Вторая годовщина

Вторая годовщина

Некоторое время назад я нашел папку с большим числом Танькиных фотографий. Сам факт, что я забыл об этой папке лишь в малой степени объясняется тем, что у меня, кажется, семь или восемь внешних дисков, и я не всегда помню, что где записано. Но все фотографии из этой папки — это самые последние годы, условно говоря, меду двумя операциями 2009 года и последней, больше я Таньку не снимал (за одним исключением, но о нем сейчас не буду). Однако я полностью удовлетворен только одной Нюшкиной фоткой 2018 года, которую неоднократно показывал. Все остальные в той или иной степени удовлетворительны, но мне в них не хватает не ее миловидности, а просвечивающего через более позднее изображение образа девочки, той девочки, что я впервые увидел в сентябре (или в конце августа) 1967 года на встрече учеников и учителей 9-шестого класса 30-й физматшколы.

Но как бы я не был требователен к тем изображениям моей Таньки, которые я показываю, другой папки с таким количеством ее фотографий у меня нет. Я прошу всех, кто фотографировал ее, поискать при случае фотки, они мне очень важны.

Но тут и дата подоспела — 12 марта — годовщина нашей свадьбы. Мы поженились в 1975 году и вам, возможно, кажется, что это было так давно, что в это время жили какие-то доисторические и нелепые люди, но поверьте мне, ничего не меняется. И наша свадьба, которой сегодня 51 год — была вчера, и мы были вчера, и были точно такие же, какие женятся сегодня или десять лет назад, и разница если и есть, то не в дате, а в том, что мы читаем и с кем разговариваем. Все остальное примерно одно и то. А что, собственно говоря, остальное?

А то, что моя Танька очень ценила и всегда отмечала нашу годовщину свадьбы. А у меня сейчас нет ничего, кроме памяти. Я живу только тем, что помню ее, помню так, что мимо меня не прошмыгнет ни одна деталь, потому что все, что было, для меня мучительно и драгоценно одновременно. Я, хотя с ее смерти прошло больше года, ничего нового не приобрел и никакого облегчения не ощутил. Я это к тому, что я выбрал несколько снятых подряд ее фоток, и составил из них обложку для этой публикации. Да, они не совсем такие, какие мне бы хотелось, сквозь них та девочка, которая мне дороже всего на свете, просвечивает, но не точно, а как бы, в общем и целом. Как через мятый целлофан, в который завернули букет. Но у меня нет выбора.

Сегодня, да и давно уже, вы вполне способны предсказать каждый мой шаг, потому что все, что я делаю известно и тривиально. Я, как уже много раз до этого, зашел в Trader Joe’s, купил цветы и поехал на то место, где год назад развеял прах моей девочки.

Хотя у нас уже несколько дней весна, особая весна Новой Англии, которая как бы выныривает из рукава зимы, вот на прошлой неделе было минус 11 ночью, а вчера уже плюс 22 днем. Но речка наша, Чарльз-ривер, все равно не растаяла, то место, куда улетел или просто упал прах моей девочки, в снегу, и мне ничего не осталось, как просто воткнуть в воду букет цветов в тут же завалившейся на бок вазе. Что я могу еще сделать? Я все бы для неё сделал, потому что без неё я не умею, не научился и вряд ли научусь жить. Я ничего не говорю о любви, я ничего о ней не знаю. Но у меня не получается жить без неё, и я не очень-то этого хочу.

Моя депрессия, увы, только усиливается. На днях мой редактор, тщательный и кропотливей, лучше не сыскать, прислала мне последние главки моей книжки о Таньке, я их прочел, постарался учесть все ее замечания, и одновременно опять погрузился в те последние две недели ее жизни, которые и так со мной каждое мгновение, но не до такой же степени. До такой, до такой – говорит мне мой текст, который сегодня я бы уже так не написал, у меня уже нет сил, все силы ушли на писание книги, а потом и продолжение ее, от которого я не могу оторваться, потому что не получается.

Я не буду пересказывать то, что может прочесть любой, но у меня перед глазами все время стоит образ Таньки в ее последний день, когда она лежала, приговоренная врачами к смерти и не открывала глаза, накаченная морфином.

Еще накануне утром, то есть 31 декабря 2024 года она выглядела как старуха, измученная, израсходованная жизнью, хотя продолжала быть такой же стойкой и невозмутимой.

Но на следующий, когда они отключили ее от лечения и дали просто возможность спать, она лежала тихонько-тихонько, дышала так деликатно, как будто дыхание может кого-то потревожить. И ее лицо, шея и руки были нежные, немного розоватого оттенка, как у маленького ребенка, и я держал ее за теплую ручку, она была живая, а все вокруг говорили, что она умирает и шансов нет. Их и не оказалось, но, перестав дышать, она все равно лежала тихо, склонив головку на бок и продолжала быть теплой и нежной, моей девочкой, которая от меня ушла навсегда.

Я не знаю, как жить, я не могу смириться, что ее не будет никогда. Иногда слышу советы завести собаку и переключиться на заботу о ней. Я не знаю, я боюсь не справиться. Одна очень знающая читательница моего фейсбука из Харькова, Леонора, очень мне помогает, мы с ней несколько раз обсуждали, какая собака будет мне лучше других, и, хотя она советовала мексиканскую голую собаку, я совершенно неожиданно напал на то же голую, но американского голого терьера. Почему голого? Потому что у меня, у нас, в нашей семьи были две собаки, очень волосатые – чёрный терьер и ризеншнауцер, и я просто для контраста хотел бы короткошерстную. Типа, таксу. Но они норные охотники, обожают идти по следу и не слышат воплей хозяина.

