Нюшка, глядя на то, как я заботился о маме и папе, со вздохом говорила: нам с тобой такое не светит. Нам никто сопли и жопу подтирать не будет. Не уверен, что она сказала «жопа», хотя она с богемной изысканностью использовала крепкие выражения, в Америке уже намного реже: не перед кем форсить. Но я и не думал ни о какой рифме: мол, раз я забочусь о родителях, то также будет заботиться о нас и наш сын. Я уже давно понял, что идея воспитания на примере – ошибочная и не работает. Но это меня ничуть не смущало, я был человеком долга, это была моя конвенция с самим собой, и ничто не могло меня от этого отвадить.
Отчасти это было связано с тем, что у меня была бесконечная энергия, причем та же Танька воспринимала это не как достоинство, а как недостаток. Мне действительно надо было что-то делать непрерывно, так, я любил путешествовать, прежде всего, за рулем, потому что эта долгая и утомительная работа мне была необходима. У нас никогда в жизни не возникала споров, кто будет мыть посуду или выносить мусор; Таньку раздражало, что я тут же бросался все делать, и не потому, что не уставал, а потому что нервное возбуждение требовало растраты и растраты энергии, которая казалась бесконечной. Но Танька свое хозяйство тщательно оберегала от меня, она справедливо указывала на мои бесконечные ошибки: и посуду я помыл не так тщательно, и делая что-то на кухне, развел бардак. Что было справедливо, я просто многого не видел из того, что видит женский глаз, плюс Танька берегла границу между хозяйством и мной, как свою территорию, на которую она меня пускала неохотно и ненадолго, да и под строгим колючим присмотром.
На момент смерти мамы папе было уже за девяносто, и он еще казался крепким и энергичным, и до того момента, когда он потребовал ухода за собой как за ребенком, было еще несколько лет. Более того, он часто не соразмерял свои возможности и силы, и попадал впросак. Буквально через пару недель после смерти мамы мы куда-то поехали, вдруг звонок полиции, и меня начинают расспрашивать о состоянии папы, после нескольких вопросов я понимаю, что он попал в аварию, а аварии у него случались все чаще и чаще, и как говорит полицейский: не вполне адекватно отвечает на вопросы, то есть он confused. Когда мы вернулись, то выяснилась следующая любопытная коллизия, оказывается мой папа решил жениться. Он мне так и сказал, что мама не была бы против, ему нравилась одна дама в дневном стационаре, который он иногда посещал и который в просторечии именовался детским садиком, по уровню сознания многих пациентов. Дама была администратором, и одновременно хорошо пела, и при этом, как умеют только женщины, смотрела, возможно, на многих, но и на моего папу таким ласковым взглядом, что позволяло идентифицировать его как обещание.
Мой папа действительно был симпатичным человеком, обаятельным, с детской улыбкой, и всегда нравился женщинам несмотря на то, что не был мачо, напротив, такой ласковый теля. Хотя его мягкость очень часто была иллюзорной, он умел быть вежливым и твердым. Короче, ему запал в голову ласковый взгляд певуньи из детского сада, которой было – не знаю – лет пятьдесят, и он решил на ней жениться. Очевидно, он уже делал какие-то шаги, то есть шутливо предлагал встретиться где-нибудь в городе, но она так же шутливо отказывалась. И тогда он, поняв, что нас, меня и Тани, некоторое время не будет и никто его контролировать не сможет, сел за руль и поехал искать дом своей избранницы самостоятельно. Я не знаю, какие у него были координаты, может быть, он видел, как ее подвозили до дома (в детском садике привозили и развозили клиентов, а заодно и персонал, если по пути). Короче он поехал ее искать, несколько раз парковался, ходил искать, потом опять выезжал, пока не зацепил одну из машин и выехать сам не смог.
Кроме того, он стал интересоваться средством для укрепления потенции, черпая информацию из русскоязычных журналов, где было полно недобросовестной информации, подчас дословно переведенной с английского, но этот перевод делал рекламные предложения совершенно смехотворными. Плюс обилие мошенников. Короче, он, естественно не оповещая меня, заказал какое чудесное средство, которое стоит применить, как потенция будет как в юности. Он это заказал, естественно заплатил своей дебитной картой, а потом как бы забыл об этом. И вдруг при попытке сделать какой-то платеж, выясняется, что у него на карте – ноль. Я поехал в его банк, начал выяснять и обнаружил, что та фирма, которая обещала немедленный стояк в девяносто один год, сначала действительно снимала деньги за услуги, а потом стала снимать просто по сто, двести, триста почти каждый день, а потом и каждый день, пока карта не обнулилась. К счастью, американская банковская система вполне джентельменская, я все объяснил, объяснения приняли, и вернули папе все деньги из своих фондов, а разбираться с мошенниками – а это проблематично, их все данные почти всегда липовые – будут уже потом.
Надо сказать, что это папу совершенно не смутило, и он продолжал пользоваться рекламой русскоязычных газет и журнальчиков, хотя это было и очень опасно. Одновременно я понял один факультативный факт: папу совершенно не смущало, что он вынуждает меня помогать ему выпутываться из сложных ситуаций, в которые он сам себя помещал, он это воспринимал как само собой разумеющееся. И я это относил на счет старческой моральной неточности, в нормальном состоянии он всегда был вменяемым, деликатным и благодарным, более того, в России старался до последнего избегать моей помощи, а здесь просто сел на эскалатор и поехал. Что ж – бывает.
И все-таки эти несколько лет, пока папа был относительно крепок, были вполне светлыми. Да, мы жили практически втроем, папин дом находился в 10 минутах езды от моего. Мы давно покинули Сомервилль, и не потому, что находили квартиры дешевле, нет, многие квартиры были дороже, но они находились ближе к дому моих родителей, и это по мере их старения представало все более весомым аргументом. Где мы только не жили, только в Брайтоне (а в Бостоне есть свой Брайтон, но совершенно не русский) мы снимали в трех разных местах; потом была очень дорогая квартира, на самом деле половина дома, в Аборндейле (это район Ньютона, и наш первый адрес в Ньютоне, первая ножка циркуля, сделавшая круг), потом Нидам, Уэллсли, в двух шагах от колледжа, в котором преподавал Набоков и училась Хилари Клинтон. Мы здесь жили на Речной улице с очень живописными пейзажами вокруг, а потом переехали в наш последний дом, бывшую школу, которая давно нас привлекала своими почти не встречающимися в Америке высокими потолками примерно в 4 с половиной места, как у Таньки на Васильевском. И вообще, как я где-то писал, это была почти точная копия нашей с Нюшей 30-й школы на углу Среднего и Седьмой, более того построенным почти в один с ней год, в 1895.
