Там, где начало и конец

Там, где начало и конец

Пару дней назад я опять поехал в тот лесопарк Charles River Reservation (ехать-то всего пять минут), где мы часто гуляли с Танькой и где потом я развеял ее прах, прямо напротив скамейки, на которой мы часто сидели. Меня не только тянет сюда, еще осень в Новой Англии яркая, но промежуток, когда кисть желтого-ржавого и плакатно-красного проходит между еще вечно или временно зеленым, короток.

Поэтому я решил снять тот маршрут, по которому мы ходили, он не длинный, полчаса туда и обратно, но снимать я решил на свой fisheye, который все вписывает в круг, мне представляющийся не только необходимым мне искривлением (или исправлением) пространства обыденности, но инвестицией чего-то внешнего, метафизического. Вот я это и снял, предполагая, какой будет результат – осень извивается в красках, будто готовится сбросить шкурку.

Если бы я был чуть более простодушным, я бы сказал, что я развеял прах моей девочки над водой и кромкой берега, и ее красота перешла в эти пейзажи, как добавочная стоимость. Но я прекрасно понимаю, как ответила бы мне Танька: не выдумывай ни про мою красоту, ни про то, что ты снял. Превратил реальность в сказку и радуешься, как ребенок.

И она бы была права: нет в этих отпечатках осени ни ее красоты, ни ее самой, природа, как мы помним, равнодушна, поэтому я все снял не так, как видел глаз: вписал все в полукруг, придавая – если использовать предполагаемый Танькой эпитет – всему сказочный антураж. Плюс цветовой профиль моей камеры под говорящим названием Rich, придающий и так ярким цветам избыточность, порой удушливую.

Но я так хочу, я придаю постной протестантской сухости и черствости черты католической, что ли, праздничности и беспечности. Такая реформация в обратную сторону, мне так легче хотя бы на те несколько мгновений, когда усилия и затраты сил хоть немного освещают плотную и тесную темноту туннеля.

Танцы без звука

Танцы без звука

Танька, конечно, очень переживала от того, что стареет. Не помню, когда, но вскоре после переезда в Америку она стала носить темные очки, чтобы скрыть морщины под глазами. Предпочитала чуть матовые, но все равно даже диоптрии с затемнением. В ее спальне целая коллекция темных очков, она везде их покупала, в том числе в Гарлеме, на 125-й стрит, где я снимал бездомных и где стояли коробейники, чего вообще в Америке я больше не видел.

Я, конечно, не трогаю эти очки. Я вообще ничего не трогаю, сразу после ее смерти я попытался отдать ее вещи своим знакомым дамам, но стало так тошно, что я решил все сохранять, как при ней. Даже сигареты лежат в нескольких ящиках и прибор для набивки сигарет, она в последнее время покупала табак в знакомой нам табачной лавке возле Гарвардской площади, и все это лежит. У меня знакомая попросила: типа, есть бедные, но курящие люди, можно было бы их порадовать. Но я отказался. Ведь я ее все равно жду, и представляю, как она сразу полезет за сигаретами и увидев, что их нет, скажет с досадой: мог бы и подождать. Я и жду. То есть я знаю, что она не вернется, я сам развеивал ее прах. Но не могу согласиться.

Относительно старения, извечной женской беды, я, так получилось, относился к ней – хотел написать: скорее, с нарастающей нежностью и ее возраст мне не мешал, — но я уже боюсь, что смотрю назад с искаженной обратной перспективой и наделяю прошлое сегодняшними чертами. Конечно, мы продолжали ссориться из-за ее выпивки, с чем я смириться не мог, но я постоянно видел сквозь неё не только ту, которой она стала, но и ее же — девочку, молодую женщину, со всеми метаморфозами, что мы и она прошла. И я точно не мучался от ее морщин под глазами. Кстати, они от выпивки и появились. Наташка, жена Бори Гройса, с которой мы тесно общались, пока жили в Нью-Йорке, на попытку оправдания со стороны Таньки: мол, красное вино полезно — не знаю про пользу, сказала Наташка, но морщин вино добавляет немерено.

Есть еще одна тема, которую я вскользь касался — любовь Таньки к танцам. Она уже в начальной школе начала заниматься танцами у сестры Мравинского (она мне много раз называла ее имя-отчество, но я, конечно, забыл). Это были, типа, танцы народов мира. В балетную школу ее не взяли с беспощадным приговором: ноги недостаточно длинные. Но народные танцы в юбочках и театральных платьицах на длину ног смотрели снисходительно, и она очень долго была этим увлечена. А потому и сама любила танцевать, и по ютубу постоянно смотрела танцы. Прежде всего, рок-н-рол.