Я так просил Таньку, пока никакой болезни даже не маячило на горизонте, давай купим собаку, тому, кто останется один, будет легче, у него будет свидетель нашей общей жизни, и он попробует нас спасти или хотя бы облегчить боль. Но Танька была упрямая зараза, нет, мне двух собак в жизни плюс сумасшедшего мужа и сына, таких как есть, за глаза и за уши. Да и ты не подходишь для владельца собаки, ты не умеешь терпеть, когда они болеют, а смотреть, как ты мучаешься и сходишь с ума, тоже, поверь, не самое прекрасное на свете. Да, она всегда упрекала меня, что я слишком переживал, когда мои собаки болели, но ведь все, отступать некуда, позади Москва.

Самое смешное, что я нашел щенка, который запал мне в душу. Более того, он относительно недалеко от меня, в Нью-Хемпшире, всех из его помёта забрали, а он остался один и у него такой взгляд, будто он просит, умоляет о помощи. Я бы, наверное, еще вчера поехал бы и купил, но тут вот какое дело. Через три недели я уезжаю, если ничего не сорвется, на месяц в Армению и Грузию с друзьями, а у меня нет никого, кроме Ольки Будашевской и Миши Шейнкера, мы давно договорились, хотя я подозреваю, что они это делают для меня, чтобы поддержать, но я не могу не принять их поддержки. И у меня два опции, на самом деле три, но сначала о первых двух. Я могу заплатить депозит и попросить заводчика подождать до конца апреля, когда вернусь. Или купить типа завтра, а на апрель попросить подержать его три недели, если для них это будет возможно. Но у этого щенка такой взгляд, что я причиню ему страшную боль, если только он начнет привыкать к моему дому и ко мне, а я опять отвезу его обратно в дом заводчика.

Ну а третья опция. Не смотреть на эти просящие о помощи глаза и отказаться от покупки. Я себе уже не доверяю. У меня были собаки, но была семья, делившая со мной заботы о животном, поддерживающая меня, когда мой пес тяжело и очень тяжело болел, как и мы с Танькой, но он первый умер от этого самого рака. Но как я справлюсь один, я не очень представляю.

Потому я, кстати говоря, хочу купить очень породистую и редкую породу, чтобы, если я умру раньше, его не сдали в приют как бродяжку, а взяли себе такого породистого красавца с бесконечно добрыми виноватыми глазами. Я, когда мечтал о собаке, давно решил, что, если это будет девочка — назову ее Нюша, как я звал свою жену, а если это будет мальчик — назову его Нюшка: не очень мужское имя, конечно, но другого у меня нет. Моя собака будет инкарнацией моей Таньки, другого мне не надо. Ну не инкарнацией, а тенью, воспоминанием. Но я все равно страшно боюсь, справлюсь ли, не подведу ли его?

Есть еще одно сомнение, по фотографии и по тому, что ему уже 4 месяца, а его никто не взял, а он почти белый, ну, бело-розовый, то можно подозревать, что он альбинос. А альбиносы чаще других страдают от болезней ушей и глаз, просто могут ослепнуть и подвержены инфекциям, хотя заводчица, с которой я в переписке, утверждает, что он никакой ни альбинос, а бело-розовый, а после двух-трех выходов на солнце, станет бело-красным. Конечно, заводчик может врать, но мы с ней переписываемся на официальном сайте, где наши письма не стереть, не отредактировать, да и потом – вокруг все-таки Америка с репутацией и протестантизмом наперевес, обмануть, чтобы тебе просто уничтожили имя навсегда, вряд ли возможно. Или хотя бы разумно.

А с таким беззащитным взором, как у этого щенка по имени Цезарь, он просто какое -то воплощение памяти о моей девочке. Хотя она совсем не была беззащитной, но тихой и неконфликтной, и она ушла, а я ее не защитил, и она стала беззащитной, и я должен кого-то спасать, чтобы не пропасть самому. Потому что и у меня самого давно глаза побитой собаки, я тоже давно пропал, у меня так мало шансов, что только если на моей шее повиснет груз невероятной ответственности, может быть, в моей жизни появится дополнительный индуцированный смысл.

Но я помню все. Я помню почти каждое мгновение того дня, когда состоялась наша свадьба, было так неожиданно тепло, что мы были без пальто, нас повезли на дурацкое Марсово поле в лимузине, где пахло ложной весной и советским праздником. Танька была в платье, я в расстегнутом пиджаке; я помню десятки годовщин, помню, как мы иронизировали, что неминуемо приближается то, что звучит так же смешно, как и нелепо — золотая свадьба. И мы готовы были смеяться над жизнью бронтозавров, если бы именно в этот последний год она, моя девочка, не заболела и не умерла. И я, пока она болела, уже понимал, что никакой золотой свадьбы не будет, а будет одно и бесконечное горе, ничем не умаляемое и не вылечиваемое. И так, собственно говоря, все и вышло.

Наша свидетельница и моя как бы первая любовь, Наташка Хоменок, от которой увела меня моя Танька, давно умерла. Ни от кого она меня не увела, это так только говорится, увести меня было ой как не просто, сколько потом было попыток увести меня от Таньки, но это было невозможно, потому что я, женившись, дал слово сделать ее счастливой. Я никому это слово не давал и никому о нем не говорил. И самое главное — счастливой не сделал. Но как только я чувствовал, что потенциальная разлучница предъявляет на меня права, как все рушилось — я дал слово одной единственной женщине, хотя никакого слова ей не давал, но дал внутри себя и ничто и никто меня от него не мог освободить.

