Еще о Танином дневнике 

Те, кто читал главки моей книжки «Жена» или смотрел ролики по ним, знают, что книга из 66 главок была посвящена моей Тане, спокойной, нежной, мягкой, неэмоциональной, порой красавице, несмотря на возраст, порой усталой, обиженной и раздраженной. Но никогда не конфликтной и не скандальной. Не упертой, не настырной, подчас тихо упрямой, но никогда не агрессивной. 

С ней я был знаком с 9-го класса 30-й физматшколы, потом — спустя восемь лет того, что именуют отношениями  — прожил без двух месяцев 50 лет в браке. И описал все с той степенью откровенности, на которую способен во имя того, чтобы донести, сохранить ее образ максимально живым, пульсирующим, спорным, противоречивым. Чтобы она осталась в памяти даже тех, кто ее не знал. Так как ощутил ее уход, как кражу у меня ее жизни, ибо она плохо и халатно — с невероятными, необъяснимыми задержками, — обследовалась, плохо и неправильно лечилась: из-за незнания причин ее ужасного самочувствия после установки ей зонда для специального питания, что должно было предшествовать большой операции по удалению раковой опухоли пищевода. Но вместо операции она просто и неуклонно умирала, так как причина того, что пища через зонд не усваивалась, была вскрыта за неделю до смерти. В сосуде, питавшем кишечник, был тромб, обнаруженный слишком поздно, когда никаких сил уже не осталось.

Я описал нашу жизнь, держа в уме ее роковую болезнь, свою жизнь с преданной и верной женой, прошедший андеграунд и многолетнюю нищету, преследование КГБ и разрыв с друзьями, оказавшихся путинистами, а потом без малого двадцать лет эмиграции в том или ином варианте одиночества, которое меня нимало не тяготило, а ее — да: она, как женщина, любила общество, веселье, праздник. Но она меня только поддерживала и никогда не упрекала, что нет денег и прочее. Потому что была стойкая и легкая именно в трудностях, если не была обиженной и тяжелой, каковой она тоже могла быть, пусть и нечасто. 

А спустя полгода после ее смерти, с которой я не смирился, я нашел ее дневники, сначала первую часть — практически с приезда в Америку по 2012 год, а через пару дней, последний дневник — с 2015 по 2022, плюс несколько разрозненных записей. И был ошеломлен, не только тем, что она, кажется, специально оставила эти дневники, не предупредив, не подготовив меня (хотя в свою смерть она не верила до конца, уверенная, что обязательно поправится), но уровнем и характером ее претензий ко мне. В этом дискурсе совершенно не свойственного ей упрека, никогда не артикулированного в непосредственном общении, упрека безапелляционного, неотменяемого, — и я, и она предстают совершенно в другом свете и в другом качестве, чем описывал я, воссоздавая ее образ. 

Не всегда, но очень часто, особенно близко к концу, она пишет обо мне порой раздраженно, неприязненно, не заботясь о соблюдении баланса: краски у неё черные или исключительно темных тонов. И хотя я понимаю, откуда такое раздражение и необъективность, я все равно переживаю, будто читаю о предательстве, хотя это не предательство, а вытеснение того, что причиняло боль. И понимаю, что она порой проживала совсем не ту жизнь, которую она показывала мне и другим, а куда более сложную и тяжелую. 

Я всю жизнь относился к ней как к однокласснице, которая была в меня без памяти влюблена и молча писала кипятком от каждой моей остроумной реплики. Я понимал, что она меняется с возрастом и опытом жизни со мной и нашим сыном, но я не представлял — насколько. Это почти, как если в вас поселяется Чужой, вы вроде как продолжаете жить, как раньше, в своем теле, но Чужой сосет из вас жизненные соки и неуклонно подменяет вас собой, хотя внешне это почти незаметно.

Я думал (и вы, наверное, подумали), что Чужой — это ее зависимость от выпивки, но это не совсем так. То есть, конечно, это было очень важное противоречие, по поводу которого мы всю жизнь спорили, ссорились, договаривались, но так и не договорились, точнее договор действовал какое-то время, а потом обязательно нарушался, трансформировался, превращался во что-то другое. Но в том-то и дело, что не только Чужой. И даже не вполне я и мой характер, хотя это тоже сыграло свою негативную роль, с чем я с прискорбием соглашаюсь. 

