80-е прошли под знаком многочисленных чтений, много приезжали москвичи, и Танька принимала у нас дома практически всех будущих звезд, Пригова, Сорокина, Ерофеева, Рубинштейна, но, прежде всего, Алика Сидорова, редактора знаменитого журнала «А-Я», быстро ставшего нашими самым близким другом. Если Пригов никогда не приезжал в Ленинград, не побывав у нас, потому что мы были собеседники, нуждавшиеся друг в друге, то Алик просто специально приезжал в город, как мне кажется, выдумывая дела по журналу, чтобы пообщаться с нами. И сколько бы ни требовал маленький Алеша внимания мамы, она находила время, чтобы принять гостей.
Пригов ходил со мной и Алешей покупать ему елку, Алик привозил ему самые редкие игрушки, вроде невиданных западных машинок, а его жена Лида с дочкой Аней сшили для Алешки мутоновую шубку с вышивкой на ярлыке, цепочкой вместо вешалки и другие редкие для нас вещи.
Но при всем функционале радушия и гостеприимства, которые неизменно демонстрировала Танька, она была строгой хозяйкой. Да, легко уступала мужчинам право на мужские дела, в которые, так получилось, входила и интеллектуальная сфера, ну раз муж – писатель и говорун. Но ее сфера женского доминирования, оставалась и строго ею контролировалась. Скажем, Пригов мою Татьяну Александровну немного побаивался. Это, правда, относилось к более позднему времени, когда Пригов стал звездой, что для нее не имело никакого значения, и Таня не сразу, а накопив недовольство, ему выговаривала, что он приходит в дом с пустыми руками. Не грубо, конечно, шутливо, она была совершенно неконфликтный человек, но шутливо пеняла ему; мне это казалось курьезом, о котором нечего говорить, но Пригов немного комплексовал, объснял мне, что живет на два дома, денег не хватает. Однако пристыженный Таней стал приносить то пиво (он ведь не пил ничего, кроме пива из-за своей болезни), то даже шампанское, что-то такое с ним связанное мы отмечали.
Я, понятное дело, просил Таньку с пониманием относится к чудачествам тех или иных наших приятелей, но она фыркала, почитая Пригова прижимистым, чего она не выносила. Витька Кривулин часами мог читать ей стихи по телефону, возможно, он звонил мне (телефон нам уже год как поставили), но если меня не было, трубку брала Таня, и прижав ее к уху, продолжала делать свои неотменяемые домашние дела, служа акустическим эхом для Кривулина. Слушать она умела. Но Витька для нее был умилительный подросток-акселерат, она понимала или благосклонно выслушивала похвалы его стихам, но относилась к нему, как другу семьи, но все равно подростку-переростку.
На те же чтения, порой проходившие в 80-е пару раз в неделю, выбираться ей было затруднительно, и она отправляла со мной свою подружку Файку Замалееву; на одной из обложек предыдущих главок, она заснята со мной именно во время какого-то чтения. Файку я брал с собой так часто, что даже сдержанная Зоя Павловна как-то сказала Таньке с ревнивой досадой: смотри, уведет у тебя подруга мужа. Но Файка при всей ее миловидности и этапе поиска мужа (они собирались рожать с Таней одновременно, чтобы вместе воспитывать детей, но у Файки не получилось по срокам) никогда не позволяла себе со мной кокетства, вернее той стадии кокетства, что всегда интерпретируется как приоткрытые двери. А Танька всегда вела со мной так, будто доверяет мне безмерно, но не потому, что действительно доверяла, а потому что считала это единственно правильным и оправданным поведением.
Одна из проницательных читательниц этих воспоминаний, резонно больше симпатизируя Тане, чем мне, что правильно и справедливо, написала мне в личку про мою психоавтоматическую (психосоматическую?) самоуверенность, с которой моей жене справляться было явно непросто. И так как это была правда, я начал оправдываться, что действительно присущая мне брутальность в какой-то мере демпфировалась вежливостью и манерами, но это никого не вводило в заблуждение. У меня действительно была развита маскулинность, что, надо сказать, импонировало моим друзьям-писателям, потому что маскулинным было почти все общество и почти вся русская культура, в том числе андеграундная. Но самый главный род страха, сформировавший мою жизнь, был страх страха, и ничего не было для его усмирения, сдерживания, в том числе инстинкта самосохранения.
Сказывалось ли это на общении с другими и, прежде всего, с моей женой, о которой я веду речь и в ком пытаюсь разобраться, не знаю, насколько успешно, потому что, как я еще покажу, я далеко не всегда правильно ее понимал, и ей удалось меня не просто изумить, а поставить в тупик. Сказывалось, конечно, я уже говорил, что она называла меня сатрапом, хотя на публике мы немного разыгрывали эти роли, что и запечатлено на одной из фотографией на обложке к этой главке, где наш приятель Захар Коловский подловил соответствующий момент.
Писательских жен принято делить на типы Софьи Андреевны или Анны Григорьевны, но на самом деле все, конечно, сложнее. По мягкости характера (сегодня я вынужден добавить: обманчивой мягкости, она просто хотела быть мягкой и играла роль послушной суровому мужу) Танька была Анна Григорьевна, но по обязанностям и ролям — вполне Софья Андреевна. Когда наш Алеша вырос и поступил в Гарвард, Танин приятель по институту Дьюри Морва, человек наблюдательный, умный и въедливый, сказал, что ни я, ни Алеша ничего бы не добились, если бы не Танька. Я помню, что в тот момент поощрительно покивал головой, посчитав это просто прекраснодушным комплиментом, про себя подумав, что так ли важно, какая у меня жена, не она же пишет: в лучшем случае проверяет ошибки и что-то советует. Любая с этим справится.
