Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился упорнее. Кое-как добрались до первой станции, метель усиливалась, кучер мой в один голос с Федором Петровичем уговаривали меня вернуться. Но я только представил себе еще один ритуал прощания, как непогода уже не казалась мне такой уж опасной, и я приказал трогаться.
Однако только мы выехали, как окрестности исчезли во мгле, мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилося с землею. «Эх, пропадем, барин», — прокричал сквозь ветер кучер, нахлестывая лошадей. «Воля ваша, — угрюмо проворчал Федор Петрович, заворачиваясь в тулуп, — я бы вернулся». Ничего не ответив, я натянул поглубже башлык и привалился в угол саней. На душе было неспокойно: что за судьба ожидала меня, как-то встретит меня Х**? Не упрекнет ли за задержку, воспримет ли мои объяснения, да и возможны ли они? Даже себе я не хотел признаться, что положение утяжеляется целым рядом обстоятельств (я тем более не сказал о том Катеньке), а именно упорными слухами, что циркулировали в обществе в последнее время: поговаривали, что Х** будто охладел к Наталии Николаевне.
В Твери меня ожидало письмо Мещерского, в котором было сказано, что Х** получил мой ответ и будто бы сказал ему при встрече: «Немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо». И в то же время написал мне по-французски письмо следующего содержания: «Милостивый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, Вами носимое, и общество, Вами посещаемое, вынуждают требовать от Вас сатисфакции за непристойность Вашего поведения. Извините меня, если я не смогу приехать прежде конца настоящего месяца» — и пр.
Мешкать было нечего. Я поменял своих лошадей на почтовую тройку и без оглядки поспешил в столицу, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо на квартиру поэта. В доме еще все спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Х**. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Петербург я только приехал и, раз он торопится, хочу просить его самого назначить мне секунданта. Х** посмотрел на меня странно и сказал, что торопить меня не будет, тут же извинившись, что сам заставил меня долго дожидаться. Я сказал, что тогда собираюсь просить быть моим секундантом известного ему и мне князя Гагарина. Он тут же объявил своим секундантом П. Долгорукого.
Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить о начатом им издании журнала. «Первый том был слишком хорош, — сказал Х**. — Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами, до появления Долгорукого, пошла почти дружеская. Петр Андреич явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на его мирный лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Петр Андреич тут же приступил к роли примирителя. Х** непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое положение в свете и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку. Я, с своей стороны, объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то и таком-то смысле. Спор продолжался долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов г-же Х**, из-за которой все и началось. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Х** взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. «Il n’y a qu’une seule bonne société, — сказал он мне, — c’est la bonne»[12]. Я получил приглашение отзавтракать вместе, но был вынужден отклонить его, извинившись необходимостью привести себя в порядок после дальней дороги.
— Не будете ли вы вечером у Мещерских?
— Буду рад с вами повидаться. Я сейчас прямо к нему.
— Всегда к вашим услугам.
Мы вышли вместе с Долгоруким, который и подвез меня.
Перебирая потом это происшествие, тысячу раз возвращаясь мыслями своими к пережитому, я находил множество моментов, которые бы позволили пойти всему дальнейшему иначе, изменив то, что, казалось, изменить нельзя, — в том числе и мое участие в этой истории. Но тогда, выйдя от Х** и вдохнув влажный зимний воздух полной грудью, я чувствовал только одно радостное освобождение; снег весело таял на крышах и двойных фонарях карет, умирал под ногами и пепельными кружевами оторачивал каждую лужу; осунувшиеся сугробы рыхлыми горами оседали вдоль тротуаров; в мои планы входило не мешкая ехать обратно и успокоить Катеньку. То-то беспокоится бедняжка! Не ведает, какой груз свалился с плеч моих, — как хорошо дышалось, какие волшебные планы носились в голове моей! Думал ли я, что от меня теперь зависит судьба отечественной словесности, вообще судьба целого народа? Ничуть не бывало, фатум не открывал своих секретов, и роль, мне предназначенная провидением, была мне неведома, хотя я уже давно играл по чужой партитуре. О, если бы я не задержался на эти три дня!
Нужно ли описывать все дальнейшее — оно и так хрестоматийно известно. Я не был на вечере у вюpтембеpгского посланника князя Гогенлоэ-Киpхбеpга, когда между бароном Д. и Х** состоялось решительное объяснение; мне кажется малоправдоподобным, что барон дал Х** пощечину, хотя несколько человек видели, как он взмахнул рукой, после чего и последовали известные слова про «попранную дружбу» или что-то в этом роде; неведомо мне и то, почему именно меня Х** попросил стать его секундантом: возможно, именно потому, что я значил для него меньше, чем другие, но не исключена и случайность — он встретил меня у дверей моего дома; я был ошеломлен услышанным, не нашел слов, чтобы отказаться, и, кажется, сделал все, что было в моих силах, дабы предотвратить эту несчастную дуэль. Попросил разрешения вернуться на минуту в свой кабинет, где оставил записку, в которой сообщал, что еду с Х** на Черную речку, — мне пришло в голову, что кто-нибудь заедет ко мне, все поймет и помешает нам; дважды кидал пули с возка, чтобы нас могли вернее отыскать, пытался подавать знаки, когда мы встретили на канале сани с нашими знакомыми, — все, казалось, было в заговоре против меня.