Я просто слышал через стену, если она забывала включить наушники, как она слушает и смотрит. Более всего ей нравилась одна пара: как он ее швыряет, говорила она с восхищением и завистью. В этом «ее» и «он» была отчетливая эротичность. Я тоже иногда смотрел с нею, в том числе и BandOdessa, но без фанатизма.

Но тут — не знаю, зачем, пару недель назад решил разузнать больше о паре, которая ей нравилась, долго искал с помощью ChatGPT и в конце концов нашел. Это Stephen & Chanzie (Stephen Sayer и Chandrae Roettig). Можете найти на ютубе. Какой-то чел из патриотических, возможно, соображений, перезаписал их танец с русским музоном, потому что ритм один и то же, но это известная американская пара, хотя Stephen танцевал не только с ней. Причём, я не помню, чтобы Танька обращала на это внимание, но меня более впечатлила танцорша, Чензи, и не самим танцем, хотя он хорош, а ее гримасами, она строит такие рощицы, будто сердится и хмурится, но это получается очень забавно и куда лучших резиновых улыбок.

Я ничего не могу поделать, ночью, пока засыпаю, а на самом деле не могу заснуть, в меня постоянно просачиваются воспоминание из ее болезни, и меня, как глупую рыбку, бьет острога боли. Мне так ее жаль, я не сумел помочь, не спас, а она наверняка, на меня рассчитывала. Не знаю, как быть. Как с этим справиться — не могу забыть, не могу отстроиться. Все время она существует со мной параллельно, висит как апостроф, и я ощущаю ее уход, как вину, хотя кто только мне не объяснял, что я не прав.

Я уже говорил, что она в середине болезни, но, когда надежд было больше, чем отчаянья, жаловалась на меня нашему психиатру: мол, я-то — нормально, Миша совсем не держит удар. Это она обо мне, о непреклонности которого она не только знала, но и считала огромным недостатком. И говорила — я это уже упоминал где-то — ты же не изменился со школы. Я-то думала, что это такая поза мальчишеская, а потом поняла — не поза, натура, и знай я это, я бы сто раз подумала, выходить ли за тебя замуж. Но это, что называется, попытка перемотки в обратную сторону: не было у нее никаких шансов, она была без памяти в меня влюблена, пока споры о выпивке не снизили уровень накала.

Я все помню, и хорошее, и плохое, но ничто из самых мрачных эпизодов нашей совместной жизни уже не исправит и не изменит ничего. Она унесла практически всю мою жизнь, и получается, если следовать математической логике, а мы все-таки встретились пятнадцатилетними детьми в физматшколе, всем, собственно, и была. Да, у меня остался писательский инстинкт, но и на это я могу припомнить ее слова. Она за мной внимательно следила и подчас говорила, что я сдаю, я возражал — но на письме это вроде как не отражается. На что с усмешкой она уточняла: профессиональные навыки исчезают в последнюю очередь.

Вот и у меня профессиональное писательское еще трепещет, инстинкт требует почти ежедневной жатвы, но в каком-то смысле меня уже нет. Верил бы хоть во что-то, сказал бы с пафосом: я хочу к тебе. Но нет никакого «к тебе», для кого-то есть, для меня нет. И меня это совершенно не пугает: если надо присоединиться к ней — значит утонуть в черном океане пустоты, я готов в любой момент. Только подготовлю к публикации все, что я о ней написал за без малого два года, и ее дневники. Я не решусь их публиковать, но мне есть на кого взвалить это решение. Но та нежность (и боль, конечно, но нежность в приоритете), с которой я ее сегодня воспринимаю, не спасает совсем, вообще ничто не спасет. Разве что мысль, что она живет только во мне, я – такая камера хранения, временная, конечно, но какая есть, не греет, но присутствует. И я только постоянно шепчу, вспоминая то или это: маленькая моя, моя девочка.

