Выбрать страницу

Либералы и радикалы

Статья под именем А. Черкассова была опубликована в первом номере «Вестника новой литературы» за 1990 год.
 
Оппозиция «радикал — либерал», понимаемая, конечно, не в буквальном, каноническом, «английском» смысле, а в русском, переносном (как почти все у нас имеет переносный, фигуральный, опосредованный смысл), всегда существовала в жизни русского общества. Существовала, являя собой условное обозначение полюсов того или иного состояния общества; в зависимости от этого состояния обозначая разные, подчас даже противоположные позиции, соответствующие силе общества в настоящий момент, влиянию его на правительство, которое Пушкин когда-то назвал «единственным у нас европейцем» (добавляя и поясняя при этом, что только от одного правительства зависит, стать ли ему еще хуже или улучшиться). И дело здесь не в том, что общество не могло придумать, найти точные названия для тех или иных позиций и взглядов, а в том, что в обществе, которое пользуется минимальным влиянием на единственного своего европейца — правительство, невозможны конкретные, открытые, совершенно определенные общественные позиции, и поэтому для определения той или иной позиции идут в ход такие весьма условные понятия, как «либерал», «радикал», «консерватор».
Однако иногда, когда европеец-правительство затевает очередные реформы и поневоле обращается к обществу, без которого осуществить свои реформы не может хотя бы потому, что именно его оно и реформирует, в обществе начинается кристаллизация, поляризация, различные социальные группы определяют свое отношение к предполагаемым или идущим реформам. И вот тут все эти весьма условные категории начинают приобретать более конкретный смысл. «Либерал» — это тот, кто ищет максимальных позитивных изменений в пределах существующего порядка вещей. «Консерватор» — тот, кто не хочет каких бы то ни было изменений, опасаясь за устойчивость этого порядка вещей. И «радикал» — уверяющий, что какие бы то ни было существенные изменения при этом порядке вещей невозможны и изменять нужно сам порядок.
При такой расстановке сил очевидно, что либерал занимает промежуточное положение между устойчивыми, почти неподвижными позициями консерватора и радикала, озабоченными, в первом случае, сохранением принципов, лежащих в основании настоящего порядка вещей, во втором — коренным изменением этих принципов, а затем и самого порядка, — позициями, мало или почти не зависимыми от состояния общества в данный, настоящий момент, ибо обращены главным образом к его основам. В то время как либерал принципиально апеллирует именно к конкретному состоянию общества, ибо всегда, в любой момент настроен на внутреннее улучшение общества в пределах данного его состояния. Либеральная позиция, таким образом, становится, с одной стороны, наиболее естественной, объяснимой, позицией здравого смысла, эволюционизма, просвещения, культуртрегерства, позицией внутреннего движения. И, понятно, кажется наиболее сильной именно в период реформ, в период постепенных, неторопливых изменений, ибо и является реформистской по существу. В то время как позиции консерваторов и радикалов, напротив, видятся наиболее слабыми в период реформ, ибо отрицают эти реформы и связанные с ними надежды, в одном случае, не желая и боясь реформ, опасаясь за порядок вещей, в другом — считая любые реформы при данном порядке вещей недостаточными, мало что меняющими, камуфлирующими невозможность настоящего и принципиального изменения; и поэтому оцениваются встрепенувшимся, ожившим благодаря реформам обществом как одиозные, категоричные, неконструктивные. И по большей части — по крайней мере, в данный момент — таковыми и являются.
Однако, с другой стороны, и либерализм имеет определенный изъян, ибо всегда, при любом порядке вещей принимает этот порядок и только стремится к его улучшению. И наиболее уязвим он в моменты ослабления влияния общества на власть, ибо всегда, доходя до допустимых пределов, не в состоянии перешагнуть через них.
Интересно и то, как оценивают либералов консерваторы и радикалы, для которых эта позиция является в равной степени неприемлемой, но совершенно по разным причинам. Если для консерватора либерал — это (пользуясь терминологией XIX века) фармазон, карбонарий, вольнодумец, потрясатель основ, то для радикала либеральная позиция — выражение слабости, нерешительности, непоследовательности, которой, конечно, радикалы не отказывают в добропорядочности, в лучших устремлениях. Ибо сами радикалы по большей части выходят из недр либерализма, но негодуют на либералов за их недостаточную критичность, доверчивость, зависимость от объявленных реформ, реформ, всегда с радостью и надеждами встречаемых либералами и с настороженностью и недоверием консерваторами и радикалами.
Однако что представляют из себя современные либералы, радикалы и консерваторы? Каков тот порядок вещей, который пытаются сохранить консерваторы, коренным образом изменить радикалы и улучшить либералы?
Попытаемся разобраться.
Любое общество (любой порядок вещей) достаточно точно характеризуется следующими параметрами: 1) доминирующей интрепретацией его конкретного состояния в настоящий момент; 2) его «золотым веком», детством (порой надежд и эйфории); 3) историей становления и 4) идеальным представлением, идеальной моделью, к которой общество стремится и с которой постоянно сравнивается (обусловливая этим сравнением существование общественных потенций). Рассмотрим, как раскрывается либеральная позиция по отношению ко всем этим параметрам.
Современная либеральная позиция, достаточно полно реализованная в многочисленных и детальных статьях, опубликованных в последнее время, строится на противопоставлении неудовлетворительного состояния современного общества и негативного отношения ко многим пунктам его становления (его истории), с одной стороны, и «золотого века» общества, его детства и идеального представления об обществе — с другой. Достаточно резко характеризуя «застойные» и «административно-командные» времена, причем все более и более расширяя пределы и границы этого понятия, включая в него в отдельных случаях чуть ли не всю «послеленинскую историю» общества, либеральная критика противопоставляет «застойным временам» «золотой век», первые ленинские годы советской власти и период нэпа, приблизительно определяя границу этого времени 28-29-м годами. Критика всей последующей истории общества, особенно сталинского периода, уравновешивается сожалением и по поводу того, что не было выполнено известное ленинское завещание съезду, не были реализованы его идеи, сформулированные в последних работах, и ленинские представления о будущем общества, которые нашли выражение в его книге «Государство и революция». Но давайте по пунктам.
