Предисловие к книге «Веревочная лестница»

Как писатель, я всегда смотрел на журналистов сверху вниз, со слезящимися от презрения глазами. И судьба показала мне фокус. За первые пятнадцать лет своей писательской карьеры я написал пять романов, несколько десятков рассказов и только два эссе, зато 90-е годы радикально изменили эту пропорцию: на два романа пришлось около пятисот статей, эссе, рецензий, радиорепортажей. И дело не только в деньгах, зарабатывать которые литературой мне даже в голову не приходило, пока я в первой половине 80-х писал, не рассчитывая на публикацию в «совке», «Вечного жида» или «Момемуры» (все получалось само собой в соответствии с милой формулой: свобода минус социальный статус). А вот перестройка заставила освоить профессию, ранее не дифференцируемую среди других специализаций агитпропа. Однако, помимо экономических резонов, существенным явилось постепенное понимание того, что рухнувший под давлением свободы слова литературоцентризм высвободил из подчиненного состояния другие виды культурной деятельности — и не только гуманитарную науку, но и журналистику. И одновременно спустил с короткого поводка роли, пребывавшие ранее в латентном состоянии.
А началось все в 1987 году в Усть-Нарве, когда летней ночью мне приснился журнал. Он приснился мне точно так же, как раньше снились романы, — с голосами, пульсирующей интонацией, диалогами и поначалу не вполне внятной, пунктиром проступающей композицией. Так получилось и с журналом. Я увидел, вернее,услышал его как паузу или череду разнокалиберных пауз, которые надо заполнить как можно точнее к тому, что снилось, и я сразу понял, что у меня получится. Однако, чтобы перестраховаться, на всякий случай продумал два варианта. Первый заключался в том, что я найду единомышленников, второй — что не только сделаю, но и напишу всё сам. Не только fiction, проза, стихи — не проблема для писателя, не публиковавшегося на родине семнадцать лет, но и многочисленные статьи для разных разделов — критика, публицистика, воспоминания, рецензии. Я не знал, что придумал роман, который должен был называться журналом, но по существу был романом. И, не умея ничего откладывать и ждать, я тут же принялся за писание «журнала».
Так как неопубликованной беллетристики у меня самого было предостаточно, то я прежде всего принялся за писание статей. Я написал их полтора десятка, подряд, через запятую, за пару месяцев; каждую, естественно, под своим псевдонимом, точнее, ориентируясь на «постоянных авторов», позволял одной и той же фамилии повторяться в трех задуманных мною номерах не больше двух раз. Я не раскрывал раньше этих псевдонимов, так почему не сделать это сейчас? За Ивана Кавелина я написал глобальную историософскую работу «Имя несвободы» в первый номер и статью «Новый мир и другие»в третий. А. Черкассов раскошелился на две публицистические статьи для первого и второго номеров: «Либералы и радикалы» и «Либеральные реформы в России». В. Инов стал автором эссе о «Высоцком, Бродском, Блоке, Белом и цыганском романсе». В. Голлербах — «Двух параллелей». А Ивор Северин, один из соавторов моего романа «Момемуры», стал создателем программной статьи первого номера «Новая литература 70–80-х», для которой я, кстати, пожертвовал частью вставной главы из тех же «Момемуров». Мистификация должна была обладать преемственностью и возможностью дальнейшего развития имитационного механизма.
Я не буду здесь раскрывать долю моего участия и в других материалах «Вестника новой литературы», таких как разнообразные интервью или «Записки попа». Скажу, скромно потупив глаза: это было соавторство. Не буду я рассказывать ни о дальнейшей истории журнала, который мы делали вместе с Мишей Шейнкером, ни о первом «Малом Букере», которым был награжден «Вестник» в 1992 году, что позволило мне испытать кайф с весьма специфической подоплекой: за себя и «за того парня». Главное в другом — работа над журналом разбудила во мне сразу несколько персонажей — критика, публициста, философа, литературоведа. Точнее, нескольких не вполне согласных друг с другом критиков, сладкую парочку публицистов, а также презрительно взирающих ни них литературоведа и сурового философа с «Вехами» наперевес. Этот кайф можно было длить, но забивать собой полностью журнал было глупо, тем более что естественно возникшие материальные трудности привели к давно зревшему решению: а что, если заставить этих персонажей поработать на меня, отправив их за гонорарами и славой в старые и новые журналы и газеты? Раскрывать псевдонимы, под которыми работали мои друзья в перестроечной и постперестроечной прессе, еще не время, да и того, что я написал и опубликовал под своим именем, более чем достаточно.