Но на самом деле суть была не в писательстве как таковом, а в одиночестве, на которое меня обрекал меня мой характер. Я не шел ни на какие уступки, я вёл себя так, будто ни от кого не зависел. И действительно ни от кого не зависел, потому что Танька обеспечивала мне ту многослойную акустику, ту аудиторию, в которой я вместе со своим фанабериями нуждался, не всегда отдавая себе в этом отчёт.
Она, конечно, комплексовала, особенно при встречах с одноклассниками и на вопрос, чем занимаешься, отвечала — ничем, я просто жена. То есть наша математическая школа вдолбила нам в подкорку, что мы обязаны в этой жизни состояться, оставив что-то после себя, какой-то видимый след, а что она оставила после себе, кроме меня и Алеши?
Сколько бы я ни говорил ей, правда уже потом, что мы и пишем по сути дела вместе, и каждый мой текст она не просто проверяет на ошибки и редактирует, а является соавтором, но она мне не верила, самообман не являлся ее слабостью. Вернее, были виды самообмана, на которые она вынуждена была поддаваться, но были и такие, где она была кремень, мягкий такой, податливый на вид и ощупь, но кремень.
Проявлялось это не часто, в том смысле, в каком мы судим о чем-то, а судим мы по поступкам, и хотя я сейчас приведу один из них, на самом деле потенциальная готовность к поступку, уверенность или надежда, что человек поступит именно так, а не иначе, возможно еще важнее.
Я пропущу несколько шагов и перейду сразу к раннеперестроечному 1988 году, когда мы с Мишей Шейнкером задумали издавать литературный журнал, а для этого нужна была целая последовательность бюрократических процедур, в частности, создание организации, журнал издающий, и учредительная конференция этой организации. Короче, Горбачев, перестройка, глубокая осень, октябрь или самое начало ноября, мы назначаем учредительную конференцию в Москве, где-то в районе Малой Бронной, чуть ли не в самом театре, уже не помню, и собираем делегатов, Миша – в Москве, я – в Питере. И вот буквально утром того дня, как нам ехать в Москву, раздается звонок, и кто-то из знакомых – уже не помню кто – сообщает, что всех или многих наши делегатов сейчас допрашивает милиция, которая утверждает, что наша конференция отменяется и ехать в Москву нам запрещено. 1988-й, Горбачев, перестройка в полном разгаре. Я здесь не буду объяснять, почему я относился к перестройке скептически, важно, что жизнь в подполье натренировала меня, и уже через пять минут я вышел из дома с сумкой с вещами и поехал к родителем, откуда начал созваниваться с приятелями в попытке понять, что происходит.
Тем временем буквально через полчаса на нашу квартиру на Искровском пришли первые гости: Танька была с пятилетним Алешкой на руках, я никак ее не инструктировал, но она вела себя как опытная подпольщица. Разговаривала сначала через закрытую дверь, а когда еще через полчаса приехал начальник отделения местной милиции с понятыми, разговаривала через дверную цепочку, несмотря на все угрозы. А они были следующие. Мол, никакой конференции в Москве не будет, нам (и мне в том числе) запрещено покидать Ленинград, вокзал и аэропорт контролируются, меня задержат на подходе. Поэтому лучше открыть дверь и поговорить по-людски, чтобы она помогла мне, сказав, где меня найти и таким образом спасти от ареста. На что моя нежная-пренежная Таня отвечала, что незнакомым людям дверь не открывает, где я сейчас, не знает и не собирается давать мне советы, тем более дурацкие.
За дверью творилось невообразимое, было человек десять, милиция, кто-то от прокуратуры, какие-то бабы, почти наверняка КГБ в толпе, чтобы не светиться. Танька поговорила минуту, захлопнула перед их носом дверь, и больше на звонки не отвечала и к дверям не подходила, хотя слышала обсуждения: ломать дверь или подождать.
Относительно того, что она не открывает незнакомым людям, все было так, но не совсем. Я открывал дверь, вообще не спрашивая, кто там: по характеру нервной системы я всегда был готов к нападению, но плохо представлял себе кого-либо, кто захочет пройти через меня силой. Но Таньке моя самоуверенность никогда не нравилась, она всегда спрашивала, кто там, и порой пускала тех, кого не следовало.
Так примерно год назад, она все также с маленьким Алешкой на руках открыла дверь какой-то цыганке, которая попросила попить воды для маленькой девочки, которую она держала за руку. Принесла воды, что-то ее спросили, что-то ответила, очевидно, перед ней был мощный манипулятор, психологически умелый. Короче, слово за слово, и цыганка уговорила ее на гадание, которое будет тем более точным, чем больше она денег положит на блюдце. Не как плату за гадание, а как подтверждение их связи и доверия. Цыганка несколько раз делала один и тот же фокус: она проводила ладонью поверх блюдца, деньги исчезали, потому подсовывала блюдце под тахту, что-то говорила, какое-то знаковое слово, и деньги опять появлялись.
При этом Танька краем своего попавшего в искушение ума понимала, что это искушение, и когда цыганка выражала недоверие, что двадцать пять рублей, положенные Таней на тарелку – это все ее деньги, она изо всех сил скрывала еще одни, уже последние 25 рублей, потому что – такова была ее логика в обратной перспективе – понимала, что семье не дотянуть до зарплаты, если она отдаст и эту купюру.
Но при этом много раз мне и другим повторяла, что просто не могла сопротивляться давлению гадалки, та как бы действовала внутри нее, будто перехватила управление компьютером ума через внешнее удаленное воздействие. Короче, что-то такое гадалка нагадала, поблагодарила за воду и доверие, еще раз показала, как после ее ухода, деньги упадут с неба прямо на блюдце, поднесенное к тахте. И ушла.
Бедная моя Нюшка раз пять подносила блюдце к тахте, деньги не появлялись, и с каждым разом надежда, что они появятся становилась все меньше и меньше. И к тому моменту, когда домой пришел я, она встретила меня словами: не ругай меня, я – абсолютная дура, патологическая идиотка, как я получала четверки, а пару раз пятерки у Шифмана (наш любимый преподаватель физики в 30-й школе), уже не знаю. Короче, меня провели как слабоумную.
