Часть 1
Дик Крэнстон начинает свое исследование, более сбивающееся на параллельное жизнеописание, — точнее, серию параллельных жизнеописаний, — в которых параллельность понимается в духе новой геометрии, обязательно пересекающей все прямые в одной точке, с краткой биографической справки. И делает очаровательную ошибку буквально во второй строчке, сообщая, что поэт родился в день поминовения Сергия Радонежского, в то время как на самом деле Александр Инторенцо, конечно, появился на свет в день благоверного великого князя А. Невского, в память чего этот потомок застрявших в Конотопе итальянцев и получил свое имя. Можно не утруждать себя доказательствами, но у нас есть выписка из церковно-приходской книги, которую мы и приводим. Рукопись — это червяк, и любой ляпсус неукоснительно тянет за собой следующий. По мнению Крэнстона, отец Инторенцо, Иван Викторович Инторенцо, экономист по специальности, был странным и мрачным субъектом. Мать, Евгения Ивановна Поволжская, была врачом-гинекологом и обладала дворянским достоинством. Брат Владимир — адвокат, его репрессировали еще до войны с французами, однако скоро отпустили, и он умер в начале 70-х годов в Петербурге. Сестры, Евгения и Евлампия (также, кстати, писавшая стихи), обе умерли от туберкулеза, одна в детстве, другая в конце Первой мировой войны. Крэнстон путает здесь Первую мировую войну со Второй, что, впрочем, сути не меняет, ибо почти вся его хронология представляется не только сомнительной, но и преднамеренно недостоверной, однако на этом не резон останавливаться. Взамен еще два курьеза: первый — упоминание о том, что поэт окончил с отличием гимназию Л. Д. Лентовской (хотя если действие происходит уже при большевиках, то это никак не гимназия, а лицей), и второй — стеснительная фраза в примечаниях, что при выпуске он не сдал экзамена по русской литературе. Но все перекрывается двумя шапкозакидательскими цитатами, которые Д. Крэнстон делает лейтмотивом своей работы: одна принадлежала некоему месье Георгу, то ли соученику, то ли любимому профессору Александра Инторенцо, который (профессор) в ответ на упрек в противоречивости его мнений сказал: Разве можно утром и вечером в наше время иметь одинаковые политические убеждения (см. включенное в школьную антологию стихотворение поэта И я в моем теплом теле); другая — из рецензии, написанная наискосок на титульном листе ученических рукописей, переданных для ознакомления Великому Мистику Гражданской войны: Ничто не нравится. Интересен Алексеев.
Конечно, время было роковое, и, призывая слушать музыку революции, наш рецензент, для обострения духовного зрения, морил голодом, памятуя совет великого эллина, свое изможденное тело, тем более что все свои средства, переплавленные в золотые слитки, уже были отправлены им на подкуп каспийских пиратов — их корабли должны были помочь восставшим выбраться из Брундизия, ибо обманутый яицкими неграми Пугачев вынужден был отказаться от борьбы за предоставление им равных прав и перейти Альпы, тем самым выплеснув пламя войны за независимость за пределы России. Что ж, итальянская версия интересна, но она не более чем версия. Но мы не можем отказать в визе и другой. По словам Biographie universelle de Michaud supplement, tome 73, р. 47, отец нашего героя родился в Женеве около 1630 года, был пастором в Лионе, потом опять Женева, Дрезден, Лион, где он и прославился своим учением и богословскими сочинениями.
Бель (Вауl) называет его мужем весьма знаменитым (vir admodum illustris). Грейвс припоминает о его жене весьма пикантное обстоятельство: еще будучи невестой, она лишилась левого глаза, прогуливаясь с женихом в санях парою, — пристяжная лошадь вышибла ей глаз комом снега. Жених, однако, не отказался от нее, кропотливо держа слово, хотя женой она оказалась еще более строптивой, нежели невестой, — в старости совсем лишилась ног и, покидая кресло ради зимнего дормеза лишь на Рождество, терроризировала домашних. Мальчик рос без надлежащего присмотра. Мать старелась[1], отец холодел к ней, она надоела, омерзела ему, и он, пользуясь тем, что она, по сути дела, не выходила из своей комнаты, начал заводить шашни с молоденькими служанками во флигеле, пристроенном к дому на Съезжинской, для отвода глаз делая ей детей почти регулярно, раз в два года. Однако это не довело его до добра. Боясь ареста после народного волкана (французской революции), он стал чуть ли не все деньги носить с собой и, умерев в первую холеру 1831 г., оставил всю семью ни с чем, пропав вместе с деньгами и документами. Не ему ли писал Чехов в доверительном письме: Друг мой, послушайте моего совета: не женитесь ни на еврейках, ни на психопатках, ни на курсистках. Однако от судьбы не уйдешь. Мальчик воспитывался без отца и матери: первый иногда являлся ему по ночам, вторую он видел дважды в день, целуя ее желтую жилистую руку с синими вспухшими венами утром перед чаем и рикошетом получая поцелуй в лоб перед сном. Ничего удивительного, лучшая приправа любой биографии — одинокое детство. Сонное, заторможенное, неотчетливое. Медленное созревание в тени кружевного полога постели, под опекой крепостных девок.