Небесная тема

Небесная тема

Несколько дней назад за час до заката я поехал в Бостонский колледж и в соседний район снять небо в рамке из крыш на свой объектив, способный все вписывать в круг.
Уже несколько месяцев я фотографирую своей новой камерой Sigma BF и больше всего мне в ней нравится то, что я фотографирую. Причём то, что раньше почти никогда не снимал, городские пейзажи, какие-то достопримечательности, красивые виды. И я прекрасно понимаю — зачем: чтобы занять себя, чтобы заполнить день, нафаршировать его деятельностью, без которой моей нервной системе совсем нервно.
Осень в Новой Англии красивая и пышная, как чахоточная больная, мы с Танькой порой ездили на пару дней в горы в соседние штаты Мэн и Вермонт, где цвета осени (и прежде всего красный и желтый) во всех оттенках разнообразия, но один я уже никуда не поеду. Ездил полгода назад в Нью-Йорк по делам, а так одному мне не собраться.
Одновременно мне пришло сообщение, что профессиональный сайт фотографов наградил меня очередной премией и поместил мою фотографию на свою заглавную страницу. И это при том, что я два года не плачу им взносы в надежде, что они оставят меня в покое.
Почему не плачу взносы – вполне, кстати, копеечные? Потому что с уходом моей Таньки я инстинктивно пытаюсь удалиться из всех пространств, в которых был с ней. Не всех, конечно, из фб не ушел, на ютубе продолжаю размещать ролики, но это потому, что без этих ресурсов я совсем засохну. Я вот из таких компаний, как этот фотографический сайт, я попытался уйти. И не хочу ни продавать свои фотки, ни устраивать выставки.
Понимаете, при том, что я много фотографирую, к самой фотографии я отношусь довольно скептически. То есть при том невероятном развитии технологии камер любых на самом деле брендов фотография давно — дело техники. То есть то, что именуется смыслом, вносит туда не фотограф, а сам зритель. Он просто изначально знает, чем стоит восхищаться и восторгаться, а фотограф просто предоставляет такой повод. Ну такие рельсы, намазанные жиром.
То есть я всегда относился к фотографии как к довольно простому ремеслу и не случайно начал ей заниматься, когда появилось возможность разрушать ту реальность, которую фотография и фиксирует, соединяя слои, то есть делая не фотографии, а бутерброды. Не знаю, нужно ли говорить об этом подробнее, но, если кратко: смысл в фотографии индуктивный, это парус, который мы надуваем собственным воздухом.
Это ни в коем случае не вступает в противоречие с тем, что я купил новую камеру, объективы и порой снимаю небо в закруглении крыш и башен.
Потому что, если вам трудно жить и дышать, то все, что подталкивает к новому вздоху и шагу — вроде как благо. Неверное, такое сомнительное, но благо инерции. Увы, фотография давно в плену у рекламы и ее главного продукта — красоты, то есть того, что легче всего продать. И я поэтому одновременно и плыву по течению, и пытаюсь мутить по пути воду, опровергая осмысленность всего действия — плаванья в открытой воде.
Вообще заниматься тем, к чему относишься со скепсисом — это давняя человеческая игра. Вот я последние месяцы очень много общаюсь с Chat GPT и его родными и двоюродными братьями, и вот что понял. Почти во всех технических вопросах этот ИИ — дока, все знает, любую почти подробность может уточнить и разъяснить. Кроме одного. В гуманитарной сфере — он патологический идиот. Нет, не идиот, архаик и провинциал. Понимание, вот если речь о фотографии, камерах, способах монтажа видео, любых подробностях — это как бы близкий интимный друг. Говорит на одном с тобой языке и знает все совершенно. Но не дай бог, начать говорить с ним о литературных или культурных материях, это какая-то смесь, как говорили в совке, нижегородского с французским. То есть у ИИ интеллекта совершенно отсутствует язык различения в области гуманитарных проблем, он начинает говорить с какими-то несносным пафосом, использует категории романтического словаря, которые не соответствуют уровню разговору шестиклассника из современной гимназии.
И это на самом деле очень интересно, потому что мы скоро будем искать области, в которых этот ИИ интеллект не сможет заменить человека. Так вот, по крайней мере пока, он просто отстал здесь на век если не больше от языка понимания, и как его научить тому, что знала Л.Я. Гинзбург, М.Л. Гаспаров или А.М. Панченко (о Боре Гройсе я не говорю), я не знаю. Хотя формально это просто некоторое количество правильных текстов, чтобы он начал говорить не как провинциальный учитель литературы в каком-нибудь богом забытом поселке городского типа за 10 лет до перестройки, а как собеседник просто вменяемого человека, понимающего то, что понять вчера было невозможно, а сегодня — почти общее место.
Самое смешное, провинциальность выскакивает из ИИ интеллекта всегда, когда он в чем-то неуверен, а я нахожу такие темы. Например, попробуйте его спросить о моей камере Sigma BF, как спрашивал я, пока ее осваивал. Во-первых, почти наверняка он сразу начнет путать и говорить о другой камере Sigma fp, которая вышла уже довольно давно, и он о ней много знает. А вот информации о моей камере у него почти нет, и, если вы его поправите, мол, у меня не fp, а bf, он в смущении начинает крутить свои шарики и ролики, и сразу переходит на пафос. Мол, простите, я не знал: что у вас такая прекрасная, продвинутая камера, инновационная и минималистичная одновременно.
Зачем этот рекламный тон? От неуверенности, вы поймали его на ошибке, он пытается исправиться и начинает беззастенчиво льстить. Очень человеческая реакция. Он очень мало знает о моей камере и часто, буквально на каждом шагу ошибается. То есть ты его спрашиваешь, не знаю, о том, как ввести параметры объектива, если он автоматически не определяется камерой, и он начинает плыть, как будто ты с ним не о техническом аспекте, а о стихах Кривулина пытаешься говорить. То есть он не может сказать, извините, я не знаю. Все знать – его обязанность, и то, что мы все равно в уникальной ситуации, когда мы еще можем определить границы его знаний, делает ситуацию вполне занимательной, и у робота появляется очень человеческое смущение от собственного незнания и ошибок.
К чему это я, да только к тому, что мы вступаем в эпоху, где очень скоро осмысленным и ценным будет только то, чего не умеет ИИ.