Вот и вторая годовщина без моей Нюши. Как она ценила все эти числа, казавшиеся мне нелепыми, какая разница — сегодня 31 декабря, 14 ноября или 15 июня, это все числа, ничего собой не представляющие. Но она ценила эти числа, она что-то в них или сквозь них прозревала, и я теперь тоже смотрю на все ее глазами, и говорю: да, вторая годовщина нашей свадьбы, моя милая, без тебя. Тебя нет, а годовщина свадьбы есть. Нет тебя, но есть день твоего рождения и день твоей смерти. И они будут со мной, пока есть я, какой бы нелепой и бессмысленной не казалась мне жизнь без тебя. Нюшка, Нюшенька, Нюш Месопотамский, вот и все.

 

Еще о чувстве вины и ошибки

Еще о чувстве вины и ошибки

Так как я работаю с редактором, очень тщательным, въедливым и умным, над моей книжкой о Таньке, мне приходиться перечитывать практически все. Я это делаю какими-то спазматическими глотательными движениями, откладываю необходимость погружаться в столь травматический для меня текст, а потом бросаюсь как в ледяную воду и делаю то, что должен.

В одной из главок я описываю начало последнего Нюшиного года, он начался демаршем нашего сына, который создал ужасный фон для нашего и, прежде всего, Танькиного состояния, это был страшный год, в том числе и поэтому. Я не буду это описывать еще раз, скажу только, что не ставил перед собой задачу воспитать в сыне мужчину и не воспитал, он остался слабым и от этого жестоким.

Но, помимо этого сильнейшего стресса, несомненно, повлиявшего на Таньку и ее болезнь, я обратил внимание на то, как поздно мы (а на самом деле я, потому что Танька продолжала быть скрытной и ничего мне о своем состоянии не рассказывала) поняли, насколько все плохо.

Мы с ней давно собирались в большое путешествие по Европе и обсуждая варианты, в том числе посильные для нее физически из-за ее болей в спине, сковывающих подвижность, решили, что наиболее удобным будет круиз, когда от места до места нас везет корабль, а уже на берегу мы как-нибудь разберемся. Я нашел круиз по Средиземному морю с отправлением из Барселоны, и мы на нем остановились. Но когда я говорил, давай я закажу билеты, Танька все время говорила, нет, пока рано, надо чтобы здоровье улучшилось.

И я долгое время принимал это на свой счет, у меня появились метастазы в бедренных костях, мне на февраль назначили операцию по удалению метастаз с помощью радиационного ножа сверх высокой концентрации. В феврале мне провели несколько сеансов, а когда еще спустя некоторое время измерили PSA, он впервые за три года показал те цифры, которые и должны быть у пациента с удаленной простатой.

Ну что – заказываем? Нет, еще рано, надо, чтобы со здоровьем наладилось. И тут я только понял, что, говоря о здоровье, она имеет ввиду не меня, а себя. Но она же ничего никогда не говорила и не жаловалась. У этого было несколько причин, одна из важных – ее принципиальное дистанцирование от моей мамы и ее поведения. Мама с молодости постоянно жаловалась на свое самочувствие, используя болезнь, как инструмент активирования сочувствия, это, конечно, все или многие видели, но все равно естественно сочувствовали. Таньку мамино поведение сильно раздражало, она была выдержанной, холодной, никогда не жаловалась, сочувствие не выцыганивала, и вообще активировала в себе стоицизм и минимализм, сковывающий откровенность.

Еще одним близком по смыслу, но все равно отдельным ответвлением была вообще не эмоциональность ее поведения и критическое отношение к эмоциональности как таковой. Все это подвигнуло ее на тотальную скрытность, почти полное отсутствие инструмента обсуждения своих проблем с другими, в том числе с самыми близкими, в том числе со мной. Она критически оценивала мою перманентную заботу о родителях, полагая, что мной манипулируют, но для меня это не имело значения, мной управляет чувство долга, которое находится в том месте, в котором у других находится любовь, и я была раб этой лампы.

И когда я после улучшения своего состояния опять спросил ее, что ее так беспокоит, она снова сослалась на боли в спине, которые, конечно, могут быть неприятными, но если это не опухоль на позвоночнике, то все это не так страшно и легко лечится упражнениями. Но Танька была принципиальным врагом упражнений, возможно, из-за недостатка энергии, ей присущим, возможно, по другой причине. Но ничего, кроме как о боли в спине, она не говорила. И я сейчас понимаю, что у нее не могло не быть симптомов, которые буквально через четыре месяца проявятся в невозможности проглотить пищу, что для меня проявилось уже во время круиза.

И когда мы по возвращению домой начали попытки сделать эндоскопию, это растянулось более чем на четыре месяца, и в результате это оказалось слишком поздно. Но, повторю, она почти наверняка что-то чувствовала и раньше, но скрывала это от меня, потому что называла меня паникером; я действительно почти равнодушно относился к своим болезням, но боялся болезней близких. В результате столь драгоценное время было упущено, если бы мы начали обследования не в сентябре, а в феврале, у нее были бы дополнительные полгода, и они могли бы ее спасти.

Меня многие справедливо упрекают, что я испытываю уничтожающие меня и бесплодные чувства вины и ответственности, мне говорят, что я не бог и не могу воскрешать, вылечивать прокаженных и ходить по воде. Да, я этого не умею. Но это особенность моей натуры, я всегда принимаю ответственность за все происходящее на себя. Я не воспитал из сына мужчину – моя вина, я не смог спасти свою Нюшу – это моя вина и мое личное поражение, и я с этим ничего не могу поделать.

У меня это было всегда, когда умирали мои собаки, я полагал себя ответственным за их смерть, хотя вроде бы все делал для их спасения. Мой несчастный ризеншнауцер Нильс, ангел в черной шерсти, перенес три онкологические операции в том числе по удалению части нижней челюсти, но я живу с чувством вины, что не спас его.