Эта книга и состоит из нескольких частей, каждая из которых соответствует той или иной функции, или, как сказали бы Делёз с Деррида, следам желаний, мною в себе обнаруженных. Пожалуй, наибольшего успеха добился философ, увлекшийся социологией культуры и подружившийся в конце концов с литературоведом. Написав ряд статей для «Нового литературного обозрения» и других «толстых» журналов, а также около десятка докладов для научных конференций, он защитил докторскую диссертацию в Хельсинкском университете.
Неплохо поработал и критик, причем не только поработал, но и заработал. Сотрудничая только с самыми престижными и высоко-гонорарными изданиями типа немецкой газеты «WELT am SONNTAG», «Коммерсанта» или «Русского телеграфа», с другими немецкими, американскими и отечественными изданиями, он трудился не за страх, а за совесть — потому что, во-первых, понял, что, в ситуации отсутствия нормальных университетов, место русского интеллектуала в России 90-х годов было — газета. Во-вторых, ему, привыкшему к писанию без границ и правил, понравилась игра в успех с писаными и неписаными законами, конкуренцией, возможностью сказать об одном и том же на разных языках: для немцев — на уровне продвинутых гимназистов восьмого класса, для русских американцев — что угодно, но без слов «дискурс» и «дифференция» и желательно на фоне красочного душераздирающего полотна «Россия, кровью умытая, умирает от отсутствия снега зимой». Но, без сомнения, самым интеллектуально емким был «Коммерсантъ» — о многом здесь можно было сказать, почти не меняя голосовой гаммы, разве что коротко. И это не смущало, пока не появилось «Новое литературное обозрение», хотя, с другой стороны, сравнивать интеллектуальный журнал и газету, пусть и самую пристойную в стране, не вполне корректно.
Пожалуй, меньше я доволен публицистом: лет семь он публиковал огромные, на полосу, статьи в «Литературной газете», «Московских новостях», других московских и петербургских газетах, получая за всю эту титаническую работу символические гонорары и отрабатывая гражданский долг. Цель — способствовать разъяснению понятий, а кредо — особая ценность индивидуализма и достоинства в традиционно инфантильной России. Чем недоволен? Да тем, что он (как, впрочем, и многие другие) добился намного меньшего, чем хотел бы (да и надо) для нормальной жизни. Прошли по крутой спирали и опять очутились в той же самой детской с мечтами о справедливом папе, который отберет любимую игрушку и накажет по всей строгости закона всех этих сук. Единственный плюс — еще пять лет назад вся эта публицистика, казалось, медленно, но верно накрывается медным тазом, ан нет, прошло всего года два, и опять вроде блестит как на пожаре.
Конечно, структура этой книги не позволила сохранить игровой момент. Жанровая композиция — публицистика, критика, эссеистика (литературоведение), воспоминания, appendix, казалось бы, соответствует последовательной смене интересов. Что справедливо лишь отчасти, действительно соответствуя определенной тенденции: в первой половине девяностых публицист работал интенсивнее философа, а разочарование в возможностях газеты у критика во второй половине девяностых создало дополнительный импульс для работы литературоведа. Но как показать реально существовавшие противоречия, когда интеллектуал-литературовед снисходительно взирал на журналистскую поденку, отсутствие глубины и научной корректности (а порой, да, да, и поверхностность) в работе критика, в то время как на публициста до сих пор смотрит как на не вполне вменяемого и пафосного крикуна. Притом что для критика, избалованного вниманием модных газет с хорошими гонорарами, ну совершенно непонятно, как можно месяцами писать эту тягомотину для научных журналов, не получая за это практически ничего и имея лишь призрачные перспективы для научной же карьеры (по меньшей мере, в благословенном отечестве; чья цитата, помним).