Мы склонны не согласиться с утверждением Бориса Афиногенова, что именно медитативные размышления неукоснительно ведут к мастурбации, ибо совершенно не располагаем эскизами первых тайных утех и данными о раннем сексуальном созревании нашего героя. Скорее наоборот. Сквозь тишину, мрак, неизвестность первого периода его жизни не могли не доходить скрытые раскаты будущих гроз и землетрясений, коих он оказался не токмо свидетель, но и живописатель, своеобразный регистратор а-ля Фон-Визин. Известно только, что первый и вполне ученический опус относится ко времени посещения им аристократического пансиона тайного иезуита аббата Николя, это сочинение мы и приводим здесь, доподлинно зная, что оно ускользнуло от внимания не только издателей, но и биографов исследуемого автора. Чреватое последствиями название звучит обнадеживающе:
Архетип младенца
Младенец начинал ходить ночью, когда все засыпали, осатаневая от бесконечной дневной дребедени, этой череды малых дел, что кончалась взаимными обидами, когда уже никто не разговаривал друг с другом, женщины дулись, нам было тесно, все дребезжало, валилось из рук, ничто не клеилось, кто-нибудь срывался на крик, казалось, этому не будет конца, но усталость брала свое, и потихоньку все засыпали где придется, особенно не выбирая, только кто-нибудь открывал дверь от духоты, спертого воздуха, и ничего не было странного в том, что во сне многие говорили, так, какая-нибудь скороговорка, лепеча губами, переворачиваясь на другой бок, все спали как убитые, истаивая во сне, превращаясь в ничто или нечто иное, отвергая себя, отталкиваясь от берега всем телом, а если мучила жажда, то, не разлепляя век, ощупью, переступая через тела, спотыкаясь, тянулись к воде, звенел стакан или банка: вода пролилась, я недовольно открыл глаза, она уже спала, и я увидел, что младенец стоит на своих тонких ножках, держась руками за край кроватки, — чтo, чтo меня поразило? — я толкнул локтем ту, что была рядом, и увидел, мы увидели, что он осторожно перебирает своими трехнедельными ручками и ножками, а затем легко, неприятно ловко перегнулся, перевалился через борт и встал на пол. Мне показалось, что я брежу, я ненавидел, боялся его, этого младенца, это было отвратительно, та, что лежала рядом, кажется, это была самая молодая, но — вроде бы — не его мать, впилась мне ногтями в плечо, можно было не сомневаться, что останутся кровавые следы, сквозь потную сорочку в меня впивались ее ледяные пальцы, но я был благодарен ей, сам закусив губу: мы смотрели, как он осторожно побрел, ловко перебираясь через ноги, руки, будто что-то искал, так ходят моряки, привыкшие к качке, к тому, что палуба ходит ходуном, ставя носки несколько внутрь, подгибая колени, — и омерзительно умело. Мы видели лицо неясно, лысая головенка на короткой шейке, но несколько раз, когда он вздергивал подбородком, мы читали томительно осмысленное выражение на его сморщенной физиономии, обезображенной диатезом, морщинистой, но даже багровые морщины, казалось, разглаживались; я нашел ее руку, потянул, делясь страхом, она всхлипнула и, очевидно, спугнула его: он подозрительно обвел все вокруг своим взглядом и, пригнувшись, вразвалку побрел обратно.