Мне даже не важно, это психологический или психический сдвиг, мне все равно, какие у этого чувства объективные или субъективные причины. Все, кто попадают в сферу моей ответственности, делегируют мне обязанность их спасти, и, если я терплю поражение, то это поражение мое и только мое.

Мою Таньку можно было спасти, если бы она была более откровенной, не скрывала бы все до последнего момента; я раздражал ее своей заботой, она до последнего не хотела делиться со мной своими проблемами, и это моя вина – я не создал такого пространства доверия между нами, которое побуждало бы ее к большей откровенности.

Идет второй год после ее смерти, и для меня почти ничего не изменилось, я прохожу мимо открытой двери в ее комнату и каждый раз ощущаю болезненный укол вины, я не спас тебе, моя девочка, я бесконечно перед тобой виноват. Я не справляюсь с жизнью без тебе и не вижу никакого будущего. У меня есть несколько патронов, я должен довести до конца подготовку к печати книги о моей Нюше, книгу «Заветные сказки», вот, пожалуй, и все.

Мне настоятельно советуют завести собаку, которая может меня спасти, так как станет объект моей заботы и моей ответственности, а, как я понимаю, ощущение вины за невыполненное обязательство спасти мою дорогую девочку, я могу, возможно, хотя бы отчасти компенсировать только другой ответственностью за другое зависящее от меня существо. Но я ведь тотально один, что будет, если я попаду в больницу или мое состояние еще ухудшится, потому что уровень PSA опять неуклонно растет, куда деть собаку, если мне надо будет ездить на сеансы радиации или на визиты к врачам?

Нет ответа, подобное лечится подобным, но есть ли у меня на это время и силы?

Новая папка фоток

Новая папка фоток

Некоторое время назад я на своем компьютере нашел большую папку с Танькиными фотографиями. И ужаснулся: как я мог о ней забыть? Она так и называлась «Наши портреты» и там я многие годы собирал ее и свои (когда она снимала меня) фотографии. За более, чем год публикаций о моей Нюше после ее смерти, я использовал почти все более-менее удачные фотки. Более-менее, потому что она не считала себя красавицей, она знала, сколько усилий ей требовалось, чтобы выглядеть так, чтобы нравиться себе; я это тоже видел и знал. Тем более с возрастом, который она ощущала, скорее всего, с болью, но никогда не сетовала, так, подсмеивалась. Мол, бабушка, а ты лезешь со своей камерой.

У нее вообще в обиходе было выражение: комплекс красавицы, это когда женщина – причем, не всегда корреспондируя с реальностью – считает, что она умопомрачительно красива, потому что папа, муж, друг ей говорил: красотулечка моя. У Таньки этого не было вообще, она была сама скромность и к себе относилась очень критически. И выбирая фотки, я старался, чтобы они воспроизводили то, что я помнил или даже то, чтобы я хотел вспоминать, и понятно, запас ее изображений был не бесконечным. Потому что я снимал почти исключительно бездомных, а Таньку или еще что-то только по случаю.

И тут нахожу папку, которую собирал многие годы и где вполне кондиционные изображения моей Нюши, да, в основном, в последний период, но все равно. Я-то, в отличие от нее, любил старые лица, лица с биографией, отраженной в морщинах; она же морщилась и говорила, что у меня ужасная камера, она все выводит на чистую воду, а так женщин, особенно, в возрасте, снимать нельзя. Понятное дело, то была не столько проблема камеры, сколько объектива, но это уже подробности.

Но одновременно с радостью, что я нашел новую папку с Нюшиными фотографиями, я сильно опечалился. Как я мог о ней напрочь забыть, даже при условии, что у меня уйма внешних дисков, но все равно.

И здесь нужно сказать о еще одной нашей с Танькой разнице. У меня с детства была – не знаю, как сказать, чтобы не походило на похвальбу – ну, скажем, порой почти фотографическая память. Помню в тридцатой школе, мы с моим другом детства Юриком Ивановским попытались вместе готовиться к каким-то зачетам, и мгновенно поняли, что это невозможно. Я запоминал все практически сразу, и мог, и хотел двигаться дальше, а Юрке, чтобы запомнить, надо было сначала понять. Это была не только его проблема, но и моя. Я запоминал все так быстро, что уже не мог отличить, что я просто запомнил, а что понял и затем запомнил. Я потом буду заниматься математикой и информатикой, и я все повторялось, я страницами запоминал текст, все ли при том понимая, в этом я не уверен.

Но у хорошей памяти, которая у меня от отца, неслучайно прожившего 97 лет, а в 95 он еще искал в интернете виагру подешевле, есть сначала неосознаваемая, а потом все более отчетливая оборотная сторона. Если вы все помните, вам все равно, что куда положить. Вы просто помните. У Таньки память была плохой, вернее, она таковой ее считала, памяти не доверяла, поэтому была аккуратисткой, все старалась записывать, у нее все случаи жизни были записные книжки. И когда иду в ее комнату, то первое, что вижу: одна записная книжка, другая, и все заполнено ее круглым девичьим почерком отличницы. А помимо этого, у нее каждая вещь имела свое место, ей не надо было перерывать весь дом, чтобы найти паспорта или что-то еще. И она страшно на меня негодовала, что я все бросаю, где придется, уверенный, что найду мгновенно.

Но вот моя Танька ушла, оставила меня одного, и я, возможно, от стресса, возможно от возраста, стал забывать, что и куда положил. Также было с моим папой в последние годы, память ухудшалась на глазах, и он не помнил, что и куда спрятал. А при нараставшей подозрительности, столь свойственной пожилым людям, это превращалось в постоянную борьбу с потенциальными ворами, он непрерывно перепрятывал свои деньги, которые были отложены на похороны, тут же забывая, куда положил. Еще что-то из так называемого столового серебра, которое здесь никому и с приплатой на надо.