Конечно, все это скрыто за сухой рубрикацией, а проявляется на уровне стиля и языка, особенно если тема одна, а критик с литературоведом не могут ее поделить и каждый дует в свою дуду. Если воспользоваться терминологией формалистов, представленное — фабула. Сюжет можно построить, если сопоставить почти одновременную работу критика и публициста, философа и литературоведа, писателя и очеркиста в разных изданиях и увидеть перекличку ролей и их диалог, который жанровое деление почти начисто нивелирует. Что еще? Никакой розановщины, никакого мракобесия и продажности. Все клиенты работали честно в рамках конкретной специализации. Да, критик чем дальше, тем определеннее воплощал строгий критерий отбора тех изданий, с которыми сотрудничал. И дело не только в гонорарах, но в отчетливости самого издания, в его, как сказал бы философ, культурной вменяемости. Но издание — это не только рупор, но и пьедестал, а критик, как человек амбициозный, естественно, был томим желанием, чтобы его работа была на виду. И не литературоведу, который ориентирован на свой узкий круг, увы, нищих, но неподкупных знатоков, судить его, потому что и сам не в «Литобоз» или «Новый мир» таскал свои статьи, а в «НЛО», почему — и так понятно.
Конечно, философ прокомментировал бы эту ситуацию как диалог разных дискурсов власти — власти масс-медиа, победивших литературу, и власти научного знания, нарративов, — и указал бы разные «референтные группы», составлявшие аудиторию, скажем, «Русского телеграфа» или «Бостонского курьера», и, как следствие, разные механизмы обретения символических ценностей и разную структуру этих символических ценностей при процедуре чтения газетной или научной статьи. И, по мнению философа, совершенно естественно, если читателю раздела «Публицистика» будет совершенно чужд язык раздела «Эссеистика», и наоборот. Но, с другой стороны, при такой композиции появляется еще один сюжет — не только диалога, но и противоборства разных дискурсов власти, их борьбы за более высокий статус в социальном пространстве. В то время как критик, более внимательный к деталям, заметил бы, что составитель постарался не трогать тексты, опубликованные с конца 80-х по настоящее время (и, увы, не оснастил необходимым аппаратом статьи, которые в газетах публиковались без ссылок), а для создания иллюзорного единства отобрал для раздела «Эссеистика. Литературоведение» предварительные и более облегченные (в смысле стиля) варианты статей, то есть именно те, что были опубликованы философом в журналах, а не вошли в его монографию «Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти».
Публицист — немного, но педант. Уж он-то заметил, что если все разделы построены по хронологическому принципу, когда более ранние работы предшествуют более поздним, то его раздел завершается статьей «1992-й год», написанной им для энциклопедии журнала «Сеанс» раньше других, в середине девяностых годов, и при этом ретроспективной по отношению ко всему разделу, затем опять выдерживается хронология, нарушаемая в очередной раз в разделе «Воспоминания. Очерки», который следует за «Эссеистикой», составленной из статей 1995–2000-х годов, в то время как эссе «Через Лету и обратно» было написано в 1989-м, а «Веревочная лестница» из Аppendix — в 1980-м.
Что остается добавить: из статей, вошедших в «Вестник новой литературы», составитель выбрал только опус Ивана Кавелина «Истоки русского пессимизма», потому что он отвечает тематическому единству этого раздела (но тон, но замашки философа из «Вех»?). Да, «Веревочная лестница» была одним из тех двух эссе, которые были написаны еще до того, как автор расслоился на несколько персонажей, среди которых, кстати, оказался и журналист, так им ранее презираемый. Но теперь он стал скромнее, наш автор (вот она, факультативная польза от разрушения высокомерного литературоцентризма), и никого не презирает. Ну почти никого. По крайней мере в состоянии сказать сам себе: каждому свое. И не сразу начать все сказанное опровергать.
Бездомные, май