Наиболее последовательно либеральная позиция раскрывается в отношении и критике сталинской эпохи. Если при первых проблесках либерализма все «негативные последствия» увязывались с культом личности и самой натурой Сталина, его мнительностью, подозрительностью и властолюбием, но при этом обязательно подчеркивалась его положительная роль во 2-ой мировой войне. И, соответственно, необходимость коллективизации, индустриализации и централизации власти как непременного условия победы, то последующие и более последовательные либеральные выступления ставят под сомнение не только всю деятельность Сталина, всю его политику, пока только внутреннюю, но даже протестуют против того, чтобы вся ответственность за «дискредитацию социализма», «массовые репрессии и беззакония» взваливались на одного Сталина, подчеркивая, что «моральные качества одного человека сами по себе не могли привести к столь роковым последствиям в масштабах всей страны». Так пишет А.Нуйкин в статье «Идеалы и интересы» и добавляет: «Сталина призвала и подняла на пьедестал приказная административная система управления, идеология волевого построения социализма сверху, оказавшаяся, к сожалению, ближе и понятнее тем социальным силам, которые определяли и определили выбор на переломе истории, на развилке путей».
Что представляют из себя силы, определившие этот самый выбор на «развилке путей»? Почему они могли совершить выбор, противоречащий интересам народа в государстве, где власть принадлежит народу? Почему впоследствии, когда стало ясно, что путь выбран неверный, что самая «бескровная из революций» превращается в «кровавую баню», у народа не оказалось возможности отозвать «представителей народа», вынести им вотум недоверия и заменить силами, которые бы повели страну по «правильному пути»?
На большинство из этих вопросов либеральная критика ответов пока не дает, но, не объясняя, каким образом у власти, которая именуется народной, оказались силы, проводящие неконтролируемую народом политику, она, эта критика, описывает систему, которая сложилась и во многом без изменений существует по настоящее время. Наиболее интересное описание этой системы, называемой автором Административной системой управления, дает Г. Попов в своей статье в 4-м номере «Науки и жизни» за 1987 г., основывая свой анализ на романе А. Бека «Новое назначение» и оговариваясь при этом, что имеет в виду не систему, выведенную в данном только романе, а ту Административную систему, которая существовала и существует поныне в нашей стране. Административная система у профессора Попова — это система, построенная на принципах «недемократического централизма», когда централизовано всё: власть, экономика, общество. Но прежде всего именно власть, построенная по строго иерархическому принципу, согласно которому решения, принимаемые на самом верху, не обсуждаются и должны быть выполнены обязательно на всех последующих (более низких) уровнях власти. А для того, чтобы обеспечить бесперебойное исполнение принятых наверху решений, Административная система обладает «подсистемой страха» в виде репрессивных органов «госбезопасности», «тайной полиции», необходимость которых определяется внутренней логикой Административной системы. Не объясняя, как такая система возникла (и могла возникнуть), автор достаточно подробно и убедительно показывает на примере романа, как эта Система работает, как начинает давать сбои, как снимается личная ответственность с исполнителей приказов, идущих сверху, как доводит самое себя и жизнь до абсурда.
Доказывая и неоднократно повторяя, что «сама внутренняя логика Системы требует «подсистемы страха»», и необходимость этой подсистемы, репрессивного аппарата, «заложена в сути Административной системы», Г.Попов подчеркивает, что реализовываться «эта возможность может и в относительно культурном, и в наиболее варварском виде». В «варварском виде» — в сталинскую эпоху, в «относительно культурном» — в «послесталинскую». Оставляя в стороне уклончивое сведение функций и роли Сталина к функциям администратора, посмотрим, как либеральная критика объясняет то, что Административной системе (будем пользоваться этим обозначением не потому, что оно безусловно верно, а потому, что наиболее точно выражает либеральную позицию) удалось добиться поддержки народа, без которой эта Система не смогла бы существовать.
Вот как это объясняет В. Гроссман в своем только что («Октябрь», №1-4, 1988) опубликованном в СССР романе «Жизнь и судьба»: «…мобилизовав и раздув ярость масс, Сталин проводил кампанию по уничтожению кулачества как класса, кампанию по истреблению троцкистеко-бухаринских выродков и диверсантов. Опыт показал, что большая часть населения при таких кампаниях становится гипнотически послушна всем указаниям властей. В массе населения есть меньшая часть, создающая воздух кампании: кровожадные, радующиеся и злорадствующие, идейные идиоты либо заинтересованные в сведении личных счетов, в грабеже вещей и квартир, в открывающихся вакансиях. Большинство людей, внутренне ужасаясь массовым убийствам, скрывает свое состояние не только от близких, но и от самих себя. Эти люди заполняют залы, где происходят собрания, посвященные истребительным кампаниям, и, как бы не были часты эти собрания, вместительны залы, почти не бывало случая, чтобы кто-либо нарушил молчаливое единогласие голосования. И, конечно, еще меньше бывало случаев, когда человек при виде подозреваемой в бешенстве собаки не отвел бы глаз от ее молящего взора, а приютил бы эту подозреваемую в бешенстве собаку в доме, где живет со своей женой и детьми».
Надо ли говорить, что приведенное выше объяснение, вызванное эмоциональным неприятием насилия, слишком поверхностно сводит все к «гипнотическому влиянию», массовому психозу. Консервативная критика не преминула бы заметить, что здесь неслучайно «народ» везде заменен «массами» и «частью населения», «большинством людей», то есть толпой, что, конечно, не одно и то же. И было бы весьма унизительно (да и принципиально неверно) сводить роль русского народа в послереволюционную эпоху к роли «кролика, загипнотизированного удавом». Народ никогда не «кролик», он скорее тогда уж «удав», он никогда не пассивен, а если даже кажется пассивным, то это то молчаливое согласие, которое уже само по себе есть форма соучастия. Консервативная критика, выразив максимально точно и искренне свою позицию, могла бы многое тут поставить на свое место, но она молчит, смущенная происходящими реформами, так изменившими весь общественный климат, что наиболее сильной выглядит именно либеральная линия, а если и говорит, то весьма неубедительно, постоянно прокашливаясь, вынужденная подстраиваться под либеральную позицию, что делает еще более слабой ее партию в дуэте-диалоге, в котором сейчас заглавная партия принадлежит либеральной критике.
Не получая достойного, убедительного отпора, либерализм захватывает одну позицию за другой, осваивая пространство общественной жизни и истории общества, причем осваивая таким образом, чтобы наделить занятое пространство импульсом с определенным знаком, устремляющим общественное понимание в нужную ему сторону, в сторону достаточно расплывчато понимаемой и формулируемой либерализации.