И вот я сталкиваюсь с этой же самой проблемой. По инерции мне кажется, что я прекрасно помню, куда что положил. Но вдруг открываю ящик в комоде с футболками, переворачиваю что-то и вижу деньги, стопочку купюр, двадцаток, но все равно. И я понимаю, что произошло, я, чтобы не брать с собой в бумажнике слишком много наличных, отсоединил какую-то часть и положил их в первый попавшийся ящик с одеждой или лекарствами, и не сомневаюсь, что буду это помнить вечно. Но – нет. Уже не помню. Моя Танька была права: нельзя полностью полагаться на память, особенно, когда пошла пора измены ею прошлых авансов.

Вот с таким смешанным чувством радости и смущения я нашел папку Танькиных фотографий, которую собирал много лет, мне они нужны, я буду их использовать, если буду продолжать писать о ней. Хотя бы так, без того психологического проникновения, которое мне, одновременно, и сладко, и больно, и ноет потом несколько дней. Но ведь я могу просто писать о ней и не надрывать душу. Не говорить, что для меня все эти фотографии – заглавные страницы фильмов, я же помню, где, при каких обстоятельствах я их снимал, что она мне говорила, как от меня отмахивалась. Как я требовал у нее улыбку, потому что она была неулыбчивая, исповедовала натуральность, и быть натурой не хотела. Мол, хочешь снимать и совершать надо мной насилие, я тебе подчиняюсь, как подчинялась всегда, но требовать от меня фальшивого счастья – уволь, не буду.

И как я плясал вокруг нее, выцыганивая вымученную улыбку, потому что помнил, что на лучших ее изображениях всегда присутствовала это робкая полуулыбка, проба мимики лица, невольное согласие на то, на что она согласия не давала. Улыбалась из-под палки. Но и за это спасибо. Просто спасибо, что ты есть хотя бы на фотографиях, и я могу смотреть на них и вспомнить, что ты мне тогда говорила, как на меня по привычке сердилась, и ты опять со мной, и я опять не один, на несколько неверных мгновений, коротких и обманных, как память.

 

Сколько можно

Сколько можно

Я хочу поделиться своими ощущениями от публикаций текстов о моей Нюше, в прошлом году в виде книги о ней, которая сейчас в работе, а потом просто какие-то заметки и воспоминания все чаще с акцентом на собственных переживаниях из-за ее ухода, и моей вроде как неспособности с этим смириться и справиться.

Мой сын, который изначально был против публикации, да и просто написания книги о моей Таньке (и его матери), считая, что ей более приличествует полное забвение, наверное, из-за того, что она имела слабость к выпивке (хотя не только), кажется, считает, что я так привлекаю к себе внимания, то есть эксплуатирую память о моей Нюше в своих писательских целях. Наверное, так бывает, писатель на все смотрит сквозь свой магический кристалл, это не изменить, но вот что я заметил.

Я использую три социальные сети для всех публикаций, плюс мой сайт mberg.net, на который даю ссылки для тех, у кого соцсети заблокированы или их просто нет. Это Facebook, YouTube и Twitter(ныне X). Начнем с молчаливых цифр, на фейсбуке у меня более 10 тысяч подписчиков, но мои публикации, разные, не только о моей Нюше, но и на злобу дня набирают от нескольких десятков до – максимум — нескольких сотен. На ютубе у меня 5 c половиной тысяч подписчиков, некоторые политические публикации собирали более 100 тысяч просмотров, но обычно от нескольких сотен до нескольких тысяч. В твиттере у меня всего что-то около 800 фолловеров, но публикации почти как ютубе собирают от нескольких сотен до десятков тысяч просмотров. Но есть принципиальная разница.

Публикации про мою Таньку практически не пользуются популярностью. То есть они собирают в сто и ли даже в тысячу раз меньше просмотров, чем публикации на политические темы. Более того, после каждой публикации о Нюше от меня неизменно отписываются на ютубе, который об этом сообщает: два-три-пять, а отклики на современную политику, напротив, увеличивает число подписчиков.

Если смотреть на все это с точки зрения продвижения ютуб-канала или моего статуса в твиттере, то публикации о моей жене только мешают, я это понимаю, вижу, но ничего не могу и не хочу менять, я не знаю, как жить. Или как жить, если не писать о Таньке и не вызывать ее образ для одностороннего общения, когда она молча сидит где-то рядом и смотрит на мои мучения. То есть никто не сидит, я это знаю, но она появляется в моем воображении, она присутствует виртуально, а я от этого добровольно не откажусь.

Теперь несколько слов о разнице в восприятии публикаций в разных соцсетях. Хотя фейсбук вроде как самый большой по подписчикам, но количественно самый скудный по вниманию к моим текстам, при этом он для меня родной как бы. Я далеко не со всеми лично знаком, но ко многим привык за годы писания, и мне греет душу, если я вижу, что они не пропустили мой текст. Они все под своими именами, с лицами на фотографиях, они более сдержаны в проявлении эмоций, но я их ценю больше.

Потому что в своих подписчиках в ютубе просто не разбираюсь, они присутствуют там под никами, возможно, даже наверняка, так есть и мои знакомые, но я этого не вижу. Я их не идентифицирую, они как бы читатели-инкогнито, хотя некоторые оставляют важные для меня комментарии, которыми я дорожу.