Бездомные, май

Сегодня снимал в Гарварде, где бушуют пропалестинские протесты, пугающие многих и недаром, но университет запечатан, закрыты все проходы, войти и поснимать невозможно, все стежки-дорожки позаросли не наполовину, а тебе по горло будет. 

А вокруг все как обычно, кастрюля на огне может кипеть, может хоть расплавиться от ярости, все магазины работают, и бездомные на своих местах. У нас свой магический кристалл — мы смотрим на морщины людей, которым несладко, вглядываемся в их улыбки и глаза, пытаемся реставрировать их предыдущую жизнь, которая превратилась в эту узкую тропку, петляющую между трёх сосен, и является своим особым термометром, меряющим температуру не остывшей, но остывающей части тела. Тромбоз, частичный паралич?

И сравниваем их с экскурсоводами из Boston Common в своих камзолах эпохи Войны за независимость, передающих привет моему экскурсоводскому опыту полувековой давности. Петропавловка и Летний сад где-то там за океаном, который иногда кажется ванной или даже тазом, в котором плавают игрушечные кораблики. И у всего свои резоны.

Третья серия «Предателей»: у критиков Певчих нет слов

Третья серия «Предателей»: у критиков Певчих нет слов

Критики фильма Певчих, понимая, какой урон репутации ельцинско-путинских либералов нанесли эти три серии, решили спорить с ними, опровергая главный тезис, что Путин – детище 90-х и его привели к власти олигархи и ельцинская номенклатура. Об этом твердили Кирилл Рогов (за десять минут раз пять произнесший слово «ложь»), Алексей Венедиктов (с синонимами лжи – «враньем» и «отсутствием фактов»), Максим Кац, который ту же мысль подтверждал повторением тезиса: Путин самолично создал персоналистскую диктатуру, и никто, кроме него, за это не ответственен. Безродный космополит Путин.
Однако мысль фильмов Певчих, в том числе третьей серии от этого не становится менее рельефной: Путин понадобился бенефициарам ельцинской эпохи только по одной причине — их состояния и их властные прерогативы были нелегитимны. И именно страх потерять нажитое вместе с властными волшебными доспехами, защищающими их владельцев только до той поры, пока власть их осеняет своим светом, и привели к тому, что на пост преемника позвали Путина. В котором как Ельцину, так и его окружению, в том числе олигархическому, нравилась его преданность, проявленная при спасении им Собчака из-под вполне реального следствия.
И именно эта связь – бесчестно нажитые состояния и бесчестно полученные властные полномочия – потребовали исполнительного и постного на вид кагэбэшника, которой казался более правильной фигурой, чем Примаков, Степашин, Черномырдин или тем более Немцов. Вероятность, что кому-то другому, кроме Путина, удастся в трудную минуту спасти бенефициаров перестройки и героев приватизации от неизбежной расплаты за содеянное, вызывали резонные сомнения.
Как похожее требует похожего, бесчестность потребовала бесчестности для ее сохранения от суда и следствия новой власти, которая могла заявиться на место Ельцина, и доверять это демократическим выборам, а не политтехнологическим комбинациям было бы слишком опрометчиво.
Но так ли очевидны были прегрешения ельцинских олигархов и ельцинской «Семьи», приватизировавшей президентскую власть? Посмотрим на это с высоты нашего времени. Вот начинается война с Украиной, и Запад, прежде всего, Америка, начинают вводить санкции за эту войну. И кто оказывается в первых рядах? Практически весь список Форбс, обладатели самых громких состояний, без каких-либо обсуждений, без судебных решений, просто по факту наличия больших денег их владельцы объявляются пособниками войны и ответственными за режим Путина.
То есть западная юстиция не считала все эти состояния, сколоченные с помощью приватизации и залоговых аукционов, посредством административного ресурса, при котором власть конвертировалась в деньги и обратно, — легитимными.
И именно этого боялись ельцинские олигархи и чиновники, когда позвали Путина на царство. И именно этого все эти почти четверть века опасался Путин: что придёт к власти серенький волчок, позовет на помощь американскую или европейскую юстицию вместе с финансовой полицией, и вместо полета на Канары или Багамы отправится имярек в суд, а потом в тюрьму. И война, репрессии, уровень которых уже давно не сопоставим с брежневским или андроповским, это все только по одной причине: чтобы не допустить новых людей во власть, которые спросят: а где у вас документы на законность ваших состояний (про фальсификацию выборов можно даже не вспоминать).
Именно поэтому такая ярость критиков фильмов Певчих, что вместо защитников свободы подавляющая часть российских либералов превращается в то, чем они и были все эти десятилетия: в обслуживающий персонал тех, кого Навальный именовал «жуликами и ворами», не упоминая про бандитов, то есть путинскую номенклатуру.
Они пытаются сбить волну критики и безостановочного обрушения их репутаций, они хотели пасти народы под соусом защиты «свободы», которая точно такая же расписная ширма, как «традиционные ценности» у Путина. Вам не нравятся фильмы Певчих, обратитесь в Госдепартамент и спросите у них, почему они полагают весь слой самых состоятельных бенефициаров перестройки владельцами сомнительных состояний и ответственными за развал страны.
Как это поможет победить Путина, саркастически вопрошают критики фильма Певчих? А что, кроме честности и правды, имеет хотя бы шанс поспорить с бесчестной жестокой властью о будущем, если оно, конечно, у нас есть.
О разгоне протестов в американских университетах