Но дадим еще раз слово цитируемому автору. Дело в том, что Гроссман в своем романе (опубликованном в 88-м, а написанном в 58-60-х), развивая инвективу Административной системе, делает ответственное сравнение, называя Административную систему сталинской поры — тоталитарной и объединяя ее по результатам жизнедеятельности и функциям с фашизмом. Это сравнение ответственно, ибо для либерализма нет общественной системы хуже, чем тоталитарная система, не оставляющая места для либеральной позиции, тоталитаризм — это смерть для либерализма как такового. Нас, однако, не должна смущать смелость этого сравнения, намекающего на мужество автора, сделавшего его якобы первым, ибо радикальная мысль сделала это намного раньше в выдержанных, обстоятельных, доказательных работах и куда в менее нервическом тоне. Но дело как раз в том, что либеральная критика не может позволить себе как ссылку на радикальные идеи, высказанные более сорока лет назад и носившие прогностический характер, ибо они отвергали основные черты Системы и ее будущее. Для либеральной критики невозможно и цитирование более поздних работ, основанных на анализе реальных фактов функционирования Советской власти, работ, принадлежащих тем, кто принципиально эту власть не принимал, находясь вне ее, что для либерализма, принципиально поддерживающего Систему и не мыслящего себя вне ее, и делало эти идеи неприемлемыми.
Отсюда же этот эмоциональный, приподнятый, нервический тон большинства современных либеральных статей (особенно в сложных местах), который и объясняется тем, что либеральный автор должен сделать вид, что сам только что додумался до очередного откровения, что он прозрел, что с болью должен отрешиться от собственных (и одновременно общественных) заблуждений, что артикулируемое им — это искренний порыв, просветление, отрешение от сладких и болезненных иллюзий. В этом эмоциональном тоне сублимируется страх либерального автора, он потому и переходит на повышение тона, что боится собственной смелости, хотя на самом деле сообщает то, что ему хорошо известно, но не может сослаться на то, откуда ему это известно, а делает вид, что выстрадал, додумался до этого сам. Неслучайны эти частые переходы на «мы» в трудных местах, указания на то, что «мы все виноваты», что «нам всем требуется покаяние». Дело в том, что это не смиренное, искреннее, христианское осознание собственной вины, ответственности за все, что происходит в мире. Как раз нет, это не скромность, а уловка, увиливание от ответственности и страх перед ответственностью за собственную смелость, которая и приводит к перекладыванию вины на некоторое неопределенное «мы». И не случайно, что этот приподнятый, эмоциональный тон, это «мы», появляющиеся в ответственных местах, так понятны, так легко доходят до либерального читателя, который тоже испытывает страх (и радостное, щекочущее избавление от страха), когда перед ним инсценируется процесс эмоционального прозрения, освобождения от иллюзий. Не случайно, а весьма характерно для либеральной мысли стремление уравновесить свою инвективу, приводя доводы и «против», и «за», причем в большинстве случаев это не «диалектика», не желание всесторонне и объективно рассмотреть сложную ситуацию, а обязательное резервирование себе лазейки, возможности отхода, оправдания, даже отказа от собственной позиции, которая принципиально противоречива и концептуально непоследовательна.
Но посмотрим, как это делается. В уже указанном отступлении в романе Гроссмана говорится, что первая половина двадцатого века будет отмечена не только как эпоха великих научных открытий, революций и грандиозных социальных преобразований, но войдет в историю человечества как невиданное доселе истребление огромных масс людей, истребление, «основанное на социальных и расовых теориях». Отмечая, что «одной из самых удивительных особенностей человеческой натуры, вскрытой в это время, оказалась покорность», Гроссман задается вопросом: «О чем она говорит? О новой черте, внезапно возникшей, появившейся в природе человека? Нет, эта покорность говорит о новой ужасной силе, воздействовавшей на людей. Сверхнасилие тоталитарных социальных систем оказалось способным парализовать на целых континентах человеческий дух. Человеческая душа, ставшая на службу фашизму, объявляет зловещее, несущее гибель рабство единственным и истинным добром. Не отказываясь от человеческих чувств, душа-предательница объявляет преступления, совершенные фашизмом, высшей формой гуманности, соглашается делить людей на чистых, достойных и нечистых и недостойных. Страсть к самосохранению выразилась в соглашательстве инстинкта и совести. В помощь инстинкту приходит гипнотическая сила мировых идей. Они призывают к любым жертвам, к любым средствам ради достижения величайшей цели — грядущего величия родины, счастья человечества, класса, мирового прогресса. И инстинктом жизни наряду с гипнотической силой великих идей работала третья сила — ужас перед беспредельным насилием могущественного государства, перед убийством ставшим основой государственной повседневности. Насилие тоталитарного государства так велико, что оно перестает быть средством, превращается в предмет мистического, религиозного преклонения, восторга».
Не случайно, тяжелые упреки Административной системе предваряются здесь признанием эпохальности и грандиозности «социальных преобразований», не случайно все указанное отступление построено на перемежении абзацев, касающихся сталинских репрессий и истребления фашистами евреев, но ни одна фраза не дает возможности поймать автора за руку, в каждой подготовлена возможность отступления на заранее подготовленные позиции.
Но продолжим анализ развития либеральной позиции, постепенно осваивающей пространства и тезисы, некогда определявшие радикальную позицию. Конечно, не случайно для либерализма сравнение сталинской тоталитарной системы с фашизмом, более того, современный либерализм идет дальше, увязывая само возникновение фашизма с существованием тоталитарной Административной системы Сталина. «…Есть достаточно оснований утверждать, что не будь 1929 года, не было бы и января-февраля 1933»,— утверждает А. Нуйкин в уже цитировавшейся статье, также появившейся в январе 88-го года: «Я имею в виду, что пойди мы в сторону, намеченную нэпом, — и вся мировая ситуация могла быть иной, фашизм в Европе (и в Германии) вряд ли одержал бы победу». И продолжает: «В печати уже высказывалось суждение, что в 1928-1929 годах у нас «произошел фактический государственный переворот, подготовленный группой Сталина» («Век XX и мир», 1987, №7, с.37). Какими именно бывают перевороты там, где состоялась революция, всем известно — контрреволюционными. И когда они имитируют при этом величайшую революционность, это ничего не меняет в сущности. И в этом случае возникает дополнительный сюжет, ведущий к дезориентации революционных сил в мире, путанице умов и прочим бедам, которые в данном случае и помогли фашистам в Европе одержать верх и над коммунистами, и над социалистами, и над демократами, не сумевшими, даже не пожелавшими создать единый фронт против общего врага».
Что здесь имеется в виду? А то, что фашизм в Италии и Германии возник как реакция на воплощение «идей всемирной революции в жизнь», что левый тоталитаризм своей непримиримостью и непривлекательностью для Западной Европы вызвал правый тоталитаризм, и не будь этого левого тоталитаризма, возможно, не было бы и фашизма, и 2-ой мировой и 60-ти миллионов жертв.