Что касается твиттера, то хотя там иногда – совсем непонятно, когда именно, что заденет за живое аудиторию – отмечают мои тексты десятками тысяч просмотров, я просто не знаю ни одного из них. Я даже не умею смотреть и читать комментарии, хотя их там немало. То есть там опять же есть те, кого я должен бы знать, но я не вижу даже ников. Но тенденция общая – от моих рассказов о моей жене все устали, кроме меня, то есть я тоже устал, я как бы насильно растрачиваю себя, я вообще-то занимаюсь самоуничтожением, но ничего не могу изменить. Я не могу без нее жить. И чего бы это мне не стоило, буду продолжать писать, хотя очень часто написанное погружает меня в заранее мной же сооруженную ловушку отчаянья. Я с этим отчаяньем живу постоянно, но иногда, как на лыжах, вдруг одна нога проваливаюсь еще глубже, и надо вытаскивать себя каким-то дополнительным усилием. И вроде как на пару мгновений становится лучше.

Не знаю, может быть, стоит ограничиться фейсбуком как местом публикацией моих тихих истерик? Истерик? Да, мне никуда не деться от моей рассудительности, от нескончаемой попытки анализа всего и вся, в том числе своих как бы чувств, если то, что я переживаю — чувства, а не что-то иное, например, психический срыв.

Мне все равно, как это именуется. Мне хочется писать о Таньке непрерывно, то есть я мог бы писать не несколько раз в неделю, а несколько раз в день, но тогда я распугаю последних читателей, а я теперь завишу от них. Это как бы эрзац-семья или дружеский круг. Пусть аудитория моих аналитических опусов на тему политики неизмеримо больше, но как сказал Борхес, банальные метафоры наиболее употребительные, потому что они самые точные. Это во многом так, но и не так, так как облако банальности, окружающее слишком употребительную метафору, ослабляет ее действие и предполагаемую точность.

Это потому что, что я хотел материализовать совсем уж тривиальную и затёртую метафору о нуле и единице, но моя Танька никогда не была нулем, при всей ее скромности, неконфликтности, покладистости (но и строптивости тоже), какой-то фирменной тихости, но я без нее не могу, я хочу, чтобы она вернулась, мне плевать, что это невозможно, я это знаю, я в этом не сомневаюсь, но хочу вернуть ее как источник моей исходящей в ничто жизни. Но что бы ответила моя Нюша с ее постоянным здравомыслием? Посмотрела бы лукаво и сказала: нет, уж лучше вы к нам, это как-то естественней. Я думаю над этим. Подожди немного, милая.

The жизнь

The жизнь

Я понял одну простую вещь, которую я осознал только сейчас, когда со смерти моей жены Нюши прошел год с мелочью: я остался без жены, без женщины, без друга, без эрзац-мамы. Потому что она была во всех этих ипостасях, она ушла, и я стал ребенком.

Да, я вроде как такой смышленый малыш, могу почти о чем угодно размышлять, и так как аналитические и артикуляционные задатки обладают инерцией, то вроде все в порядке. Это если вы не видели умных детей, которые поражают нас своей не возрасту противной проницательностью, своими излишними способностями, но они все равно дети.

И я точно такой же, потерявшийся ребенок; мне, конечно, пишут политические оппоненты в ютубе, желая посильнее обидеть: дедушка, вставь на место свою вставную челюсть, хватит пороть чепуху, дедушка — а ты дурак. Но меня очень непросто обидеть, я был писателем в андеграунде, когда все, кроме трех-четырех вокруг, против тебя. Я все слышу, я понимаю, что оппоненты ищут самые простые способы достать меня до живого, но это не тот случай. И меня стоит доставать, если иметь ввиду возраст, с другой стороны, у меня проблемы не старого и выжившего из ума, это-то как раз банально.

Я, оказавшийся без строгой мамы, ребенок-типа-вундеркинд, такой, блядь, умник в коротких штанишках. Помните книгу Чуковского От двух до пяти: бабушка, а когда ты умрешь? — Умру, внучка. — Тебя в яму закопают? — Закопают. — Глубоко? — Глубоко. — Вот когда я буду твою швейную машину вертеть!

Я просто не знаю, как себя вести после смерти моей Таньки, и день напролет кручу ее швейную машинку. Я делаю все то, что она мне запрещала. Не запрещала в прямом смысле слова, она не могла ничего мне запретить, но могла сломать кайф. Я мог прийти к ней и спросить: как смотришь, стоит мне это купить? И она говорила: покупай, но выбрось предыдущее.  А если покупал, не спрашивая, она смотрела на меня скептически, как на непослушного ребёнка и качала головой. И мне было не то, чтобы стыдно, а просто неприятно. Она была из бедной семьи, у неё на всем экономили, и она не могла привыкнуть к тому, что деньги можно тратить просто так, потому что это приятно. Ее минималистический девиз: купил новые джинсы, выброси старые, хранить все нет места и сил. 

Поэтому, например, я покупаю сейчас, непонятно зачем, разные ножи, уже составив целую коллекцию. Я не охотник, не рыболов, не турист, мне нож не нужен для защиты, я все еще руками способен защитить себя, потому что те, кто советует мне поправить вставную челюсть, никогда бы не сказали мне это в лицо, потому что я физически и психологически практически такой же (или кажусь себе) как был всегда (и только желание продемонстрировать скромность, не позволяют мне вывесить фотографию топлес). Но нож мне точно не нужен для защиты, он избыточен. Но я уже купил дюжину ножей, хотя это мне немного надоело (или просто места нет), и я, возможно, смогу остановиться.

 Что еще делает ребенок, когда начальство ушло? Если бы мне не обрезали нервы при операции удаления рака простаты, я, наверное, пустился бы во все тяжкие, и мысли о моей жене Таньке не остановили бы меня ни на секунду. Но так как благодаря хирургу Боре Гершману я остался с сильным либидо, но без эрекции, я покупаю ботинки. Сколько нужно ботинок нормальному человеку? Я не знаю. Пока была жива моя Нюша, у меня было пар семь-восемь, Dr. Martens для зимы, три-четыре пары для весны-осени, пара босоножек или кеды Converse, для лета. У меня даже тапки домашние Levi Strauss.