Ее главная проблема была, возможно, продолжением ее достоинств, спокойная неконфликтность, отсутствие агрессивной настойчивости и эмоциональности, такие люди нам приятны, удобны, комфортны, но у них самих очень часто низкая самооценка, а Танька была не просто скромной, но и стеснительной. Причем не в физическом плане, хотя и в нем тоже, но главное: в представлении себя, она стеснялась своей речи, боялась говорить на отвлеченные темы, а в результате страдала коммуникация: она не могла представить себя достойно, рассказать о себе со всей отчетливостью, предпочитая промолчать. И здесь я опять же не очень ей помогал, так как не представлял, насколько это опасно — остаться невысказанной, не уметь сказать о себе, выговориться и стать понятной и понятой другими. Что же касается главной расплаты за это, она-то и обернулась бичом многих симпатичных и очень удобных людей — тем, что именуют алкогольной зависимостью, хотя и это следствие, а не причина. Однако и у нее есть начало.

Все стало появляться на третьем курсе, когда ее группа поехала в Чехословакию по студенческому обмену. Обратно она вернулась немного другой. Например, она стала заправской курильщицей, хотя раньше, если и закуривала в каком-нибудь пивном баре «Жигули», то набирала дым в рот, а потом его с отвращением отпихивала, выплевывала, не глотая. После Чехословакии она начала затягиваться. Изменилось и отношение к алкоголю, до поездки она его как бы любила, но без излишеств, как все мы, молодость которых пришлась на крушение мечтаний шестидесятников, как у нас, так и у них. И пили почти в виде протеста (хотя пьют всегда от протеста). 

Но если я вспоминаю Таньку начала 70-х, хорошенькую и совсем юную, то она одновременно и побаивалась алкоголя, по крайней мере случаев, чтобы она напилась и отрубилась, не было. Но и тянулась к нему. А тут общение с чехами, не диссидентами вроде как, но все равно диссидентами, так как до пражской весны — рукой подать, года три. Поэтому о пражских событиях говорили как студенты, так и профессора, и вообще откровенные разговоры, ощущение куда большей свободы, ночная жизнь с путешествиями по барам, сам статус более уважаемого существа, чем в России, привели ее к большей самостоятельности и независимости. В том числе и от меня. Она стала более уверенной в себе, более спокойной, будто обведенная контуром индуцированного уважения.

Понятно, что с течением времени приобретенная уверенность поблекла, уменьшилась, сдулась, но полностью не ушла. И, как ни странно, именно алкоголь стал инструментом возвращения или реанимации этой уверенности. То есть выпивая, ощущая опьянение, она чувствовала себя как будто более защищенной. Не такой стеснительной, без замка, повешенного на рот. Хотя все равно ее речь была отрывистой, ей не удавалось высказать себя и избавиться от непонятного груза на душе, о чем она даже со мной не говорила, потому что не знала, как сказать об этом с нужной отчетливостью.

А вот алкоголь раскрепощал, он не превращал ее в златоуста, но сама проблема как бы уходила на задний план. Она казалась себе защищенной. Хотя на самом деле все было ровным счетом наоборот, не полностью наоборот, так как крепко выпив, она становилась куда более раскрепощенной, но при этом уязвимой. Хотя внутри неё рождалось чувство освобождения, быстрого полета. 

И в Танькиных ощущениях, если я правильно их деконструирую, выпивка стала рифмой силы и независимости. Освобождения от скованности. От проблем с коммуникацией. Потому что, хотя она, как и все мы, почти непрерывно читала, говорить и спорить, отстаивать свою позицию у неё все также не было желания, да и не получалось в присутствии говорунов, а в андеграунде и помимо меня таких было немало. Другое дело, что в наборе ее амбиций почти не присутствовало желание убеждать других в своей интеллектуальной правоте.

Вообще ее привлекательность и состояла в устойчивом отказе от противоборства, открытого столкновения, болезненных амбиций, она подменяла это юмором, она обо всем старалась говорить с легкой иронией, но как бы намеками, речью, далекой от полноты артикуляции себя и своих проблем. Но стремление к правоте как роду свободы, права быть потенциально самой собой, это, несомненно, присутствовало. Хотя и было затруднено. 

Было бы легко, если бы все можно было бы свести к выпивке и нашим спорам и ссорам, которые учащались с тех пор, как мы стали жить вместе и от наших еженедельных субботних посиделок с друзьями. Но при том все равно оставались эпизодами. Куда важнее, что это была не причина, а следствие. Хотя богемный образ жизни вряд ли способствовал ее нормальному самоощущению. Тем более, многое играло против. Например, наши новые друзья, в отличие от нас, предпочитавших сухое вино, пристрастили нас к дешевому портвейну, от которого более быстрый и тяжелый кайф. То есть и это тоже влияло — и влияло, в том числе, отрицательно.