«Консерватор» должен ужаснуться такому предположению, в то время как радикал не преминул бы заметить о естественном сращении «правого» и «левого» тоталитаризма, о пакте Риббентропа-Молотова, о разделе Европы и вытекающих отсюда последствиях. Но консервативная позиция не приемлет не только радикальную, но и либеральную, даже более того, именно либеральная вызывает у нее наибольшее раздражение, как раздражает больше то, что находится ближе к нам, а не дальше.
Вопрос о фашизме и войне для консервативной позиции наиболее важен, ибо соглашаясь в той или иной мере с допущенными Сталиным просчетами, которые объяснялись условиями, в которых приходилось существовать государству, то есть «враждебным окружением», с одной стороны, извне, и скрытым сопротивлением — с другой, изнутри, Сталин прежде всего превозносится как организатор сопротивления фашизму и освободитель народов Европы от коричневой чумы. Эта позиция достаточно известна: не будь коллективизации, индустриализации, не победи жестокие методы управления, взявшие верх в 30-е годы, не утвердись централизованная верховная власть, не были бы заложены основы экономической мощи нашей страны — и не было бы победы над фашистской Германией. Иначе говоря, именно благодаря культу, благодаря централизации и единению вокруг нерушимого авторитета и удалось победить в тяжелейшей войне. Этот тезис, который долгое время казался незыблемым, сейчас подвергается сомнению либеральной критикой. Не благодаря, а вопреки, говорит либеральная критика. Не благодаря тоталитарному типу социализма, а вопреки ему, несмотря на него удалось победить в экстремальных условиях войны. Ибо эти экстремальные условия способствовали взлету «самодеятельности, децентрализации, инициативы народных масс, компенсировавших (но какой кровью?) нелепости сверхцентрализованности предвоенных лет… Только очень неискушенный в социологии человек может отождествлять демократию, самоуправление, свободу дискуссий с анархией, пустым митингованием, отсутствием четкости и дисциплины. Даже в смысле единоначалия глубокая демократий создает такие возможности, о которых самый ретивый фельдфебель и мечтать не смеет. Если люди заинтересованы в своем деле, они за четкость и за порядок, за оперативность решений двумя руками голосуют».
И — развивает либеральную позицию консерватор — «не тоталитарный социализм победил в войне, а русский человек, который в экстремальных условиях войны ощутил себя ответственным за свою родину, патриотизм которого сильнее обид на жестокую власть». Справедливости ради тут надо отметить, что консервативная позиция в данном случае опять совсем не так неправа, как кажется либералам, но так как консервативная позиция сейчас слаба более, чем когда бы то ни было, нам придется защитить ее самим.
Но, конечно, и либеральная критика права, говоря о несомненном моральном уроне, нанесенном стране и армии сталинскими репрессиями и, в частности, репрессиями против армии.
А с коллективизацией и индустриализацией либеральная критика расправляется самым неприемлемым для консервативной позиции способом, а именно: привлечением цитат и высказываний Ленина. Здесь все просто: Ленин ввел нэп, Ленин утверждал, что «действовать насилием» в деле социалистических преобразований — «значит погубить все дело», ратовал за «неспешность и за добровольность», за экономические методы.
В общем, либеральная позиция достаточно выкристаллизовывается. Либеральная критика выносит приговор, по сути дела, всему существованию системы, начиная с 1929 года, и объясняет, почему вместо «ленинского социализма» возник «сталинский тоталитарный социализм», сталинская Административная система, без принципиальных изменений просуществовавшая до наших дней, — зияющим отсутствием Ленина на политической арене, тем, что «социальным силам, которые определили выбор на переломе истории, на развилке путей, приказная административная система управления, идеология волевого построения социализма оказалась ближе». То есть некоторые социальным силам, стоящим у власти, ближе оказался не Ленин, не «ленинское завещание», а «казарменный социализм». Но каким силам? Когда был сделан этот выбор? В 37, 29 или в 24-м году? И почему, собственно говоря, так произошло? Либеральной критике, понимающей, что такие вопросы неизбежно возникнут, главное — снять какую-либо ответственность с Ленина; что она, эта критика, и делает, давая понять, что Ленин знал о подобных возможных метаморфозах социализма, предостерегал против них, предупреждал о возможных последствиях.
Вот перед нами образец современной либеральной позиции, пьеса М. Шатрова «Дальше… дальше… дальше», где все действие построено таким образом, чтобы дать возможность Ленину, с одной стороны, подтвердить правомочность упреков нашему «реальному социализму», а с другой — снять с Ленина какую-либо ответственность за то, что произошло после его смерти. Прибегая для этого к достаточно простому приему: раз Ленин подтверждает правомочность критики, «реального социализма», значит, он сам не хотел этого, не допустил бы, будь он жив, так как верил и надеялся, что социализм пойдет по другому пути.
Вот что говорит Роза Люксембург, предъявляя счет «реальному социализму» (приведем эту цитату полностью, потому что нам еще не раз придете: к ней возвращаться): «…Советы тоже не смогут избежать прогрессирующее паралича. Без общих выборов, свободы печати и собраний, свободной борьбы мнений в любом общественном институте жизнь затухает, становится лишь видимостью, и единственным активным элементом этой жизни становится бюрократия. Общественная жизнь постепенно погружается в спячку: управляют всего лишь несколько десятков очень энергичных и вдохновляемых безграничным идеализмом руководящих партийных деятелей. Истинное руководство находится в руках этого десятка руководителей, а рабочая элита время от времени созывается лишь для того, чтобы аплодировать выступлениям вождей и единогласно голосовать за заранее заготовленную резолюцию, таким образом, в сущности, это власть клики: конечно же, их диктатура это не диктатура пролетариата, а диктатура горстки политиков. С моей точки зрения, диктатура пролетариата — это самая неограниченная и широчайшая демократия. Социализм без политической свободы — не социализм. Без свободы не будет ни политического воспитания масс, ни их полного участия в политической жизни. Свобода только для активных сторонников правительства, только для членов партии, как бы многочисленны они ни были, это н( свобода. Свобода — всегда и единственно — для тех, кто мыслит иначе. Опасность для большевиков начинается там, где временная отвратительная необходимость превращается в постоянную добродетель». По сути дела это предсказание, обращенное к нашему времени, и, одновременно, приговор. Но кому? Как отвечает Ленин: я знал, что так может быть, я предупреждал, меня не послушали. Говоря: «Браво, Роза!», Ленин как бы продолжает сказанное своим оппонентом, как учитель продолжает сказанное учеником, ибо ученик в свою очередь лишь повторил не раз им утверждаемое и очевидное. «Если мы не вовлечем народ в управление государством, останемся властью для народа, а не самого народа, отдадим страну на откуп бюрократии, политику подменим политиканством, если будем, как черт от ладана, бежать от демократии, если класс будет подменен партией, партия — аппаратом, а аппарат будет смотреть в рот вождю, и оригинальное, отличное от вождя мнение будет преследоваться как государственное преступление, если бурлящая жизнь будет убита страхом и заменена казармой, мы столкнемся с самым страшным вопросом: «зачем?». Это реальная и грозная опасность, такая возможность есть,— Роза права!— но этот результат абсолютно необязателен, он не запрограммирован! Я в этом убежден! Каждый человек, который умеет читать и мыслить, надеюсь, разберется, где программа Октября, а где ее искажение и дискредитация, Я совершенно согласен с Розой: опасность в том, чтобы не возвести необходимость в добродетель».
