Пошел на три буквы

Кто не знает, что Якобсон отказал Набокову в праве преподавать в Гарварде, знаменательно пошутив про слона, который, хотя и большое животное, лекций по биологии не читает. Среди версий отказа: вечный конфликт писателя и критика, основательного профессионала и бойкого дилетанта, разночинца-еврея в рассохлых сапогах и проглотившего аршин аристократа, пусть и с дырявыми карманами.
Однако не менее резонно полагать, что тут дело  в убеждениях: Набоков, не любивший говорить о политике, все равно тяготел к английскому варианту либерализма, растворенному порой в натужном снобизме. А Якобсон был евразийцем, истово православным (его крестным отцом был инициатор евразийства Савицкий, а самым близким корреспондентом — второй отец-основатель славной теории о том, что Россия — не Европа, князь Трубецкой).
То есть для Якобсона Набоков — не зеркало русской прозаической революции и не матерый стилистище, а что-то вроде безродного космополита, для которого нет ничего святого, ни града Китежа, ни Достоевского, ни Святой Руси — Третьего Рима. Роман Якобсон, конечно, не Нетте, пароход и человек, а лингвист не хуже твоего Леви-Стросса. Однако в Гарварде столкнулись, как я понимаю, славянофил (евразиец) и западник (пусть и в сложной транскрипции), но евразиец послал западника гонять макаровских телят, тем более, что думал в это время, как защитить подлинность «Слова о полку» (струна твоя туга) от нападок очередного Андре Мазона.
Так что это нам кажется, что западничество и славянофильство —  детские игры Хомякова и Самарина с Герценом и Грановским, а оказалось все вон как запущенно: в Гарварде, центре академического цирка, евразиец посылает западника на три буквы, и тот идет, шепча про себя: три буквы, три буквы, три слога: Ло-ли-та.

Биополитика Путина

Очередная инициатива Мизулиной с абортами, как и предыдущие ее же, Яровой, Милонова да и других, казалось бы, утюгов без проводов, воспринимаются иронически: мол, сошли с ума мракобесы. Не знают, как обратить на себя внимание и раздуть мировой пожар на своей дурости. Это, конечно, не так. Про дурость не знаю, признаков интеллектуальной солнцеликости они, конечно, не обнаруживают, но борьба против усыновления (с этого все началось), против геев, за право вмешиваться в вопросы регулирования рождаемости — это не просто желание насыпать соль на хвост Обамы и прищучить либералов с их принципами заемной толерантности.

Дело в биополитике, в праве государства демонстрировать власть в самой принципиальной сфере: антропологической. Революция и успех большевиков был бы невозможен без обещаний изменить природу человека и создать нового. И неудача здесь — не последняя причина провала коммунистического проекта.

Путинская евразийская утопия по этим же причинам предъявляет права на руководство природой подданных: биополитика, управление телом, — высшая власть. То, что проводниками биовласти выбраны просто клоны-громкоговорители Милонов, Яровая, Мизулина, — не ошибка, а демонстрация тотальности претензий. Даже кухарка, не отбрасывающая тень, может озвучивать будущее. Мы очень часто интерпретируем путинский проект, как плохую цитату консервативной политики неудачного прошлого. Возможно, это не так, и мы имеем дело с новой утопией, что, конечно, намного более опасней. И претензии на биовласть это подтверждают. Хотя Путин мечтает создать не нового человека — строителя коммунизма, а, так сказать, старого: мифологического русского.