Но у начальника отделения милиции и следователей прокуратуры манипулятивные способности были явно меньше, чем у гадалки, и они в дверь нашей квартиры не вошли.
Я тем временем доехал до родителей, созвонился с Захаром Козловским, помощником Алика Сидорова, который сказал, что знает, как провести меня к моему вагону и поезду (понятно, что данные моего билета были известны милиции), хотя один за другим наши ленинградские делегаты, в том числе Митя Волчек, на этаже которого чуть ли не выставили милицейский пост, отказывались от поездки.
Надо сказать, что все получилось идеально, Захар провел меня так, чтобы мы зашли на перрон с обратной стороны, со стороны этой грязной гирлянды депо, к счастью, вагон был одним из последних, выставленное оцепление как всегда работало плохо; Захар, потом прошедший через весь перрон в обратную сторону, подтвердил, что каждый второй на вокзале был в форме: я сел в последний момент, когда вагончик тронулся, и уехал.
Это вполне себе конспирологическая история до конца нами не разгадана, но одним из наиболее вероятных объяснений является следующее: в эти дни Москву должен был посетить то ли американский вице-президент, то ли госсекретарь накануне очередного 8 ноября, и кто-то шибко умный в КГБ решил, что мы устраиваем конференцию для прикрытия, а на самом деле собираемся прорваться к американскому вице-президенту и рассказать как руководители совка обманывают доверчивых америкосов. .
Понятно, мы даже не знали о визите вице-президента, в Москве ни на вокзале, ни на подходе к месту встречи (на всякий случай место проведения конференции поменяли с пафосного театра на Малой Бронной на что-то другое), и все прошло как надо. «Ассоциация «Новая литература» была учреждена и выпускать «Вестник новой литературы» имела все подтвержденные законом права. Если бы только законы в нашей России чем-то или кем-то подтверждались.
Первое время после рождения Алеши были очень трудным и мало чем отличающимися от других в подобной ситуации: какой-то конвейер из стирок пеленок, сцеживаний, гуляний, кормлений и хронического недосыпания. Танька была замотана и истощена, несколько раз в неделю (если не каждый день) после работы приезжала Зоя Павловна, пытаясь облегчить дочке жизнь. Вопрос с экскурсиями в Петропавловке отпал естественным образом, старый образ жизни не вписывался в новые обстоятельства, и я почти сразу поступил на курсы кочегаров котельной. Оказавшись в одной группе с Борей Лихтенфельдом, приятелем по андеграунду. Жить в семье с маленьким ребенком, ежедневно писать, как я писал всю жизнь, и водить экскурсии было почти невозможно, нужна была суточная работа, которую давали корочки кочегара, а мешал диплом о высшем образовании.
Помню как на очередном этапе устройства на работу, я пришел на приём к директору или заведующему в городе кладбищами, банями и котельными (была какая-то аббревиатура для этой конторы, но я ее забыл). Со мной был теплотехник одной котельной, готовый меня взять, но директор устроил мне сущий допрос. Он листал мою трудовую книжку со словами, как вы шагаете по жизни-то, по наклонной вниз? Сначала программист — вполне достойно, потом — как я вижу экскурсовод много лет, хотя вас почему-то увольняют каждые два месяца (а увольняли, чтобы я не мог претендовать на постоянное место), а теперь в кочегары, да? Потом, наверное, в могильщики пойдете? Директора звали Борис Портной, если не ошибаюсь, им через некоторое время плотно заинтересовалось ОБХСС, но это не мешало ему читать нотации людям, о которых он понятия не имел.
Так или иначе я закончил курсы и стал работать кочегаром газовой котельной, сначала сутки через трое, а потом, устроившись кочегаром бани, просто раз в неделю, что было очень удобно, правда, денег все также не было.
Наша первая компания, обосновавшаяся в нашей первой квартире формально продолжала существовать, но вторая культура была куда более богатой на общение, и мы виделись намного реже, чем раньше, но дни рождения в рамках дружеской рутины не пропускали. Пока в 1983-м на дне рождения Хулигана (Саши Степанова) все как бы не разрушилось. А если не разрушилось сразу, но получило пробоину по правому борту и стало медленно, но неуклонно тонуть.
Дело в том, что буквально накануне над Дальним Востоком советский истребитель сбил южнокорейский пассажирский боинг, и весь день рождения превратился в политические баталии. До этого спора у нас практически не было политических разногласий; да, Хулиган, подвыпив, мог заявить, что один взвод советских автоматчиков покрошил бы в капусту всю хваленую израильскую армию за пять минут (при условии, что патриотом я Израиля я точно никогда не был, но этот великорусский патриотизм был не вполне понятным эксцессом). Однако советскую власть мы ненавидели вроде как одинаково, и тут выясняется, что в случае с южнокорейским лайнером, мои друзья не готовы осуждать родную советскую власть, а уверяют, что защищать небесное пространство от посягательств — право любого государство. А вот в том, что это — пассажирский самолёт, а не провокация западных спецслужб и не подстава, набитый трупами из амстердамского морга, они не уверены.
То есть не уверены были все, кроме нас с Танькой. Я в такие моменты становлюсь не столько избыточно резким, сколько выговариваю все до конца: и утверждение, что ни на какие государственные понты и гордость совок никаких прав не имеет, так как он — преступное государство, и не ему изображать невинность голубого мирного неба, — это было самое первое из мною сказанного. Да и попытка выдать пассажирский боинг за самолет-разведчик — столь же дурно пахнет, как весь совок с подавлением свобод внутри и вовне.