И одновременно у Таньки на фоне развития этой зависимости возникала потребность в реабилитации, оправдании. Нет, она не формулировала с нарочитой резкостью, ей вообще не свойственной: хочу пить — и пью, мое дело. Мне так сказать она не могла. Да и никому не могла. Но акцент на том, что это был ее выбор, взрослого человека, в котором для неё и кристаллизовались контуры личной свободы, — этот акцент подразумевался и подспудно утверждался. И я, всячески пытавшийся поставить ее выпивку в какие-то рамки, представал в роли жандарма, лишающего свою жену право быть тем, чем ей хотелось быть. Не сомневаюсь, что она и себе не говорила, что борется за право даже не пить, а напиваться (я еще попытаюсь объяснить, почему ей нужно было именно второе, а не первое), она переформулировала эту проблему в других выражениях, на другом языке: я имею право на свободу выбора, и никто, даже любимый/суровый муж, не имеет прерогатив на лишения меня прав.

Происходило ли при этом изменение отношения ко мне? Скорее всего, да.  Видел ли я это, — в минимальной степени. Она была слишком сдержанна и осторожна. Даже когда писала в дневник, но мне это не показывала и не рассказывала, хотя наверняка думала о том, что я когда-нибудь прочту ее упреки. Мы говорили вроде бы об одном и том, но на разных языках, и понимали, и не понимали друг друга одновременно. Даже когда я говорил о необходимости умеренности с выпивкой, она это же конвертировала в право на то, чтобы собой и быть свободной. Свободной от чего? От контроля. Но и от откровенности, публичной откровенности.

Вот я читаю блокнот с ее последним дневником, там записи, в отличие от дневника 2007-2012, куда более редкие. И построены примерно одинаково, почти по трафарету. Танька всеми силами пытается уйти от обсуждения вопроса алкоголя, она делает вид, что это второстепенная проблема, которая не стоит даже упоминания, я же, так получается — просто усталый деспот, лишающий ее права на свободу из жажды доминирования. И при этом она пишет только обо мне, другие почти не присутствуют. Нет вообще никого, кроме меня. Даже ее, она пассивная жертва, даже во вроде бы откровенном дневнике она ничего не говорит о себе, кроме своей муки сожительства с очень часто неприятным, изломанным, больным человека, который самоутверждается, лишая ее прав. 

Типа, встал после ночи мрачный, поздоровался сквозь зубы, как всегда плохо спал, сел к компьютеру. И тут она совершает принципиальную и очень важную подмену: хотя прекрасно знает, что я каждое утро всю свою жизнь, — первого января и в день рождения, — работаю, пишу и читаю, но она принципиально вытесняет за скобки мое писательство, вообще его не упоминая, хотя в реальности ему служила с очень ценимой мной преданностью. И делает акцент на том, что я ищу какие-то бесконечные фотоаппараты, объективы и гаджеты, болен этой страстью к покупкам, то есть занимаюсь ерундой. А то, что я работаю, пишу каждое утро — повторю — это опускается. И означает только одно: что она, помогая мне всю жизнь, одновременно этим тяготилась, как навязанным послушанием. И пытается объяснить мне меня, не упоминая о самом главном.

Поэтому под ее пером я превращаюсь в пустозвона и самодура, который по непонятной причине спустя несколько часов сидения у компьютера оттаивает, просыпаясь, и постепенно начинает походить на человека. Так она описывает простое и понятное удовлетворение от сделанного. Но так как делаемое ею вытесняется, я оказываюсь просто неврастеником, который, отойдя ото сна, сам по себе начинает добреть, проявлять человеческие качества, в том числе и по отношению к ней, разговаривая и даже похож на человека. Но ведь пишет-то она ночью, в которую входит как тело в шубу в мороз, обиженной и неудовлетворенной. Потому что пишет только после ссоры из-за выпивки, и здесь объективность приносится в жертву желанию себя оправдать, ничего о себе при этом не говоря. 

Тема алкоголя вообще изъята из описания, а если появляется, то как реакция на мою мрачность, властолюбие и пренебрежение к ней, она считает, что я, прежде всего, забочусь о своём папе, маме, Алеше, а о ней по остаточному принципу. Все ровно наоборот, я помогал папе и маме, насколько мог, по первому звонку, но Танька всегда являлась главным и непрерывным объектом моей заботы. Хотя и здесь важно не объективное суждение, а ее субъективное восприятие. Ей хочется создать негативный фон, чтобы появилась как бы случайная и непонятная здесь фраза: открыла бутылку виски, взаимопонимание с М. отсутствует. Зачем открыла, почему, в какой это попадает контекст. Неизвестно, она опускает подробности, резервируя за собой статус жертвы. И в каждой коротенькой заметке есть вот это движение — от моего мрачного эгоизма и пренебрежения к выводу о том, что взаимопонимание между нами исчезло или затруднено. 

