Часть 2
Конечно, этот первый и несовершенный опус любопытен прежде всего как этнографический этюд эпохи военного коммунизма, можно сказать, зарисовка с натуры, так, впрочем, и системой психоаналитических симптомов, проступающих сквозь его незамысловатую подоплеку. Хотя не менее интересно его ретроспективное сравнение с куда более поздним высказыванием поэта, дословно воспроизводимым Афиногеновым: Настоящему писателю нечего сказать. У него есть манера речи (это, несомненно, рифмуется с известным утверждением Пушкина: То, о чем говорит художник, никогда не является главным[2]). Но не менее любопытны черты влияния стиля Щедрина, которые мы можем без труда отыскать в этой трехстраничной картинке с выставки, — Щедрина, любимого, по признанию многих, писателя нашего героя. Крэнстон уверяет, что они были не только знакомы, но и приходились друг другу дальними родственниками по линии Салтыковых, потомков выехавшего в начале XIII века из Пруссии в Новгород Михаила Прушанина или Прушанича. Славная семья. Ни в одной фамилии не было столько бояр, а потом генерал-фельдмаршалов. Один из Салтыковых, Михаил Глебович, бывший во время междуцарствия главным деятелем польской партии, в 1611-м отъехал с сыновьями в Литву, потомки его, откинув великорусское окончание своей фамилии, стали называться Солтыками, и многие из них, заняв достойное место в ряду польских магнатов, прославились в XVIII веке как ярые ненавистники России.
Мать Михаила Евграфовича, известная Салтычиха (и впоследствии жена Аракчеева), отличалась неукротимым темпераментом светской львицы и характером отчаянной пифии-прорицательницы. Ее несчастья начались со смертью второго мужа, престарелого секунд-майора, безвыездно проживавшего в своем имении под Яузой, и с лицемерного сватовства молодого капитан-исправника, который сначала побаловался с юной вдовой, а затем обманул ее, обвенчавшись с дочкой уездного предводителя. Мы бы назвали ее состояние сексуальной неуравновешенностью. Сперва сорвалось тщательно, хотя и истерично подготовленное ею покушение — она собрала специальную шайку из своих крепостных, которые должны были столкнуть в воду с моста коляску, в коей молодые — жестокий изменщик со своей красивой кралей — следовали в поместье батюшки новобрачной (усатый исправник навел ужас, непредвиденно выйдя из коляски за две сажени до моста, якобы собираясь проверить настил, — и шайка крепостных в панике разбежалась). Тогда молодая вдова — ей было в то время двадцать с небольшим — и открывает счет своим кровавым преступлениям. Сухой перечень делает их тривиальными. Все сто двадцать семь пунктов обвинения, подписанного впоследствии ею — по неграмотности она поставила крест, — похожи, как близнецы. Она мучила и убивала только молодых девиц и баб, начиная с тех, кто уже испытал радость первой менструации, и кончая успевшими родить не более одного ребенка, то есть возраст ее жертв колебался от 11 до 22 лет. Предпочтение она отдавала женам и невестам своих подручных, составлявших, в свою очередь, ее обширный и разношерстный гарем. Ее возбуждал коктейль спермы с кровью. Описания ее садистских соитий, как, впрочем, и способы пыток, нудны и однообразны, особенно при бросающемся в глаза желании поразить изощренностью и оригинальностью. Каждый раз очередной несчастной жертве ставилось в упрек одно из двух: плохое мытье полов или небрежная стирка белья. Других претензий не предъявлялось. Просчет в составе мыльного раствора приводил к появлению раскаленных каминных щипцов, разных иезуитских приспособлений и банальных скалок. Иногда мало что уже понимающей жертве давали возможность исправиться. Если была зима, то раздетую донага несчастную загоняли в ледяную воду по шею, а после того, как та начинала захлебываться, давали шанс вымыть полы еще раз, исправив этим предыдущую оплошность. Таким образом трое из ее подручных потеряли двух жен, один — четырех. Жалобщики выслеживались и наказывались. Коррумпированная судебная власть пила с нашей вдовой чай на веранде. Конец ее карьере положили случайное стечение обстоятельств и начатые Екатериной-освободительницей реверансы прогрессивной партии. Адвокат вдовы пытался придать процессу скандально политический характер, делая акцент не на ее маниакальном темпераменте, а выделяя идейную убежденность. Защита сводила все к тому, что вдова была шокирована обманувшим ее капитан-исправником, с которым она не разделяла его коммунистических настроений. Капитан был выдвиженцем, она — ретроградкой, инцидент свели к противоборству идей. Именно это обстоятельство спасло ее от четвертования; почти двадцать лет следствия закончились пожизненным одиночным заключением. Сначала монастырская яма, затем тюремный каземат, где вдова сидела, прикованная цепью за шею и левую ногу, а после того, как она умудрилась зачать и родить от караульного татарина, — каменный мешок, позволивший ей, однако, пережить императрицу, справив здесь свое девяностолетие.