Танька умерла, и я купил себе, можно сказать, в один присест пять пар новых ботинок всех цветов. Зачем, не спрашивайте, я не знаю. Я могу каждый день ходить в ботинках разного цвета, но я ведь никуда не хожу, потому что некуда. Но я с того момента, как в семнадцать лет купил у фарцовщика на галерее Гостиного двора первую пару play-boy, ботинок для пустыни из бежевой замши, то всю жизнь и ношу такие ботинки. Но сколько можно? Нет ответа, ребенок потерял маму и оказался один в прериях. Мне стыдно, но я и это покажу.

Больше, кажется, ничего, ну купил самый мощный макбук про, который не открыл ни разу, только установил на него весь свой лицензионный софт и больше не открываю, потому что моего старого iMac вполне достаточно для комфортной работы. А купил я его для выезда, но и для выезда у меня есть старый Танькин макбук, и будь она жива, она бы мне все голову просверлила, но так как сверлить некому, я купил и его, и еще несколько пар новых джинсов, потому что я худею.

Я сегодня вешу ровно столько, сколько весил в 25 лет — 83 кг, я тогда занимался культуризмом, был в лучшей форме, каратэ будет позднее, с ее смерти я потерял 33 кг, ибо при ней весил 116. И меня искушает ложное ощущение, что я такой же, как и был, я не ощущаю возраста, пока мне не советуют умные люди: дедушка, вставь вставную челюсть, а то слюнями давишься.

Зачем я это рассказываю, я не знаю, я — ребенок, оставшийся без мамы, и вовсю кручу ее швейную машинку, ибо не знаю, что еще сделать.

При этом я знаю, что мой сын после моей смерти просто все выкинет на помойку, он не станет ничего разбирать, не будет складывать по страничке мои рукописи, которых нет, чтобы не дай бог не потерять ничего важного и ценного. Ничего важного и ценного, принадлежащего мне, для него нет. Все — хлам и мусор, в котором противно копаться, легче запихнуть, не разбирая, в черные полиэтиленовые пакеты и снести вниз в мусорный контейнер. Так и будет сделано.

Хемингуэй описывает, как после смерти отца, мать заставила его взять теплое белье отца, он взял его с отвращением, ощущая какой-то неприятный запах, пошёл в лес и закопал, чтобы никто не нашел. Но это как-то изысканно. Копать могилу для теплого с ворсом нижнего белья. Зачем, если есть черные полиэтиленовые пакеты.

Поэтому моя задача — не только покупать бесконечные и ненужные никому ножи и ботинки, но и раздарить максимально все, что имею, кому-то из настоящих или бывших друзей. Кому это все нужно. Но как преодолеть океан.

Я все это рассказываю, чтобы объяснить, что со мной происходит. У меня есть еще две задачи, которые никто не сделает, кроме меня: я издал за эту жизнь, кажется, 15 книг. Последняя вышла в России в 2022 году, через месяц после начала войны, но готовилась, конечно, весь 2021 год. Андеграунд, итоги, ревизия. У меня осталось два дела, подготовить к печати книгу о моей Таньке, которая называлась Жена, но Кевин, самый известный в Британии режиссер-документалист и муж моей подружки Ольки Будашевской, посоветовал изменить название на Жена писателя, и я согласился с ним. Значит, Жена писателя. Это, наверное, точнее. Хотя разбавляет очень важный и дорогой для меня акцент именно на ней, как я хотел, а теперь опять в подчиненном состоянии, как жена кого-то.

Столько было баб вокруг, не было сил отбиваться, как газетой от комаров, а остался один и старый (первый раз употребляю это слово), где они все, одна подружка для всего — Олька Будашевская.

Я прямо сейчас работаю вместе с очень квалифицированным и кропотливым филологом-редактором над подготовкой рукописи этой книги к изданию. Возможно, я не успею издать, но точно успею подготовить к изданию рукопись. И распоряжусь ее, чтобы не пропала.

Но у меня есть еще одна неизданная книга: Заветные сказки. Я публиковал отрывки из неё в фейсбуке, публиковал ролики по ней в ютубе. Но это — книга, важная для меня, итоговая художественная штука. Рифма к моей Веревочной лестнице спустя жизнь. И я должен подготовить и ее к изданию, я должен проработать ее с редактором-корректором, чтобы она была готова. И это все, что мне здесь осталось. Ребенку, понимаете ли, очень трудно без мамы. Он все знает об этой жизни. Не обо всей жизни, не все о жизни, а об этой жизни, с использованием артикля the, the жизни, то есть своей. И в ней нет ничего неизвестного или нового. Ребенку скучно. Но он должен доиграть игру, которую начал. Дело принципа. В игре нужно быть честным. И я честно доиграю до конца.

Если бы можно было пить — я бы пил. Я купил какие можно виды спиртного, но ничего не лезет в глотку в одиночку, как бутерброд всухомятку. Еще я, понимаете ли, записной интеллектуал, мне не нравится, когда сознание в тумане. Это я так возвышенно объясняю причину, по которой не могу напиться. А может, это просто не согласуется с теми колесами от психиатра, которыми он меня кормит, и они не хотят конкурента — им не нужен алкоголь, они сами — дурь в прямом смысле слова. И умножать пустоту на пустоту вряд ли разумно, все равно в итоге пустота. Или бесконечная цитата.