Я даже не знаю, как это объяснить, но в эмиграции, на чужбине интуитивно ценишь эти внезапные совпадения, даже если не всегда их рационально отмечаешь (я, увы, рационализировал все и всегда, ничего не оставляя в темных углах). И вот этот вполне петербургско-ленинградский стиль дома грел нам душу, как невидимый рефлектор.
Мы же жили практически одни. За без малого двадцать лет, проведенные в Америке, к нам считанное число раз приезжали гости, тем более из России. Приезжал Миша Шейнкер с женой Ирой, пока мы жили еще в Уэллсли, приезжал Левка Рубинштейн, понятно, для выступления в Гарварде, но был нашим гостем. Еще из Флориды очень часто одно время приезжала Маша Веденяпина, из Род Айленда моя кузина Вика, еще раз в несколько лет заезжала переводчица Женька, не Женька Лившиц, которая монашенка, она была у нас в гостях, но в Нью-Йорке, куда ей было ближе ехать, а очень нам помогавшая в период после первой Танькиной операции. Леня, который сначала просто жил напротив в доме-школе, а потом еще несколько раз после переезда в Северную Каролину. Вот и весь список.
Но у меня не было и мгновения печали по поводу одиночества, я его не ощущал совершенно, моей многочасовой ежедневной письменной работы, заботы о родителях, а потом за папой, и главное – моей Нюшки мне вполне хватало, чтобы не ощущать пробелов в жизненной линии. Таньке, конечно, не хватало общения, она с удовольствием ездила к Вике в Провиденс, к моему дяде Юре в Нью-Йорк, куда меня тянула 125-стрит в Гарлеме, но мне никакого дополнительного общения не нужно было в принципе. Мне всего хватало. В том числе, потому что у меня был задран слишком и неоправданно высоко стандарт общения, он был на уровне моих друзей по андеграунду, Димы Пригова, Алика Сидорова, Вити Кривулина, Миши Шейнкера и вообще высокого интеллектуального уровня неофициальной культуры. Хотя дело было не только в уровне, а в общем нонконформистском прошлом и очень близких эстетических координатах, которые можно было уточнять, но общая система подразумевалась как само собой разумеющееся. И начинать общаться с людьми, возможно и приятными, но не знающими вообще ничего из того, что тобой подразумевалась как невидимый, но прочный фундамент с катехизисом вопросов и известных ответов, было затруднительно.
Хотя, как я понимаю сейчас, надо было идти на эти компромиссы и заводить знакомых, пусть и не соответствующих моим завышенным требованиям, но необходимых. Танька, Танька своим присутствием заменяла мне все, и я это не слишком отчетливо понимал. Или не понимал вовсе.
Не помню, когда, но, может быть, через год или полгода после маминой смерти папа попал в очередной вроде как забавный инцидент, обернувшийся долгоиграющими последствиями. Вернее, инцидентов было два. Сначала его остановил полицейский, потому что он ехал вечером и забыл включи ь фары. Полицейский попросил его остановиться, папа подал к обочине, где уже стояла машина полицейского, попытался припарковаться красиво, и в результате с размаха врезался в бампер полицейской машины. Испугался, резко подал назад и наехал на самого полицейского, не сильно, но достаточно для того, чтобы он упал. Рассказывая об этом, папа смеялся и говорил, что полицейский все понял и его простил, хотя ничего полицейский не простил, выписал папе штраф и увеличил страховые выплаты.
Ещё через пару месяцев папа куда-то поехал, где-то припарковался возле Бостонского университета, а когда выезжал, возможно, слишком энергично, не посмотрел направо, и снес открывающуюся дверь припаркованной машины. Причем ехал он, очевидно, на приличной скорости, потому и папина машина немного пострадала и тем более машина, которую он помял. Как здесь принято, обменялись карточками автострахования и разъехались.
Дальше папа опять немного поплыл в интеллектуально-психологическом плане, он начал беспокоиться, что ему в этой аварии слишком много насчитают, у него не хватит денег, и стал просить меня поехать и поприсутствовать при оценке ущерба второй машины. Никакие мои объяснения, что это невозможно, так как специалист, рассчитывающий ущерб, по большей части не контактирует даже с владельцем машины, только узнает, где она стоит, подъезжает в удобное для себя время и все оценивает. Никак вмешаться или что-то объяснять невозможно, да и что здесь объяснять, когда повреждения корпуса это — физическая субстанция. Более того, никаких личных выплат даже виноватая в инциденте сторона не несет, за все платит страховка, а вот потом она все возмещает сторицей, увеличивая ежемесячные выплаты. А так как папа довольно много попадал последнее время в небольшие аварии, выплаты все росли. Но все равно это никак не отражалось на его уровне жизни, это были какие-то проценты, не более.
Но папа вошел в какой-то психологический ступор, требовал, чтобы я куда-то звонил, с кем-то встречался, очень нервничал, и тогда я допустил одну ошибку. Дело в том, что к папе (а до этого к папе и маме) ходила очень любезная медсестра, к которой мы привыкли за годы, воспринимая ее как свою. И вот я, обеспокоенный возбужденным состоянием папы, во время одного из разговоров с ней упомянул эту ситуацию, и попросил, если можно, объяснить папе, что он ничего платить не будет, что никак повлиять на оценщика ущерба невозможно, и вообще это рутинная ситуация, не требующая затраты нервов. Вначале медсестра слушала меня вполне сочувственно, но постепенно восстановила всю картину, вспомнила, что за полгода у папы были уже по меньшей мере три небольшие аварии, и сказала, что обязана сообщить о ситуации: то есть папе пора прекращать водить машину, это слишком опасно для него и других. Я попытался ее переубедить, так как понимал, что для папы это будет ударом по самолюбию, но не преуспел. Она позвонила и его терапевту (PCP) и психиатру и сказала, что папино вождение слишком опасно и надо его остановить. В Америке отмахнуться от официального заявления невозможно, обращение медсестры запустило мотор, сам остановиться он уже не мог. Я-то думал, что она, как своя, успокоит папу, объяснит ему, что волноваться нет смысла, а она восприняла все официально. Помню, уговаривая ее, я так и сказал, я говорил с вами неформально, как со своей, на что она мне резонно ответила – у нас с вами нет неформальных отношений, я просто обязана такую информацию доводить до тех, кому следует. И была очень удивлена, когда папа заявил, что больше не желает ее видеть, она не понимала, что она такого сделала, и действительно, что?