В реальности это означает, что я уже сделал ей реприманд, ибо она выпила, нарушив наш с ней договор. Или она продолжает выпивать и боится, что я сейчас войду в ее комнату и увидев, в каком она состоянии, сделаю замечание. Она как бы заранее девальвирует мое неприятие ее выпивки, не как причину, а как следствие ее невозможной и мучительной жизни со мной. И часто короткая заметка завершается коротким и хлестким словом «ненавижу». Она нигде не пишет, кого она ненавидит. Хотя разговор ведёт только обо мне, но может быть, она ненавидит ту ситуацию, в которую она и я вместе с ней попали? Возможно. Но она даже здесь осторожна и предпочитает не договаривать.

Но опускается и то, что эти ситуации все равно мгновения или эпизоды на фоне нашей привычной жизни, которая неизмеримо больше и реальней того, что ее обида рисует в виде картины нашего быта. Я никогда не ищу никакие гаджеты с утра, я читаю и работаю, а написав очередной текст, пишу ей — если не каждый день, то по несколько раз в неделю (мы сидим в соседних комнатах, каждый за своим компьютером): ты могла бы прочесть этот текст и исправить ошибки? Но ее страшно раздражает такая форма обращения. Зачем эта преувеличенная вежливость, как будто она когда-нибудь отказывала? Но я просто спрашиваю, так как не знаю ее планов, и ее это раздражает еще больше. Какое-то странное стремление к простоте, когда даже вежливость оскорбительна.

Но за всем этим старая и болезненная проблема с коммуникацией, с репрезентацией себя, фиксации чего она избегает и пытается победить или заместить  стремлением к простоте, подменяющей откровенность, а преследующее ее косноязычие — лишь недостаток опыта и веры в себя.

И здесь я хочу сделать одно отступление в виде рассказа ее ближайшей подружки по институту, Ларисы Морва, с которой я обсуждаю многое, в том числе Танькины дневники, так как мне сегодня легче разговаривать с теми, кто ее лучше знал и любил. С Ларисой Таня ездила после первого курса в Сочи, я уже упоминал этот случай в связи с печатью семейной бедности и как противовес ей — пристрастию к таким советским деликатесам как копченая колбаса в виде символа обеспеченной жизни. Но Лариса рассказала мне то, о чем я не знал об этой поездке, и опять же по причине проблем с коммуникацией. Но представим себе, что две семнадцатилетние девочки (так сказала Лариса, я посчитал, у меня получилось восемнадцатилетние, но разница не велика) приехали на курорт, и, кроме моря и солнца, им хочется новых впечатлений. Да и женское начало требует непрерывной легитимации, подтверждения своих женских чар. 

Танька, любившая танцевать, рвалась на танцы, более осторожная Лариса, танцевать к тому же не очень любившая, Таньку отпустила, а сама сидела рядом на скамейке наблюдая. Танька, конечно, сразу стала объектом внимания, а отсутствие опыта не даёт понять, что мужчина на курорте знакомится с девушкой, только чтобы быстрее затащить ее в койку. А девушкам всегда кажется, что они могут контролировать ситуацию, хотя это далеко не так. Короче у них появляются ухажеры, которые их обхаживают, надеясь вот-вот трахнуть. И когда ситуация стала почти катастрофической (точнее не знаю, примерно так мне было сказано), Танька очнулась; более того, по словам Лариски, от ужаса, что она чуть было не упала в пропасть, у неё случилось что-то вроде нервного срыва. Она легла и сутки не вставала с постели.

В каком-то смысле это модель ее поведения с выпивкой, ее тянет то ощущение свободы от невысказанности, непроявленности, которое наступает только если выпить по-настоящему крепко, потому что она ранима и простодушна. И ей страшно. Не коварна, не хитра, хотя и очень скрытна, то есть боится сказать лишнее, что будет потом использовано против неё. Боится себя раскрыть, и это то  и есть главная проблема. Поэтому она за целую жизнь не рассказала многое из того, что ее мучило, в том числе, как из-за своего простодушия чуть не попала в беду в Сочи на первых же студенческих каникулах, а избегнув несчастья, впала в ступор, как способ выйти из трудной ситуации. 