Капризы в еде как политические убеждения

 
В начале путинской эры я случайно встретил в Крыму, древнем, пыльном и украинском, своего старого еще по нонконформистской культуре знакомого. Филолог, давно, думаю с начала 90-х, преподающий за границей, сиделец, севший как раз перед перестройкой. Он приехал показать заповедные для него места Крыма жене, очаровательной женщине, и маленькому сыну. Так получилось, что мы путешествовали по Крыму вместе.
Его энтузиазм и неутомимость поражали: осмотр горных достопримечательностей с такой интенсивностью (Сурб Хач, Мангуп-Кале, Чуфут-Кале, караимское кладбище, Тепе-Кармен) меня валил с ног, но ни мой знакомый, ни его жена с сыном, казалось, не знали усталости. Они производили впечатление невероятно счастливой семьи, пока не случился первый казус за очередной трапезой. То ли от жары, то ли по другой причине, но ребенок начал капризничать, отказываясь от еды, заказанной родителями, и требуя что-то свое.
В принципе обыкновенное поведение ребенка. Но в том-то и дело, что обыкновенное. Капризы в еде для ребенка, почти полностью зависящего от воли взрослых, узкая нейтральная полоса, где с его мнением вынуждены считаться. Детское: я не хочу это есть, мне это не нравится, я это есть не буду, подкрепленное или не подкрепленное козырем плача, — это единственная возможность заявить свой протест и право на репрезентацию собственного «я». Против наполненного слезами утверждения: мне не нравится ваши котлеты, меня от этого борща тошнит — очень непросто бороться. Но все, конечно, зависит от уровня противостояния сторон.
И по той ярости, с которой ребенок моего приятеля внезапно стал отказываться от предложенной еды, я почти мгновенно увидел то, что было скрыто за кадром. Что жена и ребенок моего знакомого не успевают за его прытью, что его напор их раздражает, что они давно устали и предпочли бы поваляться на пляже, а не карабкаться по горам и древним крепостям и храмам, которые у моего знакомого вызывали радостно-грустные ностальгические чувства, а у его близких — нарастающие усталость и раздражение.
Но выразить свое несогласие по разным причинам у них (особенно у ребенка) возможности не было, поэтому капризы за столом стали последним шансом продемонстрировать свое мнение, отличное от мнения отца-тирана (я не о том, что мой знакомый был тираном, а о том, что любой отец в какой-то степени — тиран). При этом, ничего об истинных причинах недовольства не говоря, а, только настаивая на своем суверенном праве любить или нет то или иное блюдо.
Понятно, к чему я веду. Эти детские капризы в еде концептуально схожи с нашими политическими убеждениями. Точно так же, как ребенок отказывается от супа или каши, хотя на самом деле протестует против роли младшего и просто лишенного по возрасту прав, точно так же мы объявляем о своих политических пристрастиях, которые, конечно, куда больше, объемнее, принципиальнее (или, напротив, куда субъективнее, интимнее) политики и ее абстракций. Но представляют удобную возможность настаивать на своем (потому что кто может возразить против утверждения: я не доверяю этому политику; или: я за свободу слова против деспотии государства; или: я против вмешательства иностранных государств в наши суверенные внутренние дела), не раскрывая всех карт, раскрывать которые по разным причинам не хочется.
Скажем, человек, стоявший до перестройки на вполне демократических и антитоталитарных позициях, с середины 90-х начинает выказывать пристрастие к идеям русского национализма и империализма, сильного государства и геополитического заговора Запада против России. И клянет либералов, как предателей интересов родины. Хотя на самом деле главным для него явился отказ постперестроечных издательств публиковать его книгу, написанную, как околонаучный бестселлер, но бестселлером так и не ставшей.
То есть человек не может другим и себе сказать, что я обижен, что непонимание его шедевра не может быть прощено и забыто, а просто говорит о русской духовности и русском мессианстве в противовес обществу потребления и голливудской пустоты.
Или противоположный случай: человек не без способностей был не признан советской властью и загнан в подполье и только после перестройки получил возможность публиковаться. Хотя в определенном смысле время упущено, и написанное в стол при совке в новые времена никому не нужно. Прощения советской власти и советской литературы для него не будет, но формулироваться это будет, безусловно, на другом языке. На языке политического и культурного отрицания тоталитаризма и конформизма, ущербности русской культуры и ее провинциальности. (О культуре и культурных предпочтениях я говорю меньше, но они концептуально схожи с политическими убеждениями возможностью их символического толкования)