Сейчас я подумал, что моя безапелляционность тогда (ведь мы спорили о том, что документально еще не было подтверждено и было, так сказать, символом веры) похожа на критику ярости со стороны украинцев, отказывающих сегодня России в праве на существование из-за ее военных преступлений. Не знаю, надо ли упоминать, что именно те наши друзья (а это был почти полностью наш ближний круг, сложившийся после школы и уточнивший свои очертания после института), взявшие под защиту советское государство и не готовые осудить его за атаку на пассажирский самолёт в 1983, стали сначала осторожными и стеснительными путинистами уже в первые годы прихода Путина к власти и русскими патриотами при аннексии Крыма. Об их отношении к войне против Украины я уже ничего не знаю и могу только предполагать, потому что отношения прервались, да и мы уехали в Америку. Кстати, во многом именно потому, что потеряли свой ближний круг, разошедшийся с нами в том, что не было, казалось бы, главным, но подразумевалось как очевидное, а представшее линией разрыва.
Но началось все именно тогда, на улице Красного курсанта на Петроградской, 7 или 8 сентября 1983 на дне рождения Хулигана, когда мы с Танькой потеряли друзей по школе, с которыми прожили вместе более двадцати лет. Еще одна репетиция будущего, только другой его грани. Но ведь будущего еще не было, его нельзя было себе представить, и одновременно оно было как перо и вставочка из набора первоклассника: мы держали перо между пальцами, а другая рука искала, щупала вслепую вокруг вставочку, чтобы соединить то, что просто пока не существовало в одном пространстве.
Я помню, как расстроенные, обескураженные и немного потерянные шагали мы по улице Красного курсанта в сторону метро Василеостровской (она была ближе, чем Петроградка), и думали, рассуждали о том, что физические свойства, например, ближе-дальше, вдруг оказываются границей, проходящей по и внутри такого вполне нематериального образования как дружба. Самая ценная, самая первая, самая крепкая, — раз, и близкое становится далеким, как в названии мемуаров Репина. А при ссорах неважно, кто прав или виноват, одинаково теряют обе стороны.
— Ну и как мы теперь будем жить без друзей? – тихо спросила меня моя Нюша, которую я держал под локоть.
— Будут друзья, — уверенно сказал я, — да и есть: Витя (я как бы кивнул в сторону дома Кривулина в двух минутах ходьбы), Алик, Дима.
— Но ведь это же другое, совсем недавнее, без прошлого, — сказала Танька, не зная, как не знал и я, что она и будет теперь и навсегда моим единственным другом.
Я не подозрительный человек, хотя когда меня в 1986 допрашивало КГБ, требуя подписать предупреждение по одной из политических статей, они утверждали, что материалов для дела достаточно. Я не подписал, но если дело было, значит, в нем были показания на меня. Кто-то их дал из людей, меня лично знавших.
Пока Танька вынашивала нашего Алешку, в нашем доме появился новый человек. Я не помню уже ни как его звали, Саша, кажется, или Лёня, ни когда точно он появился, но помню, что встречал его раньше на каких-то квартирных чтениях, а при знакомстве он сослался на Бориса Ивановича Иванова. Формально ничего особенного, начал приезжать стеснительный деликатный молодой человек, небольшого роста, с еврейским колоритом в окрасе, готовый помочь или услужить, а главное — начал приносить в дом редкие книги из числа самых запрещенных.
Уже это было странно и немного стремно, мы были шапочно знакомы, а человек таскает, непонятно откуда доставая, трехтомник Архипелага ГУЛАГа, «В тени Гоголя» Синявского, несколько последних номеров «Континента» и «22», причём не затрепанных, не обернутых в несвежую газетку, что было таким способом дурацкой конспирации, а прямо чуть ли не из типографии. И никаких сроков — типа, на три дня, должен вернуть, читайте — сколько хотите.
Плюс множество комплиментов мне как автору, причем с интонацией, не принятой в андеграунде, где суховатость и ироничность заменяли пафос и эмоциональность почти полностью. Мы сразу немного напряглись, но уж очень хороши были книги, я же перечислил так, что больше запомнилось, а он таскал нам почти сумками, вернее буквально сумками, знаете, такие черные сумки на ремне через плечо, с такими ходили книжные жуки во дворе букинистических магазинов, продавая разный дефицит. И когда Танька ездила на консультации в институт Отта или в местную женскую консультацию, то всегда имела чтиво.
Потом она говорила, что не сомневалась, что родит мне мальчика: почему — мол, какие-то признаки, но самое главное, она не сомневалась, просто чувствовала. Носила легко, слово «токсикоз» помню, но имел ли он место, уже не знаю.
У меня тем временем произошло не вполне понятное и не вполне приятное в моей секции каратэ, куда я продолжал ездить. На меня нажаловался ни кто-нибудь, а один мой одноклассник, с которым мы вместе занимались восточными единоборствами, и вместе сделали шаг вперед, то есть стали понемногу тренировать, что было признанием растущего мастерства. И тут наш главный сенсей, который вёл все организаторскую работу, то есть договаривался с директором школы, снимал спортивный зал, зовет меня на разговор. И, явно смущаясь, сообщает, что, мол, так и так, наш общий приятель и мой бывший одноклассник утверждает, что я — антисоветчик, пишу подрывные вещи, распространяю запрещенные книги, подал документы на выезд и собираюсь уезжать.
Я был, конечно, изумлен, но сказал, что уезжать не собираюсь, документы на выезд не подавал, со стороны властей меня официально никто антисоветчиком не признавал, а что я пишу, никого не касается. Заявления на выезд точно не подавал? — переспросил наш сенсей с надеждой в голосе. Нет. Тренируй ребят дальше, твоя личная жизнь никого не касается. Он почти наверняка был либо партийным, либо делал другую карьеру по официальной линии, иным не разрешили бы снимать школу для занятий полузапрещенным карате, но он оказался крепче душой, чем мой одноклассник, таким образом пытавшийся выжить меня из секции. Я не буду называть его имени, мы с ним дружили, больше я его в этой жизни не видел, и лет через двадцать, на вечер встречи одноклассников он не пришёл, хотя я на него давно не злился, я понимал, что это какой-то срыв, бывает. Он мне потом написал, когда вышел в «Звезде» мой очерк о нашей 30-й школе, где я отзывался о нем тепло, что ему вроде как понравилось. Увы, его уже нет с нами. Тем более не стоит называть его по имени.