И это был переломный момент. Папа оказался без машины. Его дом, до которого на общественным транспорте не доедешь, требовал моего по сути дела ежедневного участия. Многочисленные врачи, магазины, разные инстанции, мы теперь все делали с папой вместе. Даже когда я был болел, температурил, когда был после операции, когда на мне висели бандажи и катетеры, я просто садился в машину и ехал с папой, куда нужно, чего он по большей части не замечал. И слава богу.
Танька только качала головой. Нам такое даже в отделенном приближении не светит, говорила она, думая о нашем сыне. Но жизнь – очень часто неравноценный обмен, мы даем или нам дают, не думая о последующем возмещении, и просто потому, что иначе не могут. И здесь нет ни доблести, ни благородства, одно чувство долга. Оно даже не достоинство – свойство, которое либо есть, либо нет.
Мама болела и слабела. Жаловалась на сильные боли в правой ноге. Когда попадала в больницу, а в больнице она оказывалась все чаще и чаще, делали то, что в России называется компьютерную томография, по-английски CTscan, и ничего не находили. Дома она почти не вставала с постели, папа всячески ее тормошил, не давая превратиться в лежачую больную. Ему самому поставили пейсмейкер, автоматически регулирующий пульс, и он был как всегда очень подвижным и энергичным. Но мама становилась все более и более тяжелой больной, у которой, помимо физических недугов, все отчетливее проявлялись ментальные изменения. На английском это называется необидным словом confused, что есть нечто среднее между нашим конфузом, временной потерей отчетливости сознания и очень часто расстройством психики.
Однажды, когда после больницы, исследований и оценки состояния ее направили в рехаб, она вдруг решила, что от нее решили избавиться, что отдают на какие-то опыты, на органы, стала кричать, вести себя неадекватно, и это длилось часами. Мы ходили к врачу, просили дать ей какое-то успокаивающее или снотворное, но врач отвечал, что не может выписать такое лекарство, которое лежало на полке в каждой аптеке, потому что у него другая специализация, здесь нужен психиатр, а он будет только утром.
Это очень американская ситуация, когда на все есть протоколы, и отступить от них никто не имеет право. Перед врачом пациент, который слетел с катушек, ведет себя довольно буйно и неадекватно, сам мучаясь при этом, но даже простой транквилизатор врач прописать не может, если у него такого препарата нет в его протоколе. Более того, сам протокол оказывается неожиданным воплощением лагерной советской установки, шаг влево, шаг вправо – считается побегом. То есть действия во время любых исследований – повторение одного и того же. Сколько мой несчастной маме делали этих кетскенов (CTscan), и ничего никогда не находили. И только незадолго до смерти, сделали кетскен и нашли море метастаз в кости и бедренном суставе правой ноги и не только. А когда я спросил, как же так, вы и в других местах делали это исследование десятки раз, а нашли только тогда, когда уже поздно, когда мама так ослабла, что ей в ее почти девяносто такую операцию не перенести? Понимаете, решили посмотреть под другим ракурсом, при обычном сканировании ничего не видно, но тут изменили ракурс и увеличили изображение – и сразу увидели то, что при обычном просмотре не видно.
Хирург, с которым мы советовались, говорил, что может попробовать провести операцию, но риск не проснуться очень велик, мы с папой придерживались противоположных взглядов, я считал, что не надо мучить человека, который мало того, что ослаб, был психически настолько неустойчив, что сама анестезия могла вообще лишить ее крыши, если физически она бы перенесла операцию, что вряд ли. Папа же лелеял иллюзию, что можно каким-то одним действием взять и вернуть все обратно, превратить маму в здоровую и веселую, а для этого надо просто проявить мужество и согласиться на операцию.
После больницы маму опять поместили в рехаб, он сам по себе был очень приличным, с хорошим персоналом; мы с папой ездили к маме через день: день я сидел у нее, день он. Мама, пересаженная на кресло на колесиках (wheelchair), была, когда не надо было вставать и испытывать боль, вполне добродушной. Я вывозил ее на большой балкон, мы сидели там и разговаривали, ее сознание было чересполосным, что-то они воспринимала почти адекватно, что-то представало ее фантазиями. Так про отсутствующего папу она говорила, что он сейчас на концерте с какой-то спутницей, она продолжала его ревновать, и с какой-то невероятной легкостью и изобретательностью подменяла реальность фантомами. Иногда со мной ездила Танька, маме, конечно, было легче, когда она видела родные лица, каждый раз, когда я приходил, находил ее и шел к ней, в ее палате или в огромных гостиной или столовой, она меня замечала и делала такое удивленное лицо, мол, как, ты пришел? Хотя я приходил ровно через день и проводил с ней много часов.
Конечно, я помнил, что мама зачем-то объявила моей Таньке о нелюбви сразу после ее выписки из госпиталя. Но я понимал, что мама давно не вполне в себе, а самое главное — другое. Я не использовал слово любовь, потому что его надо было как-то определять, или оно оказывалось аморфным, бесформенным и неточным. И я с течением лет вывел мнемоническое правило, если кто-то вызывает во мне чувство долга, если я ощущаю, что должен, обязан о нем заботиться, это и есть то, что другие называют любовью. Я не утверждаю, что чувство долга синонимично любви, но это одна из проекцией ее в той плоскости, которая поддается рационализации.
Тем временем папа сам потихоньку впадал в confused, у него стала повторяться такая ситуация, когда он не всегда отчетливо отделял сон от яви. То есть ему снилось что-то, что снится каждому, но мы просыпаемся и, если сон был неприятный, вздыхаем облегченно, слава богу – это сон. А папа не мог порой со всей отчетливости отделить желток от белка в этом гоголь-моголе, и продолжал действовать по логике сна.
Его подозрительность порой достигала невозможных размеров, так ему стало казаться, что по ночам к нему кто-то приходит, переставляет вещи, что-то ищет. Просыпаясь, он начинал подозревать свою помощницу по хозяйству, что это она шурует у него по ночам. Он постоянно перекладывал свои деньги, которые хранил в какой-то сумке, эта сумка лежала в другой сумке, и он все это перекладывал, маскировал, а самое главное – забывал, куда положил. Деньги там действительно были, я сам ему их привозил, когда ездил в Россию, это была его очень даже немалая пенсия, как участника войны (он мальчиком работал санитаром в эвакогоспитале, которым руководил его отец), и эти деньги не давали ему покоя.