О разгоне протестов в американских университетах

Посмотрим на антиизраильские протесты в американских университетах и их жестокий разгон полицией вне идеологии и политики и, следовательно, чувства вины-правоты. А как на часть конкуренции двух антагонистов: полюсов 1) с позиции силы и 2) слабости, интерпретирующей себя как справедливость. Эти полюса весьма условны, так как и действия с позиции силы очень часто притворяются противоположностью, натягивающей на себя личину слабости с последующим присвоением (или попыткой присвоения) справедливости, оскорбленной и возмущенной.

Так агрессор в лице, например, нацистской Германии притворяется жертвой перед нападением на Польшу, сталинский СССР — перед нападением на Финляндию, в этом же ключе работает путинская система самооправданий перед и во время войны с Украиной. Но и слабость, интерпретирующая себя как олицетворение справедливости, а это практически все революции и не только мирные протесты типа индийской революции, начинаются из положения лежа, а в случае победы очень часто и быстро встают в стойку действия с позиции силы, не помнящей о своей слабости.

Или как, не знаю, женщина, вынуждена конкурировать с мужчиной в мужском мире, где оппонент не только сильнее физически, но существует в мире, где женская слабость культивируется навязанными женскими ролями матери-жены-хранительницы очага, всей этой патриархальностью с навязанным статусом неполноценности, с которым женщина существует во всех без исключения (или очень небольших и совсем недавних исключений) с запретом заходить за алтарь или исполнять престижные жреческие функции.

Это предисловие все лишь оптика для того, чтобы увидеть не только конфликт между Израилем и Палестиной как конфликт с позиции силы и слабости, интерпретирующей себя как справедливость, но и другие современные конфликты типа российско-украинской войны, столкновений власти и оппозиции в Грузии и т.д.

Понятно, что никакой силе по больше части не хочется обнажать свои действия как брутальные: то есть хочется результата, но не хочется опознавания себя как грубой, преобладающей силы. Как и своего оппонента как слабости, рифмующейся с попранной справедливостью.

Поэтому, кстати, американскому государству очень не хотелось решаться на подавление студенческих протестов, ссориться с молодым поколением – самое последнее, что нужно любому обществу, а подавление обнажает именно эти роли. Поэтому Байдену, выступившему по итогам разгона полицией студенческих протестов в десятках американских университетов и ареста более 2 тысяч протестующих, пришлось одновременно апеллировать к двум разнонаправленным интерпретациям себя как защитника свободы слова и мирного протеста (слабости), и как адепта защитника порядка без права согласиться с причинением ущерба имуществу, что как бы лишает протест его мирной (или слабой) сущности и, как следствия, ореола справедливости.

Хотя республиканцы тут же отметили нелогичность действий демократической администрации, что пока шли неизмеримо более разрушительные и далеко не мирные протесты движения Black Lives Mаtter (BLM) пару лет назад, власти держали недовольную полицию на строгом коротком поводке, потому что черные протестующие — часть важнейшей избирательной силы, терять которую не было никакого резона.

А такой электоральной силой пропалестинские студенческие объединения пока не обладают. Но сама коллизия остается в том же соотношении: хотя практически все без исключения государства правят с позиции силы, та логика, которая иногда позволяет слабости-справедливости опрокинуть силу и занять ее место, никто не может отменить.

Так произошло, в том числе, во время американской революции или Войны за независимость против Британии, так произошло со многими революциями прошлого века от профсоюзной и сексуальной до феминистической (хотя это разные этапы эмансипации меньшинств как эталонной слабости, слабости par excellence — главного тренда нового времени).