Хотя беременность Тани протекала нормально, я почему-то очень волновался. Как только Танька поняла, что беременна, она тут же прекратила и выпивать, и курить, но у меня душа была не на месте. Так как мама моя была врачом, периодически ходила на курсы усовершенствования врачей в ГИДУВ и имела много знакомых, то Таньку ждало место в роддоме на Фурштатской у метро Чернышевской. У нас все также не было дома телефона, но была записка к сотрудникам скорой помощи, когда они приедут, что такая-то и такая-то (главврач роддома или завотделением, уже не помню) ждёт нас с местом в этом роддоме. Но у меня почему-то был страх, что родится ребенок с дефектами, и еще очень боялся за Таньку. У мужиков такое бывает, прежде всего, от беспомощности и от боли, которую испытывает близкий. Помните рассказ Хемингуэя, как муж роженицы, не выдержав ее криков, порезал себе горло ножом? Чрезмерное сочувствие подчас вредит.
В вечер накануне родов мы были в Филармонии, где у мамы на протяжении многих лет было несколько абонементов, что играли, не помню, но мы благополучно приехали домой, на метро, потом на автобусе. Танька легла в свою девичью постельку с третьим томом Архипелага ГУЛАГа, и только я вроде как заснул, как она уже будит меня со словами: воды отошли, вызывай скорую.
Я побежал ко все тем же телефонам автоматам на угол, вызвал скорую, но пока она ехала, все мосты уже развели. Если бы ехать в какой-то другой роддом на этом же берегу Невы, то можно было без мостов, но в наш — надо было ждать. Мы стояли около часа перед Володарским мостом, и я все время разговаривал с Танькой на странные темы смерти. То есть про саму смерть я не говорил, но говорил нечто, имеющее отношение к тому, что мол, надо ко всему быть готовым, и это лучший способ сделать так, что все будет хорошо. А у самого душа в пятки ушла.
Не помню, как доехали, как ее у меня забрали, как я с ней попрощался, но помню, что домой я почти весь путь шёл пешком. Ведь мы были голь перекатная, за неделю до зарплаты Танька начинала рассчитывать пяточки на метро, все бутылки и прочую посуду, конечно, сдавали, ни на какое такси денег у меня не было, и шёл пешком от Чернышевской до моста Александра Невского, а потом к себе в Веселый поселок. И только на коротком отрезке меня подвез сердобольный водитель поливальный машины. Ведь был июнь, уже наступило 22 число; кое-как добрался, но заснуть долго не мог. Поспал буквально час-другой и к 10 утра поехал в роддом. Позвал нашу знакомую, не подошла, но передала: рано, еще рожает, приходи часа через два.
Куда деться? И пошёл я к кинотеатру Ленинград. Посмотрел, что идёт. Какой-то фильм про войну «Корпус генерала Шубникова». Наскреб на билет, пошел в зал, смотрел кино, но так волновался, что ничего не запомнил. Потом через лет десять специально решил пересмотреть этот фильм, который показывали по ящику, и смотрел с твердым ощущением, что смотрю его впервые. Это при моей-то памяти.
На середине сеанса не выдержал, вышел на улицу и побежал к роддому. На этот раз наша знакомая вышла почти сразу: поздравляю, ты родил мальчика. Улыбается краем рта, но говорит строго и устало. Я ее слышал и не слышал, продолжая что-то бубнить: ножки-ручки на месте, все в порядке? На месте, все в порядке. Сегодня к ней не пущу, приходи завтра.
Я пошлел по лестнице вниз, пытаясь осмыслить фразу: ты родил мальчика. Я родил мальчика? Разве это я рожал? Это она мучилась, моя милая, и рожала, а я смотрел «Корпус генерала Шубникова». И вся недолга.
Жизнь репетирует себя, предлагая эскизы будущего, которое мы, конечно, не узнаем, воспринимаем за новое, хотя многое из того, что нам предстоит, мы в том или ином виде переживали уже раньше.
Конец 70-х – начало нашего знакомства с ленинградским и московским андеграундом, о чем я не буду писать подробно, так как описывал раньше, и роль Тани здесь была вполне инерционной. Мы познакомились с неофициальной литературой через художественный авангард, в частности через художника Глеба Богомолова, отца журналиста Невзорова, а уже Богомолов познакомил нас с самиздатским журналом «37» и Витей Кривулиным.
И в этот же год умерла наша Джима. Она заболела как-то неожиданно, вдруг стала отказываться от еды, а такого волшебного ветеринара как Магдалина Ивановна, появившаяся в эпоху нашей следующей собаки ризеншнауцера Нильса, у нас не было. Я предполагал, что причиной болезни Джимы могло быть ее столкновение с автобусом на той же улице Тельмана; мы готовились перейти улицу, ожидая, когда отъедет автобус, как вдруг под напором рвущейся с поводка собаки лопнул ее ошейник, а она, ринувшись вперед, ударилась о колесо тронувшегося автобуса, но с другой его стороны. То есть колесо автобуса ее подбросило вверх, ударило от бок автобуса, я тут же схватил ее, но удар, возможно, был сильным. И имел последствия, о которых она нам ничего рассказать не могла, терпеть боль – это фирменная фишка собаки, и произошло это за год-полтора до того, как она начала болеть.