Однажды он позвонил мне и строгим, напряженным, тревожным голосом попросил срочно приехать в рехаб к маме (это был его день), а когда я приехал, глядя мне в глаза сказал, что Таня его обокрала, унесла все его накопления.
Папа, говорю я, думая, что сейчас легко развею его наваждение, Таня не могла ничего у тебя забрать хотя бы потому, что у нее нет прав, до твоего дома без машины не добраться. Плюс у нее нет ключей от твоей квартиры, не валяй дурака, ключи лежат в бардачке моей машины, чтобы всегда можно было добраться до тебя. Нет, упорствовал папа, она хитрая, она все подстроила, ключи у тебя можно украсть, а потом и то, что я скопил. Я начинал сердиться, я понимал, что он выдает какой-то сон за реальность, но в этой выдуманной реальности отчетливым было одно: неприязненное отношение к моей Таньке, которую он подозревал в чем-то несусветном.
Нет, она воровка, если ты не уговоришь ее отдать деньги добровольно, я обращусь в полицию. От него исходила такая неприязнь, такая уверенность, что я просто не знал, что делать. Меня переполняла обида за мою девочку, которую мой папа подозревал в невозможном, и будь на его место любой другой, я бы ударил, блядь, убил, сука, за ту, кого он так ненавидел. Успокойся, возьми себя в руки, выдавил я, и пойми, что это лишь видение.
В полицию он действительно позвонил или даже заехал, мне перезвонил вежливый полицейский с вопросами, я сказал, что увы, мой папа confused, что его, конечно, никто не обкрадывал, полицейского мои объяснения устроили. А через день нашлись и деньги, папа их просто перепрятал в очередной раз и забыл это место. Папин психиатр, с которым я советовался, рассказывал, что у него есть пациент, у которого крадут макароны. Не пачками, а штуками, он каждый день пересчитывает количество макарон в пачке, то одну украли, то две. То сто восемнадцать, то только сто шестнадцать.
Но даже рассказ папы о том, как деньги вернулись, был вполне характерными. Он рассказывал, что плохо спал, ворочался, смотрел на часы, и вдруг, когда почти заснул, дверь входная скрипнула, медленно открылась, в нее просунулась сначала рука, потом сам человек, кажется, женщина, которая на цыпочках зашла в прихожую, потом в кладовку, так чем-то пошуровала, что-то перекладывала, а потом так же на цыпочках вышла из квартиры. Папа говорил, что был в каком-то наваждении, он все видел отчетливо, но почему-то не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, чтобы поймать злоумышленницу, которая, понимая, что ее вот-вот раскроют, решила от греха подальше вернуть деньги, и положила их на место. И утром он деньги сразу нашел там, куда положил, но их не было всю неделю, и так далее в этой сказке про белого бычка.
И на следующий день, чтобы спасти деньги, папа поехал в похоронный дом и заплатил за могилы для мамы и себя и похороны для мамы и себя. У работников похоронного дома глаза на лоб велели, они пытались ему объяснить, что, платя наличными, он лишает себя больших скидок и выплат, как человек с низким доходом, и не надо платить сейчас все и сразу, но папа был непреклонен: он спасал деньги.
Маме периодически удавалось на короткое время войти почти в норму, мы с ней что-то вспоминали, о чем-то говорили, к ней, естественно, приезжали и наши знакомые, и родственники, конечно, брат из Нью-Йорка, но состояния ухудшалось, боли становились невыносимыми даже без движения. Папа, если дежурил он, требовал более сильные обезболивающие, не понимая, что наркотики типа оксикодона или морфина еще больше разрушают сознание, но и боль у мамы в ноге было такой сильной, что терпеть ее даже тому, кто был просто рядом, было невмоготу. В момент очередного принятия сильного обезболивающего мама впала в сон, из которого уже не могла выйти. Она дышала сама, но проснуться уже не могла. Сердобольный персонал опять отправил ее в больницу, чтобы они чем-то ей помогли, но там тоже были бессильны.
Как часто бывает, начались совпадения. У меня сильно заболел зуб, я поехал в своему врачу, но он сказал, что лечить зуб не позволяет моя страховка, так как зуб с несколькими каналами, только вырывать. И посоветовал одну клинику, где учат студентов и молодых врачей, мол, они могут и полечить, если хорошо попросить. Боль тем временем усиливалась, и когда я сел в кресло и мне сказали, что лечить они не могут, а могут только вырвать, я был уже согласен на все. Какая-то студентка варварски вырвала мне зуб, от чего боль не уменьшилась, а усилилась. Я почти орал, и тут раздается звонок из маминого госпиталя, и меня просят срочно приехать. Я что-то мычу в ответ. Сажусь в машину и еду в госпиталь, где меня просят подписать бумагу, где госпиталь утверждает, что больше ничем маме помочь не может, и просит согласие на ее отправку в рехаб. Я, больше опасаясь неадекватной реакции папы и вообще не очень соображая после наркоза, говорю, что подписать такую бумагу не могу. Ничего страшного, не волнуйтесь, мы можем ее отправить в рехаб и без вашей подписи.
Они отправили находящуюся без сознания маму в рехаб, мы с папой поехали с ней. Долго сидели, потом папа говорит: а если им предложить денег, они смогут ей помочь? Кому денег, папа, ты же знаешь, им запрещено брать и пятерку, которой мы сначала пытались благодарить обсуживающий персонал, пока нам не объяснили, что деньги они не берут категорически по протоколу, но могут брать подарочные карты, чем мы и пользовались. Кому платить – некому, разве что господу богу.
Папа очень устал, попросился домой, уехал, я остался с мамой один, и ночью она умерла.
***
И я еще покажу, как все или многое повторилось почти дословно в случае с моей Таней. Это была репетиция, чего я, конечно, не понял.
Если говорить о том, что Таньке и мне доставляло наибольшее удовольствие в Америке, то это, конечно, путешествия. Мы изъездили как почти весь северо-восток до Вермонта, Мэна и Монреаля, так и срединную Америку и юг (про запад, Неваду, Аризону и Калифорнию я уже рассказывал), по большей части на нашем Кросфаере. Потом я сопоставил маршруты и понял, что мы не повторяли, но проезжали теми же маршрутами, что и Набоков и его герой из «Лолиты».