То есть человек будет неустанно думать о себе и недостаточной оценке его обществом в виде почти всегда конкретных людей и институций.  А претензии будет формулировать не на психологическом или социальном, а на политическом и культурологическом языке. Потому что язык политических и культурных пристрастий, повторим, — символичен, он включает в себя и уровень общих, и слой частных, личных, интимных претензий, озвучивать которые неудобно.
Для ровного счета приведу пример, скажем, эмигранта, который уехал из страны (если это страна, конечно, Россия) только потому, что его карьера оказалась не такой яркой, как он мечтал, отношение с окружающими были не такими близкими и совпадающими с его ожиданиями, как хотелось бы. Жизнь вообще оказалась куда проще и прозаичнее той, что представлялась в юности. Но человек в большинстве случаев так устроен, что трезво оценить себя не может и не хочет, а вот посчитать свои неудачи следствием недоброжелательности, чуждости, если не враждебности со стороны коллег, начальства и соседей с друзьями — это перпетиуум мобиле.
И вот он уезжает, живет, учит язык, восхищается, мучается, медленно привыкает, а тут на родине происходит возврат к совку, Крым и прочий Донбасс. И он оживает, азартно ругая рабский русский народ, продажную интеллигенцию, генетическую невозможность России вписаться в семью цивилизованных народов. Он пишет об этом с восторгом негодования, но при этом не только отстаивает право украинского народа на свободу от русского Гитлера, но и объясняет себе и другим, что жить в этой забытой богом стране было невозможно, опасно, хорошо еще, что ноги унес и спас детей, пока они не стали резать людей на улице. Тем более что уже начали, вон вчера видел.
Сказанное может быть подытожено следующим соображением: как бы ни казалось пространство политических или культурных убеждений отдельным, удаленным, самодостаточным, — именно самодостаточным оно не является. И это несмотря на вполне компетентную науку политологию, борьбу политических партий (речь, понятное дело, не о России), жаркие политические споры непримиримых оппонентов.
Стремление придать политическим воззрениям самодостаточный и как бы объективный характер (я на том стою и не могу иначе) не отменяют того факта, что, доказывая справедливость и верность своих убеждений, мы на самом деле оправдываем себя и свою биографию. Свой принципиальный или случайный выбор вчера, и выбор, который еще предстоит, но уже предрешен всей жизненной инерцией.
В этом выборе всегда присутствует ощущение уже отмеченной недооцененности, непонимания, обиды, которые большинство вменяемых людей правильно интерпретирует как вещи, говорить о которых не очень удобно. А вот с категоричностью отстаивать ценность демократических институтов или, напротив, миссии народа и его уникальной духовности, можно, не выдавая своей обиды, но объясняя ее на символическом обобщенном уровне.
Сказанное никак не означает, что политические убеждения лишь прикрытие, маскировка для уровня субъективного неудовлетворения (хотя этот мотив присутствует в политических убеждениях всегда). Не означает это и равенство между теми или иными политическими реалиями: то, что мы называем авторитаризмом, не похоже на то, что мы называем демократией, хотя в большинстве случаев политические оппоненты оперируют мифами о демократии и прихотливыми образами тоталитаризма и авторитаризма.
Между этими мифами и образами есть, безусловно, разница, но есть и сходство, которое обычно исключается из полемики во имя большей эмоциональной и интеллектуальной убедительности. Разница между образами противостоящих политических систем существует объективно, но разница между образами куда значительнее разницы сущностей, которые не постижимы нами вне образов. А образы не только обнажают суть вещей, но не менее успешно и скрывают ее, давая возможность нам говорить почти о чем угодно, имея в виду самих себя.
Мы все в какой-то мере дети, капризничающие по поводу еды, потому что у нас нет другого способа сказать о том, как обидна нам низкая оценка (а она всегда низкая, даже если вы — Бродский или Шолохов), выданная нам современниками. И как мы переживаем по этому поводу, не имея возможности сказать об этом прямо, зато отрываемся на Крыме и Донбассе, палестинской проблеме или бездуховности современного западного общества.
Понятно, было бы честнее, говоря: я — сторонник парламентской демократии западного образца, присовокупить список наиболее болезненных социальных обид. Но на это мало кто способен, в том числе потому, что сладость размашистых политических или культурных оценок при этом наполнится горечью жизненных разочарований. А ведь мы все победители, не правда ли?
 