Утром все было как обычно. Женщины суетились, стоял дневной бедлам, носились со своими чадами, кормили, гам, визг, смех, я не сразу все вспомнил, так, смутное ночное видение, заштрихованное и оттененное духотой, ночью, последующим сном, каким-то торопливым объятием, я мечтал о теплой воде, о том, чтобы меня помыли женские руки, растерли, помассировали поясницу — она что-то ныла, — обернулся, ища — кого позвать, и встретился взглядом с той, что разделила со мной ночное видение: я узнал ее по мелькнувшему в глазах ужасу и стеснительной улыбке, что появилась и исчезла на лице, я даже не знал, было ли у нас с ней что-либо или еще нет, и тут же вспомнил: этого отвратительного младенца, испугавшего — или нет? — меня ночью, но женщина, рыжая, узкобедрая, виновато поправившая прядку, упавшую на глаза, что видела она? — и бросил взгляд в его, младенца, угол. Около него суетились, теперь я вспомнил, кто его мать — вон та, пухлая, черноволосая, — нагнулась, что-то шепча, протянула ложечку, он запищал, я отвернулся и, посомневавшись, поманил рыжую. Она мыла меня в ванной, массировала спину, ноги, я смотрел на ее шею, рыжую гриву, тонкие запястья, руки, от которых пахло втираемым травяным настоем, потом показал на бедра; она не поняла, я ударил ее по щеке. Мне не нужна была ее любовь. Она меня не возбуждала. Я был озабочен. Проклятые мандалы.
Я не ожидал, что все повторится. Очевидно, узоры совпали. Заснул я почти мгновенно, слыша сквозь сон какой-то шепот, шушуканье, заплакал чей-то ребенок, мать дала ему грудь, он зачмокал губами, потом стало тихо, я плавал, как всегда, в липких родовых водах, напрягал жабры, собирал легкими воздух, был юрким и вертким, как тритон, а проснулся от сдавленного крика, полузадушенного ладошкой, — присел: не спали почти все, хотя и лежали не шевелясь, не меняя напряженных поз, с ужасом наблюдая, как младенец пробирается через беспорядок тел, еще более ловко, чем накануне, прокладывая себе дорогу по одеялам, подстилкам, что-то явно ища и оглядываясь, однако не замечая устремленных на него взоров либо делая только вид, и опять эта отвратительная разумность, разгладившая чело трехнедельного дитяти, который днем не умел даже сидеть, а лишь лежал, пуская пузыри, суча ножками, и истошно орал, требуя мать, чью безмятежно спящую фигуру я заметил справа у окна, а может, он искал ее? Отвратительный маленький обманщик, прикидывающийся ребенком. Что его испугало? Никто не мог пошевелиться, все просто не отрываясь смотрели, онемев от страшного обмана и ощущения опасности, чувствуя ее спиной, затекшими локтями, шелестением крови, — он плелся обратно, не найдя, не добравшись до того, что искал, разочарованно шевеля скрюченными пальчиками, склонив головку на грудь, а затем рывком бултыхнулся в кроватку.
Все было так. Я проверил. Он еще не держал головки, не следил за предметом, если предмет проносили у самого его носа, не мог ползать и только бессмысленно орал, когда я попытался его посадить. Поставить на ноги не дала его встревоженная мать, умоляюще отнявшая мои руки, а затем быстро и ловко уняла его крик, убаюкав в объятиях, искоса, опасливо поглядывая на меня. Шлепнул ее по толстому заду, как добрую лошадь, чтобы успокоить. Она была не виновата. Она мне не нравилась. Я лицемерил, я презирал ее, было досадно. Что ж — не буду спать. Выжду момент, когда все начнется, когда он станет превращаться из беспомощного и забавного освежеванного кролика в маленького наглеца, опасного и непонятного одновременно тем, что вселяет ужас и нагоняет столбняк, подготавливая задуманное им дело, гипнотизируя, лишая сил, выкачивая волю, отнимая радость и отталкивая меня от женщин. Кто следующий, думал я, осторожно осматривая их животы, вон у той, кажется, опухший, что таит ее чрево, это надо кончать, Мандала, я найду ее, перерою все книги, я уже догадался, почти, почти, где-то близко, что тебе надо? Нет, мы поборемся, я еще здесь, я еще не ушел, ты еще не успел. Да, и поманил рыжую пальцем.
Я спал эту ночь с ней, а потом она растирала мне пальцами шею, уши, виски, не давая уснуть и упустить момент, когда все затихнет, перевернется, день сменится ночью и младенец, перебравшись через загородку, легко ступит на пол, побредет, ища то, что ему надо, боясь, не боясь, зная, смея, желая, играя свою роль. Твоя цель? Что ему надо? Пальцы терли виски. Рыжая пахла собой, я не видел ее. Только ждал. Что ж, осталось недолго. Мандала.