Война без Трампа

Война без Трампа

Хотя Трамп, возможно, худшее, что могло бы случиться, но надо смотреть вперед, понимая, что, как регулировщик, он постоянно делает одно и тоже: вместо того, останавливать движение со одной стороны, и пускать другую, пускает намеренно два потока друг на друга. И они сталкиваются, потому что следуют своей инерции. Понятно, он так отвлекает внимание от своих собственных проблем, но надо осознать, что он намеренно обостряет ситуацию войны в надежде, что под громом пушек и возмущения, внимание от разочарования в нем собственных избирателей улетучится. Не улетучится, но с президентского кресла он не исчезнет.
Что получается в итоге? Обе стороны хотят исключительно победы, и это без сомнения приближает катастрофу, смысл которой и стоит постараться осознать. Все расчеты Путина формально лукавые, он не побеждает на фронте, но и расчеты Зеленского глубоко ошибочные. Он, начав полтора месяца назад бомбить НПЗ, склады Вальберис, теперь дата-центры Яндекса и Сбера вышел на отчетливую траекторию принуждения России к миру. Но любой психолог, понимающий как устроено сознание параноика, скажет, что эти расчеты ошибочные. Мир рухнет, погребая под своими обломками всех нас, но Путин никогда по доброй воле не отступит. Более того, Зеленский, перейдя к отчетливой эскалации, включил повышенную передачу, но это не его мотор, а мотор войны как таковой. Он перевел эту войну на более высокий уровень, в которой варианта принуждения Путина к тому, чего он не хочет, а он хочет публичного поражения Украины и признания его территориальных приобретений законными, — просто нет.
Представьте себе ситуацию вне исторических реалий с разговорами для бедных, кто начал войну, кто агрессор, а кто жертва, а как противоборство двух абстрактных сил, с одинаковой беспощадностью жаждущих поражения противника. Чем это может кончиться – только громогласной катастрофой, тотальным сломом одной из сторон, но не надо обольщаться, это будет не Путин.
Путину точно не жаль своих людей (жалко ли Зеленскому – вопрос с большими сомнениями), Путин ждет прихода правых в Европе, которые оторвут одну из больших стран – Францию, Германию и еще кого от коалиции поддержки, и все рухнет. Даже если правые не возьмут власть, переупрямить Путина шансов нет. И если смотреть здраво – поражение Украины более вероятно, чем дворцовый переворот в Кремле или смерть Путина от оторвавшегося тромба.
Именно поэтому, имело бы смысл не полагаться на эскалацию и собственную победу, а напротив, искать способы снизить накал, чтобы стали появляться просветы, один из которых мог бы стать основой для мира. Да, с признанием поражения Украины, да, с концом политической карьеры Зеленского, но с миром, который путинскому режиму пережить будет очень непросто.
Лучше спасти хоть что-то, чем потерять все. Зеленский, увы, мнит себя то Черчиллем, то Наполеоном, он досаждает самым преданным его сторонникам, повторяя как мантру, что воюет за всю Европу, обороняя ее от нашествия варваров. Но ведет свою страну к катастрофе, тем большей, чем больше он сейчас закусывает удила и ставит все на зеро: собственную триумфальную победу над Аттилой из Кремля. Аттила захватил Рим, а не был уничтожен. Другое дело, что Рим поглотил Аттилу, проглотил и переварил его, на это должно строить расчеты, а не на победу в чистом поле – небе с беспилотниками и баллистическими ракетами.
Чувство самосохранения должно подсказать правильные решения, и они в приглушении ожесточения, а не в эскалации. Не знаю, в какой степени я убедителен для тех, кто полагает, что справедливость всегда побеждает. Возможно, и побеждает в далекой исторической перспективе, где нас нет, но точно после того, несправедливость раскинет над всеми свои совиные крыла, и погрузит все в гнетущий мрак.