Это совпадение не случайно. Набоков купил машину в тот момент, когда в Америке проводились принципиальные изменения с дорогами и гостиницами. Все началось с того, что американцы, увидевшие дороги нацистской Германии во время второй мировой войны, были изумлены тем, что дороги страны победителя не идут ни в какое сравнение с дорогами побежденной страны. Но дороги — это только первый шаг. Главное, что позволило американцам путешествовать — это изменение стратегии размещения гостиниц. Пока не было хайвеев, гостиницы строились как бог на душу положит. В красивых местах, у воды, водопадов, озер, потенциально притягательных для туристов, а как до них добираться, не их дело. С появлением скоростных дорог гостиницы стали строить на съездах с хайвэев, чтобы уставший путешественник тут же находил место для отдыха. И тогда вместо ограниченного числа небольших частных гостиниц, в которых и останавливался Гумберт Гумберт с Лолитой, появляются сетевые гостинцы, уже трафаретные и однообразные. Набоков останавливался и первых (их, в основном, и описывая), и во-вторых, но вторые для описания – пустыня, без своеобразия.
Одним из первых поездок была к нашей питерской еще приятельнице Женьке Лившиц, которая в Америке стала монахиней в православном монастыре в Джорданвилле, на севере штата Нью-Йорк. Монастырь был мужской, но за его пределами размешалась монахини (это устойчивая практика), участвовавшие во всей монастырской жизни. Здесь же размещался дом митрополита, главы православной церкви в Америке, который больше похож на дом сторожа, если не собачью будку, по крайней мере патриарх Алексий вряд ли разместил в таком помещении кого-либо кроме собаки своего последнего по иерархии клирика. Разительное отличие в отношении к тому, что в церкви именуется мирским. На стене собора я увидел примечательную мемориальную доску в память тех, кто с оружием в руках сражался с безбожной большевистской властью (по памяти, так запомнил). По нынешним времена за такое званием иностранного агента не отделаешься.
Женька была такой же, ходила в рясе из джинсовой ткани, писала иконы, которые можно увидеть в разных православных соборах в Америке, в частности на Манхеттене, и вообще мало изменилась. На нее все также заглядывались мужчины, теперь уже определённого и не богемного, как в андеграундном Ленинграде, склада, но все равно, она знала, какие грехи привели ее в монастырь, была страстной и очень отчетливой в суждениях. То есть одной из самых умных женщин, встреченных мною в жизни. Не все мои шутки ей одинаково нравились, мы долгое время переписывались, но конец имеет все.
Понятно, что большинство наших странствий по Америке имели прежде всего цель поиска и запечатления бездомных. Для этого я часто ездил в Гарлем, на знаменитую 125-ую, где после 5 авеню, которая в центре Манхеттене превращается в одну из самых дорогих и фешенебельных улиц Америки, здесь — временное пристанище живописных и разнообразных бездомных, которые вплоть до 2-й авеню, скрашивали убогость и непритязательность бедного городского района. Бездомных было много, и такого количество красивых и говорящих лиц я не встречал нигде, вся история жизни была в этих кракелюрах морщин.
Много лиц с биографией я увидел и в Чикаго, где был совершенно особый климат социального контраста с почти ежедневными столкновения между полицией и черной молодежью. Весь центр города тянулся вдоль берега озера Мичиган, больше похожего на море. И однажды мы столкнулись с местной традицией, когда на пляже проходило то, что в Ленинграде-Петербурга носило название праздника Алых парусов, то есть празднование окончания школы для выпускников. Но это у нас — суровые северные традиции, в жарком Чикаго выпускники праздновали свое освобождение от школы в плавках, купальниках и солнцезащитных очках, но пили и блевали, думаю, не меньше.
Ездили мы и во Флориду, по пути останавливаясь у нашего бывшего соседа Лени и его дочки Тани по прозвищу «тапочек». Леня жил одно время напротив нас, и был самым близким из всего русского комьюнити, это при том, что был почти наверняка республиканец, по крайней мере, демократов нес, как только можно. Его жизнь в Америке началась с несчастья, в Калифорнии на парковке один мигрант убил его восемнадцатилетнего сына, не поделив с ним парковочное место. Теперь они с дочкой Таней жили в Северной Каролине, во вновь построенном поселении в очень комфортабельном доме, который бы в нашем Ньютоне стоил бы целое состояние, а здесь вполне умозрительную сумму. Мы несколько раз приезжали к ним, ездили по окрестностям и достопримечательностям, для любящих уединение и тишину – идеальное место.
В Флориде мы останавливались недалеко от Майами у нашей приятельницы Маши Веденяпиной, редкий случай совпадения во многих сферах, в том числе из-за ее опыта жизни в московском андеграунде. В конце концов, некоторые политические разногласия все-таки появились, но до этого мы общались со взаимным удовольствием. Она жила недалеко от океана в закрытом комьюнити за забором с охраной, потому что о проблеме с криминалом говорило многое, в том числе совершенно непривычно организованные винные магазины, где прилавок размещался за толстым, потертым, со следами попыток взлома пуленепробиваемым стеклом, что, понятное дело, было продиктовано невеселым опытом.
Маша по специальности была биологом, но работала в медицинско-исследовательской сфере, много путешествовала, любила животных и птиц, у нее дома жило два попугая, мальчик и девочка. Это помимо милого мужа Алексея. Мальчик, я о попугаях, вполне себе мирный и спокойный, а девочка, напротив, беспокойная и агрессивная, очень ревнивая и нападающая без предупреждения. Так однажды она клюнула Таньку в ногу, и эту ногу мы лечили несколько недель. Еще забавный случай произошел как-то утром, когда мы с Танькой остались в доме одни и обнаружили, что Саша, как звали девочку-попугая, каким-то образом вылезла из клетки и в ритме лесоруба крушит деревянную лестницу на второй этаж. Маша, когда надо было успокоить попугая, брызгала на нее из бутылки с пульверизатором, которых используют для опрыскивания растений. Я попытался загнать Сашу таким образом в клетку, облил бедного попугая до нитки, но добился только того, что она перестала наносить скорострельный ущерб лестнице, но в клетку не вернулась.