Всю жизнь Михаил Евграфович не мог избавиться от безотчетного чувства вины, мучимый инверсированным эдиповым комплексом на материнской подкладке. Его женские типы оказывались своенравны, жестоки, лукавы. Он ненавидел женский пол не только метафизически, но и грамматически. Женские окончания были ему отвратительны. В невесты он выбрал красивую и глупенькую девицу с уступчивым характером и хорошим приданым. Она была наивна и легкомысленна, читала исключительно французские романы, была спокойна, уравновешенна, после замужества звала его Мишель, хотя радостное слово дура не выходило из обихода домашнего обращения. Это была очень красивая брюнетка, с серыми глазами, с правильными чертами лица и изящными манерами; сохранив моложавость до старости, она всеми силами старалась сберечь и красоту: спала только на спине, чтобы не появились морщины на лице, мыла волосы дикой рябиной, ела только молодое мясо и склонялась к самому истовому суеверию: гадая на картах, вынимала из колоды всю пиковую масть. Вынужденный эмигрировать после начатой против него Чернышевским кампании Михаил Евграфович был обвинен неистовым Николаем в том, что, переправив по почте начальству полученную им в частном письме прокламацию Великорус № 1 и 2, подвел под монастырь соратника Чернышевского графа Обручева, да и не только его. Тогда-то он и подвергся общественному остракизму, приведшему его в Баден-Баден, где адаптироваться так и не удалось. Я русский, писал наш протагонист в одном из своих знаменитых писем на родину, и не могу выносить этой немецкой чистоты, хочешь плюнуть на улице и боишься, так как все кажется, что за тобой бегает немец с тряпочкой и, как только ты плюнешь, сейчас начнет вытирать. Да-с… Ого, он потянул спутника за рукав, кивая на скамейку, возле которой они проходили, посмотрите, не правда ли, как этот субъект похож на х… в шляпе. К изумлению обоих, субъект радостно заулыбался, в ответ привставая и кланяясь. Сударь, вы не можете себе представить, как приятно слышать звуки родного языка на чужбине.
Чужбина, жалейка, барыня, ворон. Век вековать — на дубу куковать. Сидит ворон на суку и дудит в свою жалейку. Нам бы, скажем, скорби, печали. И чинарь — enfant terrible, озорной, вольный юнец. Собирались, припоминаем, по субботам. Фисгармония стояла между окон. За стеной сморщенный старичок играл на цитре и пел песенку собственного сочинения. Чай Высоцкого, папиросы Дюбек. Сударь, угостите папиросочкой? Нет, только не здесь, только не вам, садитесь на мой роскошный диван. Руку мою в руку твою, вокруг себя беду я зажгу. Но — пока не поздно — раздвинем декорации и угостим читателя пыльной картиной степи, водокачки за окном, дремучего однообразия, полупустынного полустанка и заезженным шаблоном встречи синего пульмановского вагона, к которому подкатили красную ковровую дорожку, угощая ею начальство. Походная фуражка с изогнутыми — на прусский манер — краями, золотой эфес шашки с георгиевским темляком, одутловатое лицо. На перроне скучающая пишбарышня с розовым бантом, носильщик с чемоданами, почтовый служащий с сургучной печатью в руке. Перед вокзалом — лужа, напоминающая трехгорбого верблюда. Кабак и колониальная лавка, где можно приобрести мраморную бумагу для оклейки книг, слабительный александрийский лист, кайенский перец, сальные свечи, лафит и мозель, аравийский кофе, липучку для мух. Прихрамывая, морщась от геморроя, ругая его почечуем, не глядя на вытянувшихся в струнку по бокам, мечтая о перине и горячем чае. Два часа тряской езды и — двор, грунтовые сараи со шпанскими вишнями и бергамотами, в парниках дозревают дыни, в теплицах — ананасы. Мечты о любви. Муки ревности. Он, недоступный для понимания подчиненных, привязался к жене одного из своих чиновников и попросту купил ее у мужа, отправив последнего в командировку в дальнюю губернию, из которой тот не вернулся. И вот теперь она? Где? Почему? Роза, моя Роза! Все русские любят Розу. Какой русский не любит Розы. Шепелявя. Не выговаривая д и з. Роза и я. Роза моя. Фразистые ляжки, пухлый Тургенев. Сличая два экземпляра переводов Лао Цзы на немецком и на русском, он находит прелестнейшее развлечение, заметив, что в русском тексте слово самка соответствует понятию вечно-женственного в немецком. Это не отступление, не экивок. Проследовавшие по красной дорожке сапоги принадлежали человеку, имеющему самое непосредственное отношение к нашему герою, точнее, его отцу, Ивану Павловичу Ялдычеву. В его тетради мы и нашли это имя: взир зауми.
Стихи из Коричневой тетради [3]
Ода
Визирь ярится. Кровь Эллады
И резво скачет и кипит.
Открылись грекам древни клады,
Трепещет в Стиксе лютый Питт.
И се — летит предерзко судно
И мещет громы обоюдно.
Сей Бейрон, Феба образец,
Притек — но недруг быстропарный,
Строптивый и неблагодарный
Взвел смерти на него резец.
Певец бессмертный и маститый,
Тебя Эллада днесь зовет
На месте тени знаменитой,
Пред коей Цербер здесь ревет.
Как здесь, ты будешь там сенатор,
Как здесь почтенный литератор,
Но новый лавр тебя ждет там,
Где от крови земля намокла;
Перикла лавр, лавр Фемистокла;
Лети туда, снегирь наш, сам.
Вам с Бейроном шипела злоба,
Гремела и правдива лесть.
Он — лорд, граф — ты! Поэты оба!
Се, мнится, явно сходство есть —
Никак! Ты с верною супругой
Под бременем судьбы упругой
Живешь в любви — и наконец
Глубок он, но единобразен.
А ты глубок, игрив и разен —
А в шалостях ты впрямь певец.
А я, неведомый пиита,
В восторге новом воспою
Вослед пиита знаменита
Правдиву похвалу свою.
Молися кораблю бегущу,
Да Бейрону он узрит кущу,
И да блюдут твой мирный сон
Нептун, Плутон, Зевс