Несколько слов о привидениях

Несколько слов о привидениях

Пару дней назад я вечером оказался около известной в Бостоне площади Coolidge corner, что на пересечении двух знаковых улиц Бикон-стрит и Гарвард-стрит. Сейчас это вполне оживленный район города Бруклайн — не Бруклин, Бруклин в Нью-Йорке, в Бостоне все свое, в том числе Бруклайн. Название площадь получила по имени модного универсального магазина Coolidge & Brother, открытого в 1857 году. После чего этот район стал быстро расти, чему способствовало появление в конце 1880-х — одного из моих героев — электрического трамвая, теперь превратившегося в метро, только в центре Бостона эти вагончики ходят под землей, как мертвецы, а в относительном пригороде, как тот же Бруклайн, выходят на поверхность.
Но в начале двадцатого века здесь появился театр и дворец кино, построенный в стиле арт-деко в 1933 году для показа Американских и модных тогда индийских фильмов; здесь же располагался знаменитый Бруклинский книжный магазин Смита, сохранившийся до сих пор.
А рядом — исторический памятник Джону Фицджеральду Кеннеди, который родился рядом, в Бруклайне на Билс-Стрит, 83. Здесь был дом его отца, богатого ирландца-католика, который был настолько амбициозен, что с детства стал готовить своих сыновей к должности президента США. Первым был старший брат, но он погиб на войне, и отцовские амбиции пришлось воплощать младшим братьям, что у них получилось, конечно, в общем и целом, но жизни им это не продлило.
Однако мой рассказ всего лишь попытка сказать пару слов по поводу места моих съемок, но я снимаю не историю, а миражи. Я уже говорил, что без особых угрызений совести могу снимать Америку ночью, когда меня ничего не раздражает, и все выглядит, как новое из чистки, если воспользоваться заемной формулой.
Формально я снимаю ночные пейзажи, но в них меня больше всего занимают прозрачные стеклянные тени. У них разное происхождение. Больше всего теней оставляют машины, и, если вы, как я, снимаете каждый кадр 30 секунд, то припаркованные машины не меняются. Как и дома или столбы. Стоят как лодки на причале. А от движущихся остаются красные и белые следы: белые если они едут вам на встречу, и красные, если вы смотрите им вслед.
Но куда интересней машин снимать трамваи: конечно, если он стоит на светофоре, то это просто трамвай. Как поется в одной блатной песне: шел трамвай десятый номер, на площадке кто-то помер. Но если трамвай движется, то он него в воздухе остается белый след, прозрачный шлейф, как шарф беспокойного привидения. Поэтому трамвай в моей иерархии — стеклянный призрак более высокой иерархии. Буквально, он оставляет следы не над мостовой, а среди деревьев и домов. И их не с чем сравнить.
Но еще интересны люди, если они стоят все тридцать секунд, то это просто силуэт или изображение, но где вы видели человека, способного устоять на месте в течение 30 секунд. Даже ожидая зеленого сигнала светофора, человек перебирается с ноги на ногу и превращается в стеклянного человечка. От него начинают отслаиваться части проекций, сквозь которые проглядывает та же улица, как в рассказе о человеке-невидимке, который, получив ранение, теряет свою прозрачность и начинает проявляться.
Я же фиксирую совсем другую историю: если человек стоит все тридцать секунд в ожидании трамвая или автобуса, он начинает порождать стеклянные фракции беспокойства, если же в течение этого срока они начинают идти, то оставляет части себя на дороге. Сквозь эти части опять же просвечивает тот самый город, который нам таким образом открывается. И тогда получается, что мы снимаем не только и не столько город, сколько привидения трамваев и людей, которые только на фотографиях теряют целостность и становятся частично — в зависимости от непоседливости — прозрачными. Они оставляют свои ноги на пешеходном переходе или возле столбов. Сквозь них, как нитки с иголкой, едут машины; они уже ушли, а их стеклянные составляющие остаются, надолго или навсегда, навсегда это вряд ли. Но видеть это может только тот, кто разглядывает фотографии, сделанные при длинной выдержке ночью. Например, здесь в районе площади Coolidge corner. О чем, собственно, и речь.