Хотя мы приезжали во Флориду несколько раз, нам постоянно не везло с купанием. На пляже был шторм, высокие и холодные волны, с высотой еще можно было справиться, хотя повсеместные красные флаги напоминали о запрете на купание, с холодом справиться было сложнее. Маша посоветовала нам ездить на лиман, где волн не было вовсе, а вода теплее, хотя все равно соленая. Понятно, что живность вокруг буквально кишела, от крокодилов, которых надо было отличать от аллигаторов до различных ящериц и птиц. В наших планах было добраться до Ки-Уэста, где жил Хемингуэй, но это нужно было сделать с ночевкой, но у нас не сложилось. Зато однажды мы решили возвращаться не по прямой, и сделав крюк через Алабама, Миссисипи и Луизиану до Нового Орлеана, где пожили пару дней во французском квартиле, который только подчеркивал своеобразие и непохожесть многих городов и штатов Америки, основанных на совершенно различных культурах.
Обратно мы поехали через Теннеси, чтобы заехать в Мемфис и дом Элвиса Пресли, нелепый на самом деле и помпезный, а затем, через Северную Каролину и Виргинию вернуться на наш северо-восток.
Кто-то может спросить, а зачем все эти рассказы о путешествиях, более похожих на отчет или хвастовство, если вы собирались рассказывать о жене. Другие читательницы, раз уж я затронул эту тему, меня упрекают, что я рассказываю не столько о жене, сколько о себе. И вообще оставлял (и оставляю) мою Таньку в собственной тени, делая только то, что было интересно мне. И это справедливый упрек, как вообще любой упрек ко мне и моему отношению к моей Нюше. И хотя я выскажу сейчас несколько соображений, но не в оправдание себя, а в пояснение, возможно, мало убедительное.
Нюшка обожала путешествия; когда умерла наша собака Нильс, она, успокаивая меня и себя, сказал: он был счастливый, он везде побывал: ездил на Черное море, в котором плавал и которое пил, ездил к Пушкину (мы брали его в поездку в Михайловское, да и как не взять, на кого остановить совершенно сумасшедшего ризеншнауцера, который однажды на озере Шучка, где было много народа, показал, что умеет. Мы были с Алешей, и решили сначала окунуться самим, а потом уже купать Нильса, для чего оставили его в машине на слепящем солнце, приоткрыв немного стекло в водительской двери, чтобы он не задыхался. Так он вышел сквозь это стекло в сверкающих каплях от его осколков, как совесть у Тарковского в Солярисе. Выбить носом автомобильное стекло, это надо уметь). Бегал Нильс и в Разлив к Ленину, о чем опять напомнила Нюшка, отсылая к стихотворению нашего 7-8 летнего Алеши «Собака, бегавшая к Ленину».
То есть Танька – у каждого свой Кондуит и Швамбрания — все путешествия брала в зачет удавшейся жизни, и поэтому мы тоже очень много поездили и где только не побывали, и я, когда хочу успокоиться и сказать, что не все же было плохо, ведь есть законы жизни, которые не переступить, тоже вспоминаю все эти поездки и ее радость и удовольствие от них. И поэтому расскажу еще о наших путешествиях на Карибы и Средиземное море, другие места, потому что для нее это было важно.
А я что – я не мог ничего один, и не могу и не хочу никуда ездить сам; я сейчас днями не выхожу из дома н не говорю ни с кем ни слова. Танька твердила: ты – близнец, ты один не можешь совершенно. А по поводу того, что часто и многое придумывал и инициировал, она оценивала так: ты у нас — генератор, а я так — погулять вышла. Но попробовали бы вы заставить ее делать то, что она не хотела, она была более, чем упряма при всей своей мягкости или кажущейся мягкости. Так что я рассказываю о нашей общей жизни, которой вообще бы не было или она была бы совсем другой, непредставимой, без Таньки.
Не помню точно, когда, но уже после возвращения из России у нас с Танькой возник очередной кризис. Не такой, как после смерти нашей собаки Нильса и отъезда Алеши в Америку, когда мы несколько месяцев жили раздельно. Но из-за той же проблемы – выпивки, причиной которой, возможно, стало докатившиеся или усиливающиеся переживания после смерти мамы, Зои Павловны, но она опять стала выпивать больше. Новым же стало то, что она не пыталась увильнуть от столкновения и стала отвечать на упреки как-то иначе, как право имеющая.
Танька же была совершенно неконфликтной, она предпочитала уворачиваться, а не идти на лобовое столкновение, а тут начала поворачиваться ко мне новой стороной. И я предположил, что это влияние того, что называется средой, общественным воздухом, теми женскими правами, которые не только совершенно иные в Америке, нежели в России. На самом деле я был куда большим феминистом, чем она, я практически всегда был на стороне женщин, как естественно более слабых и угнетаемых, несмотря на все процессы политкорректности и положительной дискриминации. Танька же, напротив, усматривала во всех этих me too, лицемерие: когда надо получить работу, идут в ход женские чары и секс как инструмент продвижения, а когда годы уходят, вдруг вспоминается прошлое унижение и сексуальная эксплуатация.
Но в этой неожиданно большей силе, с которой она вдруг стала защищать свои слабости, я почувствовал контаминацию еще одной проблемы: у женщин с наступлением возраста уменьшается сексуальная зависимость от мужчины. Ей уже не нужен так секс, и она меньше боится потерять сексуального партнера. Это особенность возрастной женской сексуальности, а точнее – ее спада, вступила в союз с разлитой в воздухе женской силой, защищенностью, большей независимостью, в том числе экономической. И когда наступила пора очередной слабости с выпивкой в анамнезе, она стала поворачиваться ко мне более сильной стороной. Хотя как раз с сексом у нас всегда было все в порядке, мы не были идеальными партнерами, если они вообще существуют, но находили друг в друге примерно то, что искали. Ее как бы стеснительность вполне естественным образом соотносилась с моей как бы брутальностью по формуле: и делит пламя поневоле. А о том, как болезнь меняет отношение к телу, я еще скажу.
И при этом, хотя денег у нас хватало, она покупала не самый, конечно, дешевый, но все равно недорогой алкоголь. Моя девочка даже здесь не могла побороть свою скромность, она ощущала свое пристрастие, как грех, и старалась, чтобы он обошелся семье как можно более дешевле.
Мне же, переживающему, что мой самый близкий человек мучается от недуга, с которым не мог справиться, в том числе потому, что не считает его недугом, было сложно, потому что и меня обуревали противоположные чувства. Я и очень ее жалел, и сочувствовал, и понимал, что это один из немногих приемов, принадлежащих именно ей, пусть и форме слабости. И эту слабость я переживал, как собственную немощь, как почти присущее ей и мне изначально, но, одновременно, не мог с ней согласиться. Хотя сегодня, предложи мне выбрать мою Таньку, пьяную, но живую, я бы выбрал мучительную, но жизнь, но кто такое дает выбирать два раза?