Путин на Фудзияме

Если представить себе Путина не социопатом на троне, а, скажем, культурологом, то его действия становятся куда как более понятны. В 1989 Фрэнсис Фукуяма, родившийся в октябре 52-го, написал статью «Конец истории», а через три года развил свои невеликие мысли в книге «Конец истории и последний человек». Идеи японца незамысловаты: на заре нашей перестройки он посчитал, что альтернативы либеральной демократии нет и не будет. Что, в общем-то, и означает конец исторического развития. Ну а последний человек — это такой ницшеанский, постисторический человек толпы, которому ничего, кроме комфорта, уже не надобно.
Понятно, как в том же 1989 должен был воспринимать все эти идеи в пересказе вечно пьяного политрука директор дрезденского Дома дружбы, только что получивший бронзовую медаль «За заслуги перед национальной народной армией ГДР». Кстати, также родившийся в октябре 52-го. Последний человек на ихнем Западе от комфорта тоскует и конец истории чует жопой, как холодное деревянное сидение в Доме дружбы. А у нас до конца истории, как до конца зарплаты, срать-пердеть-колесо-вертеть? Отчего резонно возникает желание: а если этому, прости господи, политологу салазки закрутить до искр из дремучих глаз и такой триумф Запада и западной идеи показать, чтобы ему самому в Дрезден захотелось на пенсию, а то и в Кострому. Дабы убедиться, что до всеобщей победы либерализма еще далеко, как до теплого сортира в красной избе посреди деревни.
Будь Вова Путин настоящим культурологом, а не культурологом от КГБ, он бы просто написал статью в журнал «Вопросы мира и социализма» и по полочкам всю эту хуйню опроверг. Но так как «Вопросы социализма» приказали долго жить и был наш дружок  культуролог-практик, воплощавший мудрую идею, что мир надо не объяснять, а переделывать, то и запала в тощую директорскую душу мысль: доказать этому желтозадому хуйвинбину, как он, блин, не прав, празднуя преждевременные роды конца истории, пока Великая Русь еще левой рукой правое ухо не почесала.
Вот так и получилось, что Крым, Донбасс и Русский мир — это наш ответ Фукуяме. А не пошел бы ты Фукуяма к Фудзияме и ее чикагской япономатери с вашим отсутствием либеральной альтернативы? Вот вам наш долгий до конца света ответ: и не в теории жидкой, а в крепкой практике.

Когда от Путиных рябит в глазах

Говоря о скандале на «Эхо», отмечу, что амбиции, как слон кита, побеждают политические убеждения. Да и вообще побеждают все и всех, кроме чувства, которое ценится дорого, а обходится дешево. Хотя это инструменты из разных карманов, типа розы и ромашки, но самая красивая ромашка все равно красивее розы. Иначе говоря, амбиции мучают любого, как похоть, но если управление потеряно, то хуй, как революция у Троцкого, будет стоять перманентно.
Любить себя, безусловно, тяжелый крест, но то, что мы держим за интеллигентность, — это умение надевать намордник на рефлексы. Но ведь и намордник — это манера поведения, которая рано или поздно уступит напору.
Если в стране главный начальник — Путин, то путинистым будет любой районный Юпитер, снискавший власти. Хвастаться, хвалить себя (ум здесь не более чем опосредованность, при непосредственности наива), сладострастно унижать других и не видеть себя со стороны — это тот аспект высокомерной близорукости, у которой, как у кольца, нет конца.
Ссора Венедиктова с ревнителями интеллигентности, это разговор богатого с бедными. Бедным быть легко, только если нет денег, а попробуйте купить скромность, если вы парвеню. У любого самовлюбленного петуха только две позиции для подчиненных — враг или раб. Можно лишь соглашаться: как хорошо, что власти у него с гулькин нос. Было бы с путинский баян, он такую бы цыганочку с выходом сбацал, что не только от Шендеровича и Корзуна перья бы полетели, а просто гулкий подвал вместо эха и политическая целесообразность, как выстрел.
С ужасом, достойным лучшего применения, представляю, что такой страстной оппозиционерке, как Альбац, или ни к ночи упомянутой Латыниной, достался бы мандельштамовский поворот руля. Никакая либеральность не остановят того, кто глядит в Наполеоны. Особенно, если Наполеона ждут как библейского дождя. Не только у нас самоуверенность рифмуется с самобытностью, но если, кроме мелкого и крупного тиранства, нет другого диалога верха и низа, то любой Венедиктов будет Путиным, пока путинизм, как лесть, в цене.