. И интеллигенция, использовавшая и во многом сформировавшая эту угрозу коммунистического реванша, так как в отличие от номенклатуры обладала риторическими способностями, обеспечила победу в аппаратной и политической борьбе той часть бывшей советской номенклатуры, которая в своих целях использовала демократическую риторику.

Вот это и есть одна из точек разрыва. Демократическая риторика как ельцинской власти, так и путинской — это как бы обещание жениться и не бить, не унижать жену с патриархальней жесткостью. В браке, пусть и неравном, с властью, интеллигенция вполне активно играла на стороне, интерпретируемой ею как силы прогресса, противостоящие архаике коммунистической контрреволюции. Контрреволюции, как возврата к советским политическим нравам и общественным традициям. И более чем высокий уровень вознаграждения так называемым прорабам перестройки, главным редакторам и золотым перьям той массированной артикуляции ужаса коммунистического реванша, который был домкратом, поднявшим фундамент российской власти до заоблачного уровня легитимной и уже неоспариваемой победы, говорит об этом.

Здесь, собственно говоря, и возникает узкий, тесный тамбур возможностей, в котором российская власть, однако, совершила подъем с переворотом и после нескольких политических этапов, на волне высоких цен на нефть и запроса на патриотизм, плюс приемы переодевания после прохода каждого вагона, воплотила в реальность тот самый коммунистический реванш, контрреволюцию советской номенклатуры, против которой якобы боролась на заре перестройки.

Формально обман есть: путинский режим воплотил самые несбыточные мечты о реставрации совка, и интеллигенция (которая по существу стала не нужна, только не сразу это поняла, ровно в тот момент, когда обеспечила победу над силами реакции своим сторонникам во власти на предыдущем этапе) вроде как имеет право полагать себя обманутой. Обещал, почти женился, потом просто забыл, вывел за пределы оплачиваемого штата, а в ответ на упреки стал пить по-русски и побивать, эксплуатируя патриархальные нравы и симпатии общества к сильной руке и хозяину, собирателю земли русской.

Это очень удобная позиция. Быть жертвой обмана и домашнего насилия, не имея возможности оспорить это в суде, всегда встающем на сторону сильного, в своих жалобах припоминать права человека, различные международные конвенции, и впадать в ужас от нарастающего насилия и красных бешенных глаз человека в ружьем.

Разница только в одном. Куда спрятать соучастие в приходе к власти этого режима? Свести это соучастие к техническим погрешностям, мол, помощь была не режиму, а способам артикуляции демократической ориентации. А то, что эта артикуляции, эта риторическая орудийность оказалась способом политической борьбы и носила такой же технический характер, как нашивки на рукаве или погоны для различения своих и чужих, это всего лишь малозначительная подробность.

Но мы не в суде, мы все в той или иной степени банкроты, банкрот наша страна, ее настоящее и будущее, по крайней мере ближайшее. Статус жертвы удобен, он перекладывает всю вину на власть, ее бесчестность и жестокость, тем более, что она действительно бесчестная и жестокая, и вина за невольное соучастие, если оно вообще было, несоизмеримо по весу преступлений. Но жертва парализована своим статусом, она как бы длит, продолжает свою невинность за линию горизонта, невинность, как девственность, как слабость и терпение. Во имя отказа от вины за соучастие она также обедняет свой почти пустой патронташ, арсенал приемов противостояния; статус жертвы парализует активность, приучает к выученной беспомощности, как политическому выбору, уже почти естественному. Мол, у нас так всегда и не может быть иначе, так как никогда раньше не было, и сбрасывает за борт балласт в виде шансов на изменения.

Понятно, что существуют разные стратегии противостояния политическим репрессиям власти, которая уже решила, что будет настолько суровой и кровавой, насколько это потребуют обстоятельства, и даже с небольшим бонусом опережения. Но стратегией прилива, мощного дыхания одной приливной волны, является позиция именно что мухи-цокотухи, запутавшейся в паутине паука-кровососа, от которого нет спасения ничему живому. Хочешь жни, а хочешь куй, все равно получишь муху в паутине и собственном соку.