Понятно, что и этот кризис прошел, и выпивать Танька стала меньше, и побороть свою натуру, изначально мягкую, не посчитала возможным, тем более что на нас стали наступать проблемы с моими родителями.
Понятно, что они старели и болели. Но определенным переломом в фигуральном и буквальном смысле слова стало падение моего папы с тяжелыми последствиями. Они вечером сидели с мамой за столом на своей кухне, мама попросила его достать что-то с полки почти над головой, он вскочил (он всегда был такой, маленький, подвижный), одновременно поворачиваясь, и что-то треснуло с сильной болью в бедре, и он рухнул на пол. Боль была такая сильная, что встать он не смог, тут же позвонили мне, чтобы я приехал, и вызвал emergency, скорую помощь. Мне ехать было близко, примчался, вызвал скорую, отвезли папу в госпиталь, где поставили диагноз перелома бедренной кости, не сустава, но кости в верхнем отделе. И необходимость операции по скреплению перелома металлической скобкой.
Все это прошло довольно легко, но на несколько недель папе понадобился рехаб, мы выбрали почему-то поближе к его дому, хотя ездил к нему, в основном, я, а маму тоже возил я. Формально рехаб по российским меркам был таким вполне комфортабельным санаторием, но на самом деле это было место боли и беспомощности, которые от красивых диванов и кресел, не становятся меньше. Проблемой стало и то, что мама без папы несмотря на то, что к ним каждый день приходила помощница, не справлялась, она тоже очень ослабла и подчас падала, спотыкалась. Короче, на какое-то время мне удалось устроить маму в тот же рехаб, чтобы и ей было легче, и мне не приходилось разрываться между рехабом и их домом.
И тут начали проявляться проблемы с психикой, которые и раньше были, но в почти незаметном характере подозрительности и легких маний. Маме и папе, как часто бывает у пожилых, почти постоянно казалось, что их обкрадывают. Папа периодически устраивал ревизию своей посуды, и то тарелок вроде как стало меньше, то вилки мельхиоровые и серебряные ложки уменьшились в количестве. На самом деле, если поискать получше или дольше, то и вилки появлялись, и тарелки восстанавливали свой строй, но все это сопровождалось переживаниями, подозрениями, ссорами с приходящими в дом и помогающими им людьми. Несколько раз все это приводило к ссорам, иногда к замене персонала, пару раз мне приходилось извиняться перед людьми, которых мои родители несправедливо обвиняли и обижали, но что-то изменить кардинально я не мог. Психика посильней морали.
В рехабе ситуация только усугубилась. Плюсом было то, что вещей было меньше, и воровать посуду, принадлежащую заведению, никто не мог. Но старческая неаккуратность и забывчатость, им обоим было за 85, только возрастала. И в какой-то момент случился кризис – пропали вставные зубы мамы. Примерно понятно, как. На столике перед кроватями за день скапливались разнокалиберные стаканы и чашки с тарелками, и хотя для вставных зубов были свои аксессуары, порой они оба использовали в качестве контейнера те же стаканы на столе. А нагрузка на уборщиков и вообще обслуживающий персонал была большая, за всем усмотреть было трудно, короче, скорее всего, зубы улетели в мусорку вместе с другими одноразовыми стаканчиками и тарелками. А когда начали искать, было уже поздно, мусор увезли.
Однако в мозгу моих родителей вся эта ситуация стала не инцидентом, почти в равной степени неприятным, но и рутинным, а целым заговором. Мама рассказывала то ли свое видение, то ли сон, как какой-то черный человек (весомая часть обслуживающего персонала была чернокожей или латиноамериканцами, плюс, конечно, расовые предрассудки) крался по коридору, проникал в их комнату, тянул свою руку к чашке с зубами и уносил их, ухмыляясь, дабы причинить максимальный вред. Понятно, что это было сном, бредом, попыткой переложить ответственность на незнакомого человека. Но беда была в том, что эта ситуация была не новой для рехаба, и они, оставаясь вежливыми, в байку про черного человека, взятого напрокат, возможно, из Есенина, не верили.
Мне, как и многим в таких ситуациях, приходилось одновременно успокаивать родителей, пытаться возместить ущерб и одновременно не дать разрастаться бреду, к чему их сознание все более и более было склонно.
Самое неприятное состояло в том, что это был процесс с одним концом: подозрительность, ощущение, что их обворовывают усиливалась вместе с общей слабостью, в том числе с возрастом. А моему папе (маме чуть меньше) предстояло прожить еще почти 10 лет. А характер продолжал подвергаться изменениям в сторону поиска виноватых, даже если их приходилось выдумывать.
Иногда я ездил к ним с Танькой, иногда один, так как я ездил к ним не из дома, а после всевозможным дел и занятий, но уже не помню, от кого слышал, что родители сначала по отношению к нам взрослые, но потом уже дети, столь же беспомощные и слабые. Круговорот детства в природе.
Танька, смотря на все это, несколько раз говорила: не дай бог дожить до такого возраста, зачем эта жизнь с прохудившимся разумом? Но это все звучит убедительно, хотя все равно прискорбно, пока до старческой деменции и вообще тотальной немощи далеко, но человек хватается и держится за жизнь из последних сил, иначе ему не преодолеть все трудности по пути.
Для меня же в моем рассказе о моей Нюше важно то, что возникшее и нараставшее предубеждение против рехаба, имело отношение и к ней тоже. Когда после больницы и операции больничная администрация настоятельно рекомендовала ей рехаб, мы отказались, в том числе помятуя о неприятном опыте с моими родителями и, возможно, ошиблись.
Мы поехали в Россию летом, так как надо было побывать на Богословском кладбище на могиле Зои Павловны, естественно побывать у Таниной сестры Наташи, плюс у меня должны были состояться две выставки в Петербурге.
В Бостоне у меня тоже, уже не помню точно, когда, прошла выставка в MuseumofModernRenaissance в том же Сомервилле. Не помню, кто меня познакомил с руководством музея, но готовили мы выставку вместе с Танькой. У меня остались от выставки в Гарварде картонные рамки для оформления фотографий, и это было несложно. Выставка называлась FacesofStates. America. Это были лица, конечно, бездомных, но и русских знаменитостей в Америки, которые представляли разные штаты, для чего я использовал автомобильные номера, мною же сфотографированные. Но в моем проекте не было биографий, только лица как эмблема, как лицо штата без какой-либо привязки к биографии человека. Говорящие лица как часть физического текучего мира.