И во время следствия, да и потом десятки раз, я повторял то, что слышал от самого Х**: что он только поставит себя под огонь и будет стрелять в воздух; о пощечине я не знал, как не верю в то, что она была, но если иметь в виду вспыльчивый нрав барона и поистине безвыходное положение, в которое он был поставлен настойчивым ухаживаньем за его женой, шуточками, отпускаемыми скорым на язык поэтом по поводу его чересчур воинственного вида, то трудно не согласиться, что это, да и многое другое, делало ситуацию почти бесповоротной. Уже потом, обсуждая это несчастное происшествие с друзьями Х**, да и моими тоже, я не только от одного Мещерского слышал, что Х** был обречен кончить чем-то подобным, — воистину в нем было два человека: один — добродушный — для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой — заносчивый и задорный — для всех прочих знакомых; и это настроение его ума было действительно невыносимо для людей, которых он избрал целью своих придирок и колкостей без всякой видимой причины, а просто как предмет, над которым он изощрял свою наблюдательность. А если добавить к сказанному многочисленные любовные истории этого баловня чужих жен и грозы мужей, то как представить себе, чтобы какой-то муж в конце концов не возмутился его беспардонным ухаживаньем, не потребовал бы удовлетворения и не вызвал бы его к барьеру?
Все помню как в тумане и одновременно с той отчетливостью, какую ложная память придает прошедшему в обратной перспективе, — хотя снегу поначалу не было, над головой, пока мы ехали, не виднелось ни одной утренней звездочки, и небо казалось чрезвычайно низким и черным сравнительно с чистой снежной равниной, расстилавшейся впереди нас. Однако, едва мы миновали темные фигуры мельниц, из которых одна махала своими большими крыльями, и проехали ближайшую к городу почтовую станцию, я заметил, что дорогу стало все больше заносить; ветер сильнее задул с левой стороны, сбивая вбок хвосты и гривы лошадей и упрямо поднимая вверх снег, разрываемый полозьями и копытами. Иногда сквозь вой метели казалось, что где-то звучит колокольчик; я даже пару раз оглядывался, надеясь на чудо. Надежду подал и наш ямщик, прокричав сквозь ветер: «Колокол кульерский — один такой на всей станции есть». Я было встрепенулся, как вдруг нам навстречу проехали две тройки — и действительно, колокольчик передовой тройки, звук которого уже ясно доносился по ветру, чрезвычайно был звонок; до сих пор он стоит в ушах моих — басистый, чистый и дребезжащий совсем немного, как мечта о счастье и ответ на нее. В задних санях офицер с белым шарфом и господин в шубе радостно приветствовали нас, привстав и прокричав что-то в унисон вьюге, и тотчас растаяли в снежном мареве.
Все было оговорено заранее. Возки и карета барона остались у дороги, и мы побрели по целине, ища место поровнее и без ветра. Мудрено было скрыться от метели; рощица шагах в восьмидесяти от дороги привлекла наше внимание. Нас было четверо: я, Кавелин, князь Васильчиков и товарищ барона по полку виконт д’Азимар. Князь выглядел сердитым, Кавелин был ослепительно пьян, так как пил, очевидно, всю ночь. Физиономия его пылала, шинель он повесил на саблю, покачивался и по старой дружбе называл барона Васей. как во сне, мы с князем утоптали дорожку шагов в тридцать, шинели обозначили барьер; Кавелин уступил нам свою, ему и так было жарко. когда все было готово, барон вышел из кареты и, нагибаясь на ветру, побрел к нам. Он имел вид человека, занятого какими-то соображениями, вовсе не касающимися до предстоящего дела. Осунувшееся лицо его было желто. Он, видимо, не сомкнул глаз в эту ночь и теперь рассеянно оглядывался вокруг, словно что-то ища, и морщился от летящего снегу.
— Все готово, барон! — сказал Васильчиков, принимая его шубу. — Остается только зарядить пистолеты, и, как водится, мы просим вас при том присутствовать.
— Пренепременно, — икнув, сказал Кавелин.
Противники с разных сторон холодно и безмолвно поклонились друг другу. Больно было видеть двух друзей перед поединком, еще больнее быть посредником в нем.
— А метель усиливается, не отложить ли нам?..
— В десяти шагах уже не видно…
— Господа, предлагаю перенести…
— А не вернуться ли нам к Talon? — Кавелин вытер мокрое лицо платком. — пить очень хочется.