Не случайно Ленин у либерального автора — либеральный политик со всеми свойственными либеральной позиции слабостями и приемами. Не случайно он, так же как любой либеральный мыслитель, в трудных местах переходит на повышенные, эмоциональные тона (восклицательные знаки, «Роза права!», «Я в этом убежден!», «Каждый человек…» и т.д.). Внешне позиция Ленина кажется выстроенной безупречно. На любые упреки, в том числе и вложенные в уста Сталина: «Я действительно только развил ваши методы и средства применительно к новой исторической ситуации», Ленин вправе ответить: «Это неправда и вы это отлично знаете! Сделать методы и средства, применяемые исключительно в условиях открытой гражданской войны, универсальными методами строительства социализма — это тягчайшее преступление против социализма!»
Но о каких именно методах и средствах идет речь? Для этого нужно вернуться к самому началу. К революции. Дело в том, что революция и есть та развилка, на которой определились те общественные позиции, которые с малыми изменениями просуществовали до наших дней, причем эта развилка интересна еще и тем, что в очередной раз доказала опосредованность таких наименований, как «либерал», «консерватор», «радикал», ибо как раз в этот момент неожиданно оказалось, что те, кто до революции считались «консерваторами», стали «радикалами», те, кто считались «радикалами», стали «консерваторами», а вот позиция «либералов» рекрутировала своих сторонников из сторонников всех трех дореволюционных позиций.
Но давайте проследим историю возникновения и использования этих обозначений в России, проследим, как меняется смысл этих понятий в зависимости от меняющейся общественной ситуации.
Все три слова, имеющие в основе латинский корень, произошли, впервые появились примерно в одно и то же время, на границе XVIII — XIX веков. «Консерватизм» (от латинского conservo — охранять, охраняю), введенный в обиход Шатобрианом, появляется несколько раньше; потом «либерализм» (от лат. liberalis — свободный), обозначая движение сторонников парламентского строя и «естественных свобод» в экономической и политической сферах; а затем «радикализм» (от позднелат. radicals — коренной, radix — корень), обозначая комплекс идей и действий, направленный на решительное изменение существующих общественных институтов, разрыв с признанной традицией, и впервые употребляется противниками Билля об избирательной системе в Англии.
Почти тогда же эти термины начинают употребляться в России. Однако в каноническом смысле употребляется лишь термин «либерал», да и то только в «декабристский период» (в то время говорили не «либерал», а «либералист»), когда идеология «декабризма» и была воплощением идей «либерализма» с устремлением к парламентскому строю, конституции, «естественным свободам». Характерно, что только в период «декабризма» и в отношении к декабристам этот термин употребляется не только канонически, но и наделяется положительным, утвердительным смыслом, в то время как впоследствии этот термин употребляется не только в переносном, но и в снисходительном, уничижительном, презрительном, осуждающем смыслах. Что при этом важно? Что, начиная по сути с 40-50-х годов, деятели, стоящие по существу на либеральных позициях — Белинский, Герцен, впоследствии Чернышевский, Добролюбов и т.д., считаются «радикалами», в то время как «либералами» называют как тех, кто стоит на позициях конституционной, просвещенной монархии, так и тех, кто вообще проповедует аполитизм, свободную эстетически-эти чес кую позицию в жизни. «Современник», «Отечественные записки» считались радикальными журналами, «Русская мысль», «Русское богатство» — либеральными. Но вот что интересно: те, кто считались «радикалами» (и уважались общественным мнением)— народники, народовольцы в 60-х, 70-х, 80-х годах, — в 90-е годы уже считаются «либералами» и оцениваются весьма критически теми, кто стоит на более радикальных позициях. Для Михайловского, позднейшего идеолога «Народной воли», было страшным ударом то, что Плеханов и Ленин стали называть его «либералом» в 90-х годах. Для «эсдеков» «либералы»— народники, народовольцы, для большевиков — меньшевики, для «эсеров»— «эсдеки». Это еще раз указывает на то, что все эти термины носили оценочный, переносный смысл, что дополнительно подтверждается и тем, что в русском языке не было найдено аналогов этим терминам, и иностранное, переводное, калькированное звучание еще раз напоминает об опосредованности этих понятий.
В очередной раз трансформация, переосмысление, переориентация этих терминов произошла во время и после революции. Действительно, «большевики», стоявшие на позициях «радикальной» перемены существующих в России порядков, добившись своего, тут же вынуждены встать на охрану новых порядков, занять охранительную по отношению к ним позицию, и становятся «консерваторами». Те, кто занимал «консервативную», охранительную позицию по отношению к старым порядкам, как и те, кто стремился к парламентскому строю, занимал либеральную по существу, а не по названию позицию, стали «радикалами», ибо считали необходимым изменение новых порядков в плане приведения их к парламентаризму, Учредительному собранию, к реальному существованию демократических свобод. И так далее, до наших дней.
Каково отношение современных «либералов» и «радикалов» к Октябрьской революции (или, согласно радикальной терминологии, к Р-17)?
Если либералы середины прошлого века — это сторонники просвещенной, конституционной монархии, то нынешние либералы — сторонники просвещенного, конституционного социализма, «социализма с человеческим лицом», и поэтому революцию, конечно, принимают, с одной стороны, как историческую необходимость, с другой — как основанную на идеях о более справедливом и демократическом обществе. Своеобразным порогом, через который приходится перешагивать либеральному сознанию, является вопрос о «насилии», ибо либерализм принципиально отвергает насилие, но для революции (Р-17) делает исключение. Это то самое хрестоматийное исключение из правил, которое не отменяет само правило для «либералов», но которое служит постоянным источником противоречивости либеральной позиции. Именно по вопросу о «насилии» и расходятся с «либералами» современные «радикалы». Их отношение к революции более сложное, ибо, даже понимая историческую неизбежность революции, они не могут простить ей принесенного в мир «насилия». Концептуально позиция «радикалов» близка позиции и отношению к возможным революциям Достоевского, его общеизвестному утверждению, что общество, имеющее самые лучшие устремления, но построенное на крови, «на слезинке даже одного ребенка», не может быть справедливым, здание, построенное с использованием раствора, в состав которого входит кровь, обязательно когда-нибудь разрушится, кровь кинется в голову, кровавый круговорот неизбежен. Понятно, что такая «нравственная» позиция является одновременно и антиисторической, противоречивой, отчего «радикалы» и стараются не педалировать тезис об исторической неизбежности революции, даже понимая, что она действительно была неизбежна, акцентируя внимание на тех последствиях, которые возникли в результате внесения принципа «насилия» в социальное мироустройство.