Увы, мы на всем экономили, в том числе на этом дурацком ошейнике, который оказался слишком слабым для такой сильной собаки как черный терьер. При первых признаках болезни мы начали таскать Джимку по ветеринарам, один из радикальных вариантов лечения я запомнил, как какую-то темно-синюю жидкость, которую мы вливали ей в глотку для какой-то дезинфекции. А также случку, которую нам посоветовали как вариант лечения, мол, беременность может активировать дремлющие силы организма и поможет справиться с болезнью. Сама случка с каким-то очень породистым кобелем более всего походила на грубое и групповое изнасилование: Джимка сопротивлялась как могла, это была многочасовая процедура; она на самом деле с удовольствием играла с кобельком, но не давалась, соединили их практически насильно, перед этим несколько раз клали на огромный член кобеля мокрое полотенце, чтобы уменьшить его напряжение. В любом случае Джимка не забеременела и умерла через несколько месяцев.
Мы с Танькой были несчастные родители, которые бились изо всех сил за нашу родную собачку, но ничего не помогло. «Зато теперь сможем ходить на чтения и не торопиться домой» — констатировал я итог той боли, которая не кончилась с ее смертью. И где-то через пару месяцев мы встретили в автобусе или трамвае очень похожего черного терьера, с моим лицом что-то произошло, и Танька спустя какое-то время сказала мне строгим голосом, что больше собак у нас не будет, я слишком чувствителен.
Вот я пишу: Танька, Танька, но я далеко не всегда звал ее именно так, хотя наши школьные друзья по давней привычке звали ее Танька, но периодически она одергивала меня: Танька на базаре семечками торгует. Не менее часто я звал ее Нюшка или Нюша, обычно так зовут Анн, но в моем случае это было сокращение от Танюша и Танюшка, тем более, что свою девичью фамилию Юшкова она сменила только в Америке, став Таней Берг. И она даже в паролях использовала эту nusha и даже в адресе емейла. А еще порой я звал ее Нюш Мессопотамский, как появилась кликуха, уже забыл. Но это было редкое и ласковое обращение, которое использовалось, когда я хотел своего дружка особо поддержать, чтобы она ощутила мою защиту, что я с ней, когда она была наиболее ранима, и она это понимала. И вы это еще услышите.
Тем временем мы стали ходить на чтения, вечеринки, через Витю Кривулина я познакомился со многими, в том числе с Борей Останиным и Борей Ивановым из «Часов», которым очень нравился мой первый роман «Отражение в зеркале с несколькими снами», мне уже давно и совершенно не нравившийся. В андеграунде было много интересных и способных людей, а несколько совсем своеобычно одаренных, но десятилетия на социальном дне, безусловно, сказывались, и Танька тут же не преминула отметить, что на вечеринках у Останина ложки были алюминиевые как из самой дешевой столовой, стаканы граненные и цокнутые; свобода от совка стоила дорого. Да и самое уникальное во второй культуре был ее безгонорарный статус.
В свой черед появились первые публикации, не только в самиздате, но и в тамиздате, и почти сразу пришел ответ: меня уволили из музеев, а также из библиотеки, где я подрабатывал. Началось все с Летнего дворца Петра, в один из дней после прихода на экскурсию, меня позвала взволнованным голосом директриса, завела в свой кабинет и с расширенными от ужаса глазами рассказала, что вчера утром (а это было воскресенье), к ним в музей приехали люди из КГБ, расспрашивали обо мне и хотя не приказали уволить, а просто посоветовали лучше работать с молодыми кадрами. Типа, воспитывать надо молодежь. «Мне очень нравится, как вы работаете, вы — эрудированный человек, но вы — уже взрослый, как вас воспитывать, я не знаю, что вы натворили тоже, и не хочу знать. За свои поступки надо отвечать. Поэтому прошу считать, что вы у нас больше не работаете». Я уже не помню, как я был оформлен, возможно, никак, но я был признателен, что меня взяли без гуманитарного образования и ничего не возразил, а просто ушел.
Причин давления со стороны КГБ было несколько, и не только то, что меня стали публиковать в тамиздате, что КГБ всегда воспринимал очень болезненно, еще началась Олимпийские игры. Те самые московские олимпийские игры лета 1980-го с «улетай наш ласковый Миша»; короче, с Летним дворцом Петра и всем остальным комплексом я попрощался навсегда. Почти сразу со мной расторгли договор в библиотеке общежития завода «Красный выборжец», куда тоже приезжали из КГБ и где я получал невероятные 40 рублей в месяц, и тоже расторгли договор по надуманному предлогу.
Но вот из Петропавловской крепости меня не турнули, просто давали так мало экскурсий и с таким промежутком между ними (то есть первую, например, и четвертую с промежуткам в несколько часов), что это получались слезы, а не заработок. И я стал задумываться о том, чтобы влиться в дружную семью дворников и кочегаров, чем зарабатывали себе на жизнь большинство во второй культуре.
Но тут произошло еще вот что. Время шло, мы не молодели, Таньке было уже 28, а я помнил, что женщинам лучше рожать до 30. Но она ничего и никогда не говорила по этому поводу, а если заговаривал сам, то она как-то нетвердо отвечала, что еще не готова, что нам надо встать на ноги и прочее. Я смотрел на нее с легким недоумением, среди небольшого числа стереотипов, мне не казавшихся вздорными, было утверждение, что женщине естественно думать о детях. И так как она продолжала отвечать уклончиво, я просто ей сказал однажды перед сном: я тебе сегодня сделаю ребенка, милая, снимай трусы.
До этого мы предохранялись, то есть я предохранялся, используя презервативы, никаких таблеток она не принимала, я был не уверен, что они безопасны для здоровья, но отступать уже было некуда, и я зачал ей нашего сына в первый же день эксперимента. Танька про себя была уверена, что ничего не получится, что у нее какой-то загиб матки, гинекологи ее расспрашивали и говорили о возможном лечении. Но через пару недель, как по расписанию, пропали месячные, и она стала готовиться быть старородящей, как в совке называли любую беременную после 25 кажется, если не путаю.