Я сделал два шага к Х** и быстро сказал робким голосом:
— Я бы не исполнил своей обязанности и не оправдал бы того доверия и чести, которые вы мне сделали, выбрав меня своим секундантом, ежели бы в эту важную минуту, очень важную минуту не сказал бы вам всей правды. Я полагаю, что дело не имеет достаточно причин и не стоит того, чтобы за него проливать кровь… Вы были неправы, вы погорячились… Позвольте мне передать ваше сожаление, и я уверен, что наши противники согласятся с ним…
Взоры всех оборотились на Х**, он быстро пожал плечами, давая понять, что решение за бароном, а там как получится. Сердце мое забилось надеждой, но тщетно.
— Нет, о чем же говорить! — сказал барон, — все равно… Так готово? — прибавил он со вздохом, разрывающим сердце. — Нельзя воротить сделанного, стыдно переменять решение.
Кавелин шатнулся, чуть не боднув барона головой в живот, и, ухватившись за его рукав, дабы не упасть, громко зашептал: …глав …бит вась …ег — донес ветер остатки его слов; но барон только брезгливо покачал головой и опять что-то сказал, мне послышалось «поздно»; мокрый и колючий снег с такой яростью бил всем в лицо, что всем хотелось кончить побыстрее; Х** тер перчаткой щеку; и я, да и, думаю, остальные сразу вспомнили о пощечине.
— Не угодно ли, барон, снять эполеты? — сказал виконт, открывая пистолетный ящик. — Золото — слишком видная цель для выстрела.
— Вы так строги, что я так и жду приглашения оставить здесь голову, потому что она еще виднейшая цель…
— Это как получится, Вась, — закивал Кавелин, — может, и оставишь…
Ноги у меня давно промокли, я старался быть рядом с Х**, который на наши слова пожимал плечами, но барон все более угрюмо качал головой.
— упрям, как… — Кавелин кончил по-русски. — Нету сил терпеть. Господа, пить хочется, может, приказать принести шампанского?
— Бога ради, позвольте мне уладить дело миром, если только возможно? — последний раз попросил я.
— Это не в нашей власти, — ответил Х**.
— Ну, начинайте! — сказал Васильчиков.
— Что ж, — сказал Х**, все так же качая головой и улыбаясь.
Мне стало страшно. Очевидно было, что дело, начавшееся так легко, уже ничем не могло быть предотвращено, что оно шло само собой, уже независимо от воли людей, и должно было совершиться.
Так, будто все было вчера, помню, как их поставили на позицию, как князь Васильчиков беззвучно сквозь вой вьюги крикнул «сходитесь» и махнул рукой, как, пригибаясь по ветру, друзья пошли навстречу друг другу. Противники имели право, сходясь до барьера, стрелять, когда кто захочет; Х** шел медленно, не поднимая пистолета, вглядываясь своими светлыми блестящими голубыми глазами в лицо своего противника; рот его, как и всегда, имел на себе подобие улыбки. Барон быстрыми шагами шел вперед, то и дело сбиваясь с протоптанной дорожки и шагая по цельному снегу; он держал пистолет, вытянув вперед правую руку, левую он старательно отставлял назад, потому что ему хотелось поддержать ею правую руку, но он знал, что этого нельзя делать. Никто сквозь снег не видел остановившейся на дороге тройки, никто не заметил, как, поддерживаемая кучером, на каждом шаге проваливаясь в снег, к нам спешит и машет руками женщина; и только когда противники сошлись у барьера с поднятыми пистолетами и стали целиться друг в друга, я вместе с первым выстрелом услышал женский крик — Х** тоже на него оборотился и как будто присел, рука у него дрогнула, и, вместо того чтобы выстрелить в воздух, он выстрелил в сторону. Женщина отчаянно закричала еще раз и бросилась было к лежащему на снегу барону, но споткнулась и повалилась наземь.
— Не стреляйте! — помню, что это кричал д’Азимар.
Барон попытался привстать, подпрыгнул на месте, он был ранен в живот; над ворочающимся в снегу бароном стоял Кавелин и насмешливо говорил: «Что, Васька, репка?»; но я уже нагибался, дабы подать руку даме, — каково же было мое изумление, когда в лежащей без чувств женщине узнал я свою Катеньку. Я бросился к ней, приподнял голову, стараясь возвратить ее к жизни, — лицо Катеньки отдавало мертвенной белизной, и только ресницы чуть заметно подрагивали. Пока я приводил в чувство Катеньку, за спиной оказывали помощь барону. Желая наложить жгут или как-то перевязать, ему разрезали саблей мундир. «Осторожно, не пораньте!» — уговаривал д’Азимар. «Полотенец, полотенца принесите из кареты!» — просил кто-то. Я услышал сухой скрип разрезаемого сукна. «А это что?» — «Да режьте, бога ради, не все ли равно!» Что-то туго скрипнуло. «Дайте пол… — тяжелый вздох прервал фразу на середине, — да-а!»
Барон лежал на снегу, раскинув руки; в окровавленном разрезе походного мундира и еще чего-то песочно-желтого с бахромой виднелся бледный, в запекшейся и пульсирующей крови пухлый живот с жировыми складками и отвислая женская грудь с багровыми сосками.
«А барон-то — баба, господа», — присвистнул от удивления Кавелин.