Произойдёт ли это с борьбой за свои права Палестины: историческая логика показывает, что наиболее уязвима политика с позиции силы именно при столкновении с позицией слабости-справедливости. Но это в перспективе, которая может быть сколь угодно далека, но сам факт приобретения широкого и мирового охвата слабости как справедливости именно в этом случае, возможно есть свидетельство принципиального перелома. По крайней мере, по сообщениям  The Washington Post, 48 тысяч работников университета Калифорнии ( UCLA) готовятся к объявлению забастовки в знак солидарности с разогнанными полицией студентами. Отцы, бывает, наказывают своих детей, но очень не любят, когда это делают другие. Насилие – привилегия, по эстафете передается с потерями смысла.

Претензии к Певчих и ФБК

Претензии к Певчих и ФБК

Если проанализировать претензии к Певчих и ее фильмам о 90-х со стороны статусных либералов и отбросить самые экзотические, типа, что ФБК – проект Кремля (как раньше проектом Кремля называли Навального после выборов московского мэра в 2013), то имеет смысл остановиться на следующих, на самом деле почти всегда имеющих характер самооправданий.

Мол, в своей критике 90-х и Ельцина Певчих делает акцент не на институтах, а на личностях. Якобы Певчих утверждает, что все дело в личности Ельцина, типа, царь плохой, а вот если бы Ельцина выбрали с умом (и он сам выбрал бы не Путина, а кого-то другого), то история, возможно, пошла бы другим путем.

А все дело только в том, что надо было строить институты – типа, партий, независимого суда, реформы КГБ и силовых структур, — и все бы получилось. Но на самом деле сами институты без личностей, их строящих, никогда не получаются. У Сталина была самая демократическая на тот момент конституция, но интерпретация ее положений зависела от чиновников, превращавших эту конституцию в негатив. Кстати, реформы гайдаровского правительства тоже шли на мотив «рынок сам все исправит»: не исправил, и не мог исправить. Если в обществе нет взаимодоверия, а на фоне бесчестной приватизации, стремительного обогащения одних и обнищания других, доверия быть не могло, роль личности во власти возрастала, а не наоборот. И такие приемы как люстрация и преследования за преступления, не имеющие срока давности, как раз указывают на то, как важна личность при любых, собственно говоря, институтах. Тем более слабых.

Не менее часто Певчих упрекают в том, что она продвигает левую идею, что вообще большевичка, сторонница Ленина и Зюганова (хотя Зюганов для того же умозрительного Ленина был и остается оппортунистом) и вообще играет на руку Путину своей критикой либералов, наиболее последовательных критиков путинизма.

Но на самом деле в продвижении идей левого, а не правого либерализма, сторонниками которого являются почти все без исключения статусные российские либералы, нет ничего зазорного. Потому что Путин только в ранней риторике использовал популистские левые идеи, чтобы понравиться обывателю, но его политика всегда была исключительно правой, направленной на интересы крупного (а не среднего или мелкого) капитала.

И на самом деле тренд в сторону левого либерализма и вообще всего комплекса левых идей не только осмыслен, так как затрагивает интересы действительно большинства, но и этически оправдан. Восстанавливать попранную социальную справедливость политически правильно, но для российских либералов это хуже острого ножа. Так как они практически ничем не отличаются от путинского чиновничества, кроме риторики.

То есть и путинисты, и либералы в равной мере на стороне крупного капитала, только путинисты топят за традиционные ценности и русское великодержавие, а либералы как бы за свободу, которая всему голова. И первое, и второе — идеализм, который как щит прикрывает хищный расчет. Взбираясь на котурны идеализма, его адепты как во власти, так и в фиктивной оппозиции делают вид, что бессеребренники, но удивительным образом и первые, и вторые успели в 90-х обогатиться или поработать с немалой выгодой на богатых без зазрения совести.

И, кстати, изображая из себя яростных критиков путинизма, они действительно клянут во всех грехах исключительно Путина, который тоже выступает своеобразной защитой, экраном, прикрывающим от ревизии истинные причины катастрофы 90-х и путинизма. Но либералы не хотят идти дальше фигуры Путина, и любые попытки проанализировать причины его появления, объявляют ересью. Потому что критика Певчих разоблачительна, она срывает белые одежды, делая публичным то, что под ними, сомнительную репутацию и лежалый комок совести.