Танька была и организатором, и кем-то вроде смотрителя, все было мило, камерно, понятно. Еще одним событием, предшествующим поездке в России, стал скандал с моей публикацией в фейсбуке по поводу годовщины Победы 9 мая. Это была реакцию на то, что потом будет названо победобесием, я в короткой заметке отмечал, что день Победы всегда был манипулятивным инструментом, позволяющим разделять всех на своих и чужих. А также цитировал одного некогда андеграундного поэта Юрия Колкера, который высказывал мнение, что поражение в войне пошло бы на пользу России. Лучше, если бы ее спасли западные союзники, чем так, как случилось. Да и вообще поражение в большой войне, через которое прошли все большие европейские державы, все великие нации, благотворно сказывалось на историческом пути. Скромность всегда к лицу больше, чем спесивая гордость. В страдании как в щелоке отбелится душа. Любимые слова нелюбимого поэта.
Очевидно, в России уже не то, чтобы готовились к войне (Путин вряд ли ставил в известность многих о своих планах), но общий общественный тон взвинченности, для создания необходимой атмосферы, привел к тому, что я был назначен одним из главных врагов режима. О моей короткой заметке говорили по телевизору, о ней написали несколько статей, в том числе, где жалели, что из моих родственников в свое время не понаделали абажуров. Это была журналистка со странной фамилией Скойбеда, еще какие-то изображающие возмущение персоны, меня позвал на свою передачу Владимир Соловьев, чтобы устроить мне публичную казнь, но я отказался.
В России мы поселились на родительской квартире на Охте, которую сдавали; квартира была в ужасном состоянии, хотя перед отъездом в Америку нам сделали ремонт, который почему-то именовался европейским, то есть более-менее прилично. Но все было в запустении, грязь, стекла побиты, вернее прострелены, потому что с одной, внутренней стороны было небольшое круглое отверстие, а второе стекло во внешней раме пострадало больше. Так что мы готовили две выставки и занимались ремонтом квартиры.
Я уже говорил об этом странном эффекте, когда бы ты ни приехал в Россию, сколько бы ты ни отсутствовал, ты моментально окунался в атмосферу принятия тебя за своего. И это было не потому, что ты был свой, даже если ты был нонконформист с большим советским еще стажем противостояния, но сама русскоязычная среда, как что-то, что существует поверх политики (или наоборот, залегает глубже нее), не то, что узнавала, а не видела никакой разницы между тем, что ты появился спустя целую американскую эпоху или каждый день ходил в этот магазин, по этой улице, заходил в эту часовую мастерскую. Да и у меня никогда не было идеи идентификации всех тех людей, которых ты встречал или только мог встретить, как врагов и ответственных за настоящие, прошлые и будущие действия режима, в том числе преступные. Инерция.
Я говорю об этом, потому что это был наш последний визит в Россию, у меня он был последним по счету, более я в Россию не ездил, у Таньки он был последним, потому что больше она никогда туда не поедет, не будет сидеть со мной рядом в самолете, не будет участвовать во всем, что представляла нам жизнь, как возможность или необходимость, моя девочка была на Родине последний раз, но не знала этого, как не знал и я.
Мы поехали на могилу Зои Павловны, на могилу Александра Михайловича на Большеохтинском, где когда-то в кладбищенской церкви служил наш знакомый отец Арсений, написавший «Записки попа» в первом номере «Вестника новой литературы». Все было на месте, там, где поставила когда-то жизнь. Могилы заросли бурьяном, мы вырывали его руками, потому что ничего не было с собой, ездили втроем вместе с Наташкой, еще более располневшей, как будто нахлобучили пальто огромного размера, но при этом сквозь него проступала девочка-школьница, которую я когда-то увидел впервые. И продолжал видеть сейчас.
Выставок, которые мы готовили, было две. Одна у Тани Пономаренко в Борее, вторая в выставочном зале библиотеки Маяковского на Невском, здесь нам помогала замечательная девушка Марина, подруга Лени Мерзона. В Борее я показал свой цикл RussianGeography. Rivers (Русская география. Реки), где мои непременные бездомные, снятые, естественно в России, в основном еще до отъезда (хотя я продолжал во всеми свои приезды фотографировать бездомных и помойки, красочные российские помойки которых я нигде не видел в странах более продвинутых и использующих разделение мусора, убивающее разнообразие). А в библиотеке Маяковского – цикл AcademyofRussianRubbish, где лица самых известных и бывших андеграундных фигур я показывал именно на фоне помоек, а их гримировал под бездомных. Забавным моментом было то, что среди других был портрет и Иры Прохоровой, ей показали выставку, когда она приезжала в Питер, но она просто вежливо поулыбалась, потому что после скандала с конференцией о Пригове мы уже не общались.
Я позвал на выставку и приятелей по андеграунду, и наших бывших одноклассников, с окончания школы прошла не одна, а несколько эпох, но родные лица были узнаваемы и только задрапированы временем в качестве загадки, узнай меня, если можешь. Среди них, возможно, были путинисты и антипутинисты, но у всех, как жилка, билась, пульсировала узкая тропинка к Ноеву ковчегу, который нас когда-то собрал, и мы это помнили.
Формально, страна была на гране войны, в которую буквально через несколько месяцев погрузит ее Путин, и раздуваемая взвинченность, конечно, существовала и даже где-то бурлила, но и обыкновенная жизнь продолжала свое течение, как вечная альтернатива любым авантюрам, как бы давая понять, что в какую бы пропасть не сталкивала ее злая амбициозная воля, не знаю, как тело на краю пропасти, что-то в виде противовеса, гибкого и сильного, рано или поздно вернет ее из процедуры падения в то неустойчивое равновесие, которое и есть жизнь.
Мы с Танькой тоже не знали ничего. Не знали, что таймер конца прошлой жизни уже запущен, что мы с ней никогда вместе не будем ни в нашей квартире на Бабушкина, ни в родительской квартире на Новочеркасском, ни возле дома Книги, где когда-то первый раз встретились после нашего школьного разрыва и пошли вдоль набережной канала куда-то вперед, в сторону собора Спаса на крови. У нас еще была впереди большая жизнь, более десяти лет, но жизнь на родине подходила к концу, а мы этого не знали и не предчувствовали. Обнимались с одноклассниками, смотрели на российскую рутину, столь знакомую и привычную, и не знали того, чего не знал никто, что у всего есть конец, а вы это чувствуете?