 

 

 

Не шуми, пожалуйста

Не шуми, пожалуйста

Я, конечно, знаю, что моя Танька умерла, ее больше нет, и я ее никогда больше не увижу; но подсознательно все равно жду ее возвращения.

Несколько дней назад произошел вот какой случай. Я постоянно читаю и слушаю на ютубе ролики как на русском, так и на английском. И вот я включаю какой-то ролик на английском, не проверив громкость, и он начинается с каких-то слов, каких я не помню, но очень громких. И вдруг резкий возмущенный и тоже очень громкий женский голос что-то мне кричит со стороны Танькиной спальни или даже ближе, от окна, что у стенки, разделяющей наши спальни. И у меня сердце падает в каком-то ужасе: это Танька сердится, что я слишком громко что-то слушаю на ютубе. Это даже не мгновение, а доли мгновения, потому что я почти сразу вижу, что моя умная колонка от Amazon, с Алексой внутри, вся возмущенно сверкает, переливаясь разными цветами, и я понимаю, что она отреагировала на какие-то слова из английского ролика, и что-то мне в ответ сказала.

С Танькиной смерти я ни разу ее не включал, да и раньше включал очень редко, хотя так как у меня подписка на спутниковое радио Sirius XM, у меня есть возможность слушать его и на других устройствах, в том числе с помощью Алексы. Но я делал это очень редко, иногда во время утренней зарядки, и всегда довольно тихо. Потому что у Таньки были какие-то проблемы со слухом, она очень болезненно реагировала на любые громкие звуки. Для нее все было громко, мои шаги по коридору, открытие окон, а у нас они открываются с шумом, потому что там несколько рам – старая еще 1896 года и более новые стеклопакеты, очень тугие и неудобные. А если я слушал какие-то ролики у себя, за закрытой дверью, она подчас стучалась и просила сделать потише.

Поэтому то, что она могла бы возмущенно отреагировать на слишком громкий звук включенного мной ролика, это запросто. Более того, в моей подкорке вшито ее возмущение от громкой музыки или речи. Я как бы его жду, и то, что я принял за нее Алексу, в общем и целом, понятно. Другое дело, что Алекса тоже никогда не кричит и не использует длинные фразы, если ты говоришь ей, естественно, по-английски, включи мне пожалуйста, канал Sirius XM Sixty’s Gold, она, показав цветом, кажется, голубым, что включилась, обычно просто повторяет задание и включает нужный канал.

Танька, даже если я включал музыку тихо, не умную колонку, в просто что-то слушал на своем iPadPro с четырьмя динамиками, частенько приходила, качала головой и говорила что-то скептическое с обертонами упрека, все-таки ты — меломан. Я действительно порой слушал различных гитаристов-виртуозов, типа, Tommy Emmanuel, или какую-нибудь архивную запись того или иного выступления. Но, памятуя о ее болезненной реакции на громкие звуки, всегда намного тише, чем мне бы хотелось.

Первое, что мы купили на деньги, подаренные нам на свадьбу, была акустическая система, одна из лучших на середину 70-х и стереомагнитофон. Но это покупка (вместо ее волшебного плащика, на который нам не хватило денег, что навсегда останется для меня упреком) и отметила рубеж, когда наше увлечение музыкой пошло на спад, вытесняемое литературой.

В машине мы чаще всего слушали канал Пятидесятые Золотые, Таньке он больше нравился, она говорила, что ей надо было родиться раньше и не в России с ее угловатым, ограниченным и подловатым совком, а там, где сочиняют, танцуют и слушают такую прекрасную музыку, о которой она узнала слишком поздно.

Когда Таньки не стало, я все-таки стал слушать более мне интересные шестидесятые, хотя именно в пятидесятых произошел самый большой слом, и эта граница была ощутима среди тех, кто хотел продолжать петь, как и раньше, до войны, и кто открыл новое звучание, и таких было немало. Но послушав в течение нескольких месяцев Шестидесятые, я опять вернулся к пятидесятым, я слушаю то, что она любила и прежде всего поэтому.

У меня много появилось странных реакций на ее смерть, мне постепенно стала неприятна одежда, которую я носил при ней, не знаю, почему, она как бы говорила мне, ты носишь эти джинсы или футболки, как носил при ней, и продолжаешь носить, как будто нечего не изменилось. А изменилось все. И я несколько неожиданно для себя стал доставать с дальних полок и чемоданов одежду, в которой двадцать лет назад мы приехали в Америку и которую я покупал в России. Это тоже были хорошие и недешевые вещи, но уже старомодные или с отчетливым оттенком ушедшего времени, но я не ощущал предательства, когда их носил, а вот вещи, купленные при ней, моей Таньке, имели для меня какой-то горький привкус упрека.

Я понимаю, что бы я сегодня ни сделал, я ее не верну. Она умерла, с этим надо смириться, она сама всегда очень трезво относилась к смерти, куда больше страдала от процедуры старения; и, конечно, мою смерть она, скорее всего, пережила бы легче. Я сам не подозревал, что не смогу за более, чем год смириться с ее уходом. Я знаю, что она ушла навсегда, у меня нет и тени веры в загробную жизнь и встречу с ней на облаке, да и не хочу никакого облака. Я просто оказался не в состоянии согласиться с ее уходом, я его воспринимаю как ошибку и поражение, мое личное поражение, перечеркивающее всю мою жизнь. И я все равно живу почти исключительно ею, вместе с редактором-корректором готовлю к публикации ее книгу, книгу о моей Таньке, я почти постоянно смотрю на себя ее глазами, и вижу, точнее, представляю, как она осуждающее качает головой.

А если включаю музыку на своем айпэде, то инстинктивно жду, что она сейчас прийдет и попросит сделать потише. Не шуми, пожалуйста.