В свою очередь, и современные «либералы», понимая, что «насилие порождает насилие», пытаясь оправдать свою позицию, стараются постоянно определить ту грань, ту границу, до которой «насилие» являлось исторически неизбежным и после которой становится исторически неоправданным. Однако как это трудно — определить эту грань! И, понимая это, понимая, скорее всего, невозможность сделать это, говорят о постепенном переходе от «насильственных», административных способов и методов руководства к экономическим, более либеральным, конституционным. Но ведь в основе любого метода управления лежит механизм осуществления власти, а механизм обладает жесткостью, конструктивностью, и переход от одного механизма к другому не может быть эволюционным: для того чтобы один механизм заменить другим, надо, по крайней мере, на какое-то время приостановить действие механизма, произвести его реконструкцию, переориентацию и только затем запускать вновь. И современные либералы считают, что это и было предложено Лениным, когда он вводил нэп. Но почему тогда нэп был насильственно приостановлен в 29-м году? Потому, отвечают, что он не сопровождался демократизацией общественной жизни. А мог ли он сопровождаться демократизацией общественной жизни, и если мог, то до какого предела? Это и рассмотрим.
Для начала разберем, каким был механизм управления до нэпа. Вот одна из первых характеристик новой власти, данная бывшим либералом, З.Н. Гиппиус, которая до самого отъезда из России в 1920 году вела чуть ли не ежедневный дневник происходящих событий: «большевизм — это следующее, это факт, над ним вывеска, которая есть ложь по отношению к факту». Так ли это? Так ли это, если даже заменить кое-какие обороты из этой гневной тирады и сказать осторожнее, что вывеска над фактом общественной жизни не вполне соответствовала самому факту этой жизни? Возьмем известный лозунг: «мир — народам, власть — рабочим, земля — крестьянам». А. Нуйкин в своей статье в «Новом мире» приводит следующий интересный факт, объясняющий многочисленность и озлобленность наполненных крестьянами белых дивизий, причем оговаривается, что сам раньше объяснял, как это и было принято, указанное обстоятельство «только полной темнотой крестьянства, которое обманули, настроили против новой власти, которое только поэтому и не хотело упрямо понять собственного интереса». Однако как-то ему попалась в руки книга И. Тепера, изданная в 1924 году, когда, по словам Нуйкина, «статистика еще обладала качествами полноты и правдивости». И вот в ней он прочел, что на Украине (но, очевидно, и в других местах) государство оставляло за собой 65% (?) бывших помещичьих земель и, в конце концов, оставило за собой 1700 бывших помещичьих экономии с площадью свыше миллиона десятин и лишь остальное отдало крестьянам, о качестве отданной и оставленной за собой земли не говорится. То есть крестьянам, которым на словах отдавали землю, всю землю, на самом деле отдали лишь малую часть, остальное предполагали использовать для «социалистического землепользования и строительства на ней с.-хоз. коммун и артелей», что шло, конечно, вразрез с интересами крестьянства, которое пыталось получить всю без исключения помещичью землю, и знать не хотело о «коммунах», и, естественно, за эту землю и воевало. Напомним, что из 120 миллионов жителей около 100 миллионов были тогда крестьянами.
«Власть — рабочим». Вспомним опять пьесу Шатрова, монолог Розы Люксембург: «… управляют всего лишь несколько десятков очень энергичных и вдохновляемых безграничным идеализмом руководящих партийных деятелей. Истинное руководство находится в руках этого десятка руководителей, а рабочая элита время от времени созывается лишь для того, чтобы аплодировать выступлениям вождей и единогласно голосовать за заранее заготовленную резолюцию, таким образом, в сущности, это власть клики: конечно же, их диктатура — это не диктатура пролетариата, а диктатура горсгки политиков».
Но как можно пользоваться в качестве доказательства, в качестве характеристики эпохи, времени текстом пьесы? Однако этот монолог Люксембург — это почти точное воспроизведение выдержки из известных «Писем из тюрьмы», написанных Р. Люксембург в то же время, когда З. Гиппиус писала свой «Черный дневник», в 18-19-м годах. Что отвечает Розе Люксембург Ленин (имея в виду, что и почти все реплики Ленина в пьесе — это; «просто раскавыченные цитаты из разных томов Полного собрания его сочинений, соединенные крайне скупыми авторскими связками» [1]): «Если мы не вовлечем народ в управление государством, останемся властью для народа. а не самого народа, отдадим страну на откуп бюрократии, политику подменим политиканством, если будем как черт от ладана бежать от демократии, если класс будет подменен партией, партия — аппаратом, а аппарат будет смотреть в рот вождю, и оригинальное, отличное от вождя мнение будет преследоваться как государственное преступление…» То есть: рабочий класс подменен партией, партия — аппаратом, а аппарат зависит от вождя. И вот, говорит Ленин, если это положение не будет изменено, если мы не «вовлечем народ в управление государством», тогда… Но можно ли было изменить это положение? Ленин пытается. Вводит нэп. Но что такое нэп? По сути дела — это двоевластие. Откроем журнал «Москва» № 8 за 19S7 год и прочитаем в «Жизнеописании Михаила Булгакова» М. Чудаковой, как выглядела Москва в самом начале нэпа. Открываются лавки, магазины, издательства, журналы, кооперативные и частные артели, рестораны, ателье, но открываются те же самые магазины, рестораны, издательства, что и были раньше, на тех же самых местах, с теми же владельцами, теми же работниками, теми же редакторами, с теми же товарами и изделиями. Как можно представить, что такое нэп? Действительно ли это — «новая экономическая политика»? Да ничего подобного. Власть во время революции и «военного коммунизма», чтобы победить, взяла старую жизнь за горло и стала душить; однако по тому, как быстро стало мертветь, ослабевать тело жизни, стало ясно, что таким образом можно сохранить власть над мертвецом, который, когда он умрет и начнет разлагаться, неизбежно приведет и к омертвению тех рук, что держали тело старой жизни за горло. И тогда, чтобы не удушить окончательно, чтобы не одержать пиррову победу, не властвовать над мертвецом, новой власти пришлось несколько отпустить горло старой жизни, — и опять началось кровообращение, запульсировала жизнь, появился первый румянец.