Я забыл рассказать об одном эпизоде буквально из самого начала нашей работы в Инженерном замке. По причине, которая забылась, однажды мы почти одновременно освободились уже в обед и, созвонившись, решили поехать к паре наших близких друзей, живших на Чайковской, между Таврическим садом и проспектом Чернышевского. Это был либо конец апреля, либо начало мая, мы шли по Кленовой алее с уже начинающими цвести каштанами, если это, конечно, не контаминация, соединившая несколько дней в один. Но было отчетливо ощущение первого тепла, мы сняли куртки, на солнце даже припекало, несли куртки в руках, и я помню это ощущение свободы, вдруг нагрянувшей вместе с весной по формуле Розанова: когда начальство ушло.
Мы еще не притерпелись к необходимости целый день проводить в конторе, и возможность уйти рано, вместе с неожиданным теплом, солнцем создавало какое-то светлое, радостное ощущение молодости, не столько или не только собственной, но и природы, расцветающей в унисон.
Я не хочу и не могу расцветить это воспоминание сюжетом или нашим разговором, который совершенно забылся, но он и не важен. Почему-то в памяти остались теплые куртки, очень мешавшие и соскальзывавшие с локтя, хотя от Инженерного замка до Чайковской рукой подать, но мы умудрились проехать пару остановок на троллейбусе по Литейному, где было просто жарко, душно. И вот эта бессюжетность, бесфабульность воспоминания, от которой остается только весна, невнятное, но приятое ощущение от совокупного соединения вещей, которые почти невозможны для описания, ибо они инстинктивны. Эта комбинация от неожиданной и вполне бессмысленной свободы и молодости, от принадлежащего нам будущего, ценность которого была в его неопределимости и невнятности, и здоровья, что ли. И все это на фоне весеннего тепла и предвкушения общения с друзьями под пару бутылок вина, и вне какого-либо содержательного события, это воспоминание осталось, как что-то светлое, обещающее, обнадеживающее и при этом случайное.
Так получилось, что мы с Танькой работали в одном месте недолго: я буквально через полгода (или на второй год?) поступил на курсы экскурсоводов в Летнем саду, готовивших гидов по самому саду, летнему дворцу Петра и Домику Петра Первого, который располагался аккурат через Неву за известным Домом политкаторжан. А после окончания курсов и написания текста будущей экскурсии (или это была не экскурсия, а какой-то реферат по петровскому времени), более чем впечатлившего нашу кураторшу, директора музея (я помнил ее фамилию, но забыл), меня приняли на работу, временную, конечно, но продлившуюся весь первый до андеграундный период. Разве что к Летнему дворцу Петра через год добавилась экскурсия по Петропавловской крепости, Трубецкому бастиону, то есть тюрьме, Алексеевскому равелину и всему, что рядом.
Танька тоже по уже забытым причинам, перешла с одной работы на другую, вместо Инженерного замка начала ездить в одну контору на Майорова, рядом со знаменитой шашлычной, все также оставаясь программисткой. На этом месте ей нравилось намного больше, потому что там была сплоченная компания, отмечавшая прямо на работе все праздники. И подружилась с Файечкой (Фаиной Зиединовной, зачем я здесь вспомнил Файкино отчество) Замалеевой, начитанной и худенькой татаркой, обрусевшей до потери национальности, Леной Зайцевой, которую все звали любовно «Лёлик», и другими, дружба с которыми осталась на всю жизнь.
Начальником отдела был человек по имени Чижик, которого уважали в том числе потому, что он не был членом КПСС, то есть сознательно ставил себе ограничения в карьерном росте, и в середине 70-х это ценилось теми, кто понимал, как здесь все устроено.
Была там еще пара заводных и уже тогда крепко пьющих молодых мужчин, которые подначивали устроить сабантуй на пустом месте в любой момент: даже день Парижской коммуны шел в дело и становился поводом выпить в хорошей компании. В основном это все было прямо на рабочем месте; на праздничные даты Чижик выдавал спирт, выделяемых для протирки неведомых контактов, они это все с чем-то смешивали или заранее настаивали, типично советская ситуация.
Но иногда они собирались у кого-то дома, однажды даже у нас, и вернувшись домой и собираясь сесть за работу, я застал компанию веселых и подвыпивших молодых женщин, и не могу сказать, что меня это порадовало. Потому что Танька далеко не всегда знала меру в выпивке и порой пьянела быстрее и больше, чем этого бы хотелось. Но что делать, мы принадлежали поколению, которое танцевало под еще не распавшийся Beatles, которое принадлежало к последней или одной из последних волн движения хиппи и вообще этого конгломерата революций, от сексуальной до всех прочих. Наркотики мы не пробовали, возможно, потому что я зани мался спортом или по тому, что много приходилось думать и читать, но пили мы намного больше, чем поколения после нас. Это был образ жизни и реакция на атмосферу вокруг: в нашем случае не на ужасы капитализма, а на куда более реальные ужасы социализма в его советском преломлении.
В один из дней мы созвонились с Танькой во второй половине дня, и она сказала, что они собираются после работы или даже после обеда в предпраздничный день – уже не помню, какой — собраться у одной приятельницы из их компании дома, но она надеется приехать не поздно, как обычно.
Я приехал домой, погулял с Джимой, начал заниматься своими делами, что-то, скорее всего, читал, и не очень посматривал на часы, а когда взглянул, понял, что уже поздно, стемнело, а Таньки все не было. У меня был телефон подружки, у которой они собирались, но звонить было неудобно; однако время шло, за окном уже полный мрак, а жены все нет. Наконец я не выдержал, позвонил, и удивленно смущенный голос сообщил мне, что они давно разошлись, часа три назад, что Таня поехала с кем-то, кому можно позвонить, предложили помочь и позвонить, я согласился. Через пять минут опять звонок и еще более смущенный голос сообщает мне, что та подружка, с которой Таня вышла, рассталась с ней на остановке, она уехала, а Таня собиралась на метро от Сенной ехать домой, и было это уже четыре если не больше часов назад. На мой вопрос: была пьяна, не менее смущенный ответ, да нет, как все, как обычно.