Кстати не об этом ли она вспоминала,  когда говорила мне, спустя годы, что жалеет, что не имела сексуального опыта с другим мужчиной, когда это было можно и не столь опасно. Хотя это было опасно, но время переписывает историю.

Точно так же она вела себя с выпивкой, в ней как бы зрело недовольство собой, мной, нашей жизнью, не недовольство как тотальное отрицание, а как ложка дегтя в бочке меда. Как объяснение своей слабости, неумения отстаивать свою позицию. И чтобы выйти из этого тупика, выплыть из ложки, в которой и море по колено, надо было выйти из себя, забыть себя, потерять. Выпить — здесь слишком мало, надо было — напиться. И чем больше было это недовольство собой, тем чаще возникало такое желание.

Конечно, можно сказать, что все это — повторю я — было эпизодами, раз в год в последний период своей жизни она писала, что ненавидит меня или что-то со мной связанное, но на нашей будничной жизни это никак не отражалось. Потому что мы прекрасно ладили. Мы везде ездили вместе, нам было — или казалось, что — хорошо вместе. Хотя, получается, что она возила с собой и разочарование в себе и во мне, но не высказанное, не обнародованное. И мы мотались по врачам, курортам, путешествиям, гостиницам, и всегда, и везде она была спокойной, заботливой, деликатной, хотя платила за эту деликатность и скромность слишком высокую цену. 

И я не понимал этого, не понимал, что любой человек, даже не златоуст, нуждается в том, чтобы освобождать себя от невысказанности. И я не помогал ей, не понимая проблему и все сводя к выпивке. А то, что она сердилась на меня за попытку ограничения, то это обыкновенный перенос, когда акцент с причины делается на следствии.

И даже если не раз в год, а чаще она испытывала ко мне накопленную за годы вынужденного молчания неприязнь и пусть даже ненависть при обострении чувств алкоголем, в том числе и потому, что я пытался лишить ее патентованного способа выйти за флажки, наша жизнь была не такой, какой она описана в ее дневнике, а совершенно другой. Мне больно, что я, такой умный-разумный не помог ей, а напротив, причинял ей огорчение, выкручивая руки, но в противном случае, как мне казалось, я должен был квасить с ней ежедневно, с утра пораньше и до поросячьего визга, а мне было жаль ее, себя, ее слабости, безволия или подчинения другой логике, отличной от реальной. 

Хотя если бы я и понимал ее, не факт, что мне удалось бы убедить ее в своей правоте. Она отказывалась от всего, что требовало дополнительных усилий: от того, чтобы научиться, например, управлять машиной и получить права, от того, чтобы быть действительно независимой, а не биться за иллюзию независимости в виде градуса опьянения.

Да, я жил на пороховой бочке, и она могла взорваться в любой момент; не смотря на этот вопль одинокого бизона: «ненавижу», Танька продолжала быть моим самым близким и преданным другом, который заменил мне все и всех из-за своих уникальных свойств — умения тихо сопереживать и никогда не давить, не напрягать человека. И никогда не впадать в панику. И то, что она порой сильно перебирала, не может превратить воспоминания о нашей жизни в мрак. Мрак был, но как переход от одного цвета к другому, от плохо освещенной сцены к освещенной слишком ярко. И этого у меня никто не отнимет, мою прожитую вместе с Танькой огромную и хорошую жизнь. Даже она. Хотя, если жена пишет «ненавижу», значит, у неё есть веская причина, явная или вытесненная, и значит, загорается красный сигнал ошибки. Огнеопасной.

Я все равно могу и не могу понять, почему она не предупредила, не подготовила меня к той боли, что принесло мне чтение ее дневника, если это были лишь мгновения? Боюсь, она хотела сделать мне больно и сделала это, оставив меня гадать, в какой степени это — абстиненция или отходняк, в какой желание отомстить. В какой проблемы с коммуникацией и невозможность выговорить себя. За это она и отомстила. Хотела или не хотела. Скорее, хотела. Молчала всю жизнь и, наконец, сказала. Все также не о себе, а о себе как жертве. Но проблема была не в выпивке, а в ее невысказанности, в ее скромности, сдержанности, самоумалении, жертвенности, в тех многочисленных достоинствах, которые мешали коммуникации, делали ее почти идеальной женой писателя и при этом страшно обделенной и порой бесконечно одинокой. Моя маленькая. Значит, обида еще глубже. Как и моя вина.