Но запульсировала именно старая жизнь, по старым каналам и артериям жизни, со старыми привычками и приемами, а то, что эта жизнь называлась «новой экономической политикой», ничего не меняло: эта жизнь существовала не по каким не новым, а по старым известным законам, по экономическим законам старой жизни. Нэпа для законов этой экономической жизни не было, нэп лишь объявил сам себя окружающим, а по существу лишь только снял жесткую хватку с горла старой жизни. И, конечно, хватку сняли не до конца, оставив политическую власть за собой, допустив таким образом двоевластие. Могло ли это двоевластие быть вечным, могло ли оно прижиться? Конечно же, нет. Кто-то из двух должен был победить. Ибо существовало два, по сути дела независимых, механизма жизни: один механизм экономической жизни, другой механизм политической, механизм власти; и существовали они по разным, не сопряженным законам. Если бы естественные экономические законы возобладали, то они сделали бы ненужным, мешающим механизм данной политической власти, ненужным весь аппарат власти, который все это время, не снимая рук с горла старой экономической жизни, занимался своими делами, а именно: создавал теорию, оправдывающую бесконтрольность своего существования, и одновременно, внутри себя, выделял лидеров, способных удержать впоследствии эту бесконтрольную, не подчиняющуюся экономическим законам власть. Мог ли Сталин не придушить нэп? Нет, не мог. Тогда он сам должен был бы уйти. Либо он, либо экономические. законы. Могло ли так получиться, что вместо Сталине оказался бы другой лидер, другой администратор, более либеральный, подчинившийся экономическим законам, противопоставив эти экономические законы законам политической жизни, по которым существовал аппарат Административной системы, системы власти? «Время звало Ленина!» — восклицает либеральный автор, считая 29-й год — годом перелома. Нет, время не звало Ленина. Как это ни ужасно было бы представить либералам время бы отшвырнуло Ленина, старого Ленина или нового Ленина, попытайся он стать у него на дороге, попытайся он, этот неведомый добрый гений противопоставить себя, экономические законы тому механизму власти, той Административной системе, которая и была создана с его помощью. Так чтс же, виноват Ленин, как считают радикалы? Нет, к сожалению, и не Ленин, это было бы слишком просто, а та железная историческая логика, которая с ужасающей последовательностью доводит до конца все те громадные идеи, что совсем не случайно на протяжении тысячелетий смущает и прельщают человеческие умы.
Ну а все-таки, спросит кто-нибудь, не желающий расстаться с последней надеждой, неужели-таки не было шанса, нельзя представить себе, что нэг с самого начала сопровождался бы не только «демократизацией экономической жизни, но и демократизацией общественной жизни»? Что ж, рассмотрю и такую возможность. Вот Е. Драбкина в период предыдущей оттепели описывает время начала нэпа: «В тот же день, 1 декабря двадцать первого года, когда был опубликован декрет об ответственности за ложные доносы и создание ложных доказательств обвинения. Ленин внес в Политбюро предложение преобразовать ВЧК, сузить круг ее деятельности и ее компетенции, сузить право ареста, повысить роль судов, усилить начала революционной законности, провести через ВЦИК общее положение об изменении в смысле серьезных умягчений» [2]. Либеральная критика отмечает, что это, конечно, не случайно, что вместе с развитием нэпа начались поиски и в области права, что Ленин был рад, увидев возможность резко сократить роль насилия в управлении обществом, укрепить законность, т.е. так или иначе «демократизировать общественные отношения в стране». Ну, а до какой степени Ленин собирался снизить роль насилия в управлении обществом? Ну хорошо, пусть Ленин, в угоду современным либералам, собирался снизить ее до такой степени, чтобы общество стало бы управляться не административными, волевыми, а экономическими методами. Представим себе развивающийся нэп: частные и кооперативные магазины, рестораны, лавки, небольшие производства (хотя небольшие сегодня — завтра уже большие, объединенные в синдикаты); крупные заводы, конечно, государственные, они национализированы: общественные отношения под стать экономическим. На что похож такой нэп, развившийся, сильный, уверенный, с достоинством граждан — так ведь это, пардон, капитализм? Да, да, обыкновенный госкапитализм, когда государству принадлежит крупное национализированное производство, тон задают синдикаты, а вся остальная мелочь отдана частникам. Это уже получается какая-то Франция, Германия с социал-демократами у власти. Но куда тогда девать «моральный кодекс строителя коммунизма»? Куда «светлое будущее всего человечества»? Куда идею мировой революции, только-только набирающую силу и готовую перехлестнуться в другие, закосневшие в покое государства? Куда, наконец, партию нового типа? Что же это, взять и отступить, когда еще ничего не ясно? Ведь ничего страшного еще не произошло. Это легко нам быть умными задним умом. А так, что получается: против чего боролись, на то и напоролись? Опять вернуться к разбитому корыту? Стать благопристойными буржуазными лягушатниками с кургузой демократией и вечным самомнением обиженной нации? Ведь давайте вспомним, как народ принял нэп? А ведь он его принял совсем не так на «ура», как это представляют современные либералы, он действительно принял его как временное отступление, как попытку реставрации капитализма, и пусть так нэп был воспринят не всеми, но, по крайней мере, теми, в умах которых бродили дрожжи идеи, а таких было немало. Так что, конечно, Сталин опять же не на пустом месте стал сворачивать нэп, отнюдь не только потому, что боялся за свою власть и был бы сам свергнут, заменен другим, поведи он себя иначе, как, несомненно, бы и было, но и потому, что нэп не вписывался в контуры идеи, противоречил ей и уводил в смысле развития этой идеи не вперед, а назад. Да и невозможно все это себе представить, что вдруг здесь, не пережив ничего, опять возродится, появится благопристойная низкорослая демократическая жизнь. Даже чисто внешне этого не могло получиться, потому что надо было бы опять проходить через Учредительное собрание. А история дважды ни к чему не возвращается.