Не сразу, но я запаниковал. Какое-то время еще кому-то звонил, выспрашивал подробности, потом созвонился с Юркой Ивановским, стали советоваться, как быть. Вариантов было несколько, самый простой, что она сейчас в койке с каким-то мужчиной-сослуживцем, мной практически не рассматривался: это можно объяснять, почему я имел намеренье ей доверять, что она не пойдет на интрижку, хотя в подвыпившем состоянии все меняется. Но куда более вероятным представлялась, что она, перебрав, попала в какую-то очень неприятную историю, вплоть до вытрезвителя или больницы. Скоро Юрка приехал ко мне, мы уже вместе начали обзванивать всех ее сослуживцев по второму кругу, ничего нового не узнав, а потом взяли такси и поехали по всему или всем возможным маршрутами: сначала к той ее приятельнице, у которой была вечеринка, потому к той, с которой она вместе дошла до остановки, потом по всем возможным путям ее движения к метро на Сенной, высматривая темные углы: не лежит ли где, не упала ли; ее нигде не было.
На часах был часа два или три ночи, так как телефона у нас дома не было, то приходилось периодически ездить домой, чтобы проверять, не вернулась ли? Счетчик только щелкал, последние двадцать пять рублей. Нет, окна были темные, Джимка радостно и простодушно встречала нас у дверей, а так спала на Танькиной кушетке, которая Таня именовала девичьей постелькой, она привезла ее буквально в первые недели нашей общей жизни, так как спать со мной в одной постели она не могла, ругая меня за то, что я постоянно ворочаюсь. И это была правда, засыпал я плохо, лежать в одной позе не мог, и мешал спать ей. Сексу разные кровати не мешали.
Перебирали в сотый раз разные варианты, пили горький чай, Юрка был деликатен, самых страшных вариантов не касался.
Уже рассвело, когда ключ в замке начала робко шуршать, поворачиваться, мы с Юрой, уставшие, опустошенные и взведенные после бессонной ночи молча смотрели на дверь: она открылась, вошла Танька с виноватым взором. На часах было начала седьмого утра. Где ты была? Я заснула в трамвае. Каком трамвае, где ты нашла трамвай? Я поехала на трамвае от Майорова до Садовой, но заснула, наверное, ездила, пока трамвай не пошел в парк и там спала до того, как трамвай не стали отправлять в первый маршрут. Юрка молча покачал головой, не знаю, поверил ли он этому объяснению. «Я пошел, разбирайтесь», — сказал он, не желая присутствовать при супружеских сценах.
Но никаких сцен не было, Юрка потом говорил, что не сомневался, что я ей врежу, мы же были одноклассники, он и потом меня упрекал, что я не применял к ней жестких мер, но я не в состоянии ударить женщину, как бы я ни злился, этот прием в моем арсенале отсутствовал; более того, я приходил в ярость и всегда вмешивался, если кто-то поднимал руку на бабу, в любом случае, это не про меня.
Наверное, мы разговаривали, наверное, она объясняла, что все произошло случайно, что она прекрасно понимает, насколько это опасно — быть пьяной в стельку в таком городе как Ленинград ночью, что если она проспала в трамвае до пяти или полшестого утра, то она разминулась со множеством развилок с большим числом несчастий на любой выбор. Она соглашалась, сейчас она со всем соглашалась, но что ей оставалось делать.
У нее была понижена собственная реакция на опьянение, она незаметно для себя пролетала точку, когда все еще прекрасно, в том числе в душе цветок эйфории от алкоголя, до ситуации, которую она контролировала все хуже и хуже, или не контролировала вовсе. Но попытку ограничить воспринимала как покушение на свободу, что в определенной мере так и было: мы никому не обещали, мы будем гибнуть откровенно.
Помню, я раз решился на разговор с моей тещей, ее мамой, Зоей Павловной, в тщетной надежде, что она сможет ее в чем-то убедить. Но Зоя Павловна, от которой я за всю жизнь не услышал ни одного упрека, ни легчайшего замечания, сказала мне с присущей простой: Миша, но ведь это ты научил ее пить и курить? И она была совершенно права. Я научил, мы все вместе вступали во взрослую жизнь внутри течения с правилами, которые именуются поколенческими, в нашем поколении, тем более в нашей богемной среде, даже до андеграунда, где пили еще больше, это было в порядке вещей.
Этого мало: многие был сказали, что к нам применим невнятный ярлык – счастливая пара, мы полтора месяца не дожили, она, моя родная, не дожила до пятидесятилетия нашего брака – с каким скрежетом и глянцем это все звучит: брак, супружество, пятидесятилетие. Но любой, кто меня знал, скажет: ой, не простой этот парень. Да, на меня, как в таких случаях говорят, бабы вешались, только метлой отгоняй, Танька с любопытством наблюдала, как меня обхаживали тетки в том числе из нашего ближайшего окружения, и говорила, что ей это даже немного льстило. Я был яркий, самоуверенный, говорил с возникшей буквально с детства рациональностью и стремлением разобрать на части любую идейную или интеллектуальную конструкцию, возможно, кто-то сказал бы, что я был сильный, но та сила распространялась до такой ее грани, как властность. И если я позволил здесь, где я рассказываю о своей маленькой девочке, моей подружке, ничего не стесняясь, поведать о том, как и она ранила меня, я не могу ни сказать, что моей вины здесь не меньше, чем случайности и азиатского гена, если он, конечно, есть.