Разве это не Ленин сказал, что «советская власть в миллион раз демократичнее самой демократичной буржуазной республики»? Если в миллион, то какое тогда Учредительное собрание? Разве это матрос Железняк сказал: «Караул устал»? Это Ленин сказал. Ленин как принцип. Ленин как выразитель идеи. Разве это не Ленин сказал: «Землю — крестьянам!», а на самом деле в том же 19-м году, то есть почти сразу, еще при Ленине, дали этим крестьянам с гулькин нос, не больше. Разве не при Ленине «класс был заменен партией, партия — аппаратом» и т.д., а называлось все это «рабоче-крестьянская власть»? Разве не при Ленине возник этот удивительный сфинкс в виде двуликого Януса: с одной, внешней, стороны все якобы как у других, все те демократические институты, которые должны быть в любом демократическом государстве, а тем более в таком, которое в миллион раз демократичнее любого; и эти институты работают: происходят выборы, имеются избиратели, кандидаты, имеется выборная законодательная власть и назначаемое ею правительство, имеются суды, законодательство, перед которым все равны, право, юриспруденция, конституция; а на самом деле, если посмотреть на этого Януса с другой стороны, изнутри, то оказывается, что все это работает совершенно или почти вхолостую, работает ровно настолько, чтобы была видимость работы, хотя на самом деле вся жизнь определяется работой другого механизма, основанного на невыбираемой, недемократически централизованной власти Административной системы. Этот Янус прост, открыт, у всех на виду, но никто не может разгадать загадку этого сфинкса. И все это придумал Ленин. Так значит, во всем виноват Ленин, как считает радикал? Да причем здесь Ленин? Не будь одного Ленина, был бы другой, не будь одного Сталина, нашлась бы и ему замена. Ну а если даже можно себе представить, что правы либералы, и Ленин действительно решил реформировать идею, демократизировать ее, так ведь это совсем не случайность: болезнь и смерть Ленина. В истории не бывает таких случайностей. Раз случилось, значит, должно было так или примерно так случиться и нет ничего глупее, чем гадать, а что было бы если?
Да и что такое Ленин? Посмотрим, каким он предстает, в зависимости от взгляда на него. Великий тактик, гений практики — это для либералов. Человек, который допускал одну роковую ошибку за другой и именно тогда, когда побеждал,— это для радикалов. Человек, который идеально решал конкретную тактическую задачу сегодняшнего дня, но при этом стратегически ошибался, заблуждался, ковал страшное оружие, которым воспользуется другой. И каждый раз, преодолевая очередную преграду, находя возможно единственный выход из казалось бы безвыходной ситуации, решая одну за другой неразрешимые задачи, а в результате окончательно, бесповоротно — с точки зрения радикалов — проиграл. Вот этапы пути, побед и заблуждений. Создал партию нового типа, действительно, партию, которой не было в истории, с железной дисциплиной, основанной на принципе «демократического централизма» (который почти мгновенно стал «недемократическим»), что единственную партию, оказавшуюся способной взять власть — и создал основу для тоталитарной Административной системы управления. Воевал против фракционности, против всякой оппозиции в партии, затем, придя к власти, разогнал все остальные партии, ибо это был единственный способ удержать власть — и создал условия, атмосферу нетерпимости к чужому оппозиционному мнению, неприятие принципиального спора, невозможность дискуссии, хотя сам был диалектиком. Наконец, оформил идею мировой пролетарской революции, идею диктатуры пролетариата, создал в «Государстве и революции» теорию будущего общества, основанную на отмирании государства,— а на самом деле сам диктатуру пролетариата заменил диктатурой партии («партии — аппаратом») и вместо отмирания государства привел к такому его укреплению, которого еще не было. Так что же, во всем виноват Ленин? Да причем же здесь Ленин, единственное, что можно ответить.
Ничего не могут объяснить ни либеральная, ни радикальная позиции, зациклившиеся на Ленине, одни видящие в нем доброго, другие — злого гения. Ленин здесь играет такую же роль, как Наполеон для французской революции, как любой другой исторический деятель, попавший в историю, ставший ее рычагом, частью развития идеи.
Могли бы, должны бы объяснить многое консерваторы, но сейчас, как никогда, слаба их позиция, они боятся за идею, за себя, не понимая идеи, связаны охранительством, обеспокоены реформами, а тут нужно говорить, не боясь раскрыть, дезавуировать, осознать, выставить на всеобщее обозрение то, что считается священной наготой.
Есть неуклонная логика истории — доводить до конца великие идеи. Не было в истории идеи более громадной, чем великая Утопическая идея. Что такое исторический подход? — Это понимание логики истории. Если у истории и есть мораль, то своя мораль — вывод: почему все произошло так, а не иначе, но мораль открывается в самом конце. Историю не интересуют кровь и жертвы, кровь и жертвы занимают людей. Есть великие и малые народы. Малые живут как все. На великих история проверяет свои идеи. Как не увидеть мессианскую роль русского народа, как не увидеть огромность утопической идеи, связанной с судьбой народа, смысл которой не постигнуть человеку, пока история длится. И логика этой идеи, логика разворачивания судьбы народа — это не логика отдельного человека, это не логика Ленина, не логика нас с вами, а все вместе взятое и пока не имеющее конца.
Вспомним, что было. Вот либерал Гроссман объяснял то, что народ принял Сталина, принял его репрессии, «гипнотическим влиянием», «массовым психозом», страхом. Народ не может так бояться, почему в других случаях не боялся русский человек, а тут проявил покорность? Народ может не уметь высказать, осознать свою роль в истории, но она проступает сквозь него, а упрекать в страхе русского человека или сводить все к сведению личных счетов, к желанию поживиться, занять освободившуюся вакансию — это поверхностно, если не сказать, неверно,
Вот современные радикалы хлопочут о том, чтобы доказать, что народу нужна демократическая свобода. Но была бы нужна — была бы. Кому нужна, у тех есть. Нужна она французам, англичанам, итальянцам — у них и есть. Не в поиске свободы, значит, народный путь, иная идея одухотворяет его судьбу.
Ищет либерал оправдание тому, что с человеческой точки зрения оправдания не имеет, а с исторической — в оправдании не нуждается. Надеется либерал на реформы, на перестройку, на демократизацию, но история пока еще не окончилась и идея не осуществилась.
Боится, дрожит консерватор за свою шкуру, боится потерять то, что имеет благодаря идее, которой не понимает. И не только консерватор не понимает, потому что вообще человеческой природе свойственно надеяться на лучшее, несмотря ни на что. Все нам хочется, чтобы конец был хороший, чтоб все разъяснилось. Чтоб, если урок жестокий, то на пользу. А ведь чаще всего бывает наоборот. Умирает человек, исчезают народы, и если это и имеет смысл, то для другого мира. А у истории совсем не обязательно должен быть хороший конец, да и редко бывает.
Так что же нас ждет, какое будущее? Об этом в следующей статье.
Примечания
 
[1] «Неподсудна только правда». Правда. № 46, 15.02.88.
[2] Е. Драбкина. «Зимний перевал». Новый мир, 1968, № 10, с. 85.
1988

Персональный сайт Михаила Берга   |  Dr. Berg

© 2005-2024 Михаил Берг. Все права защищены   |   web-дизайн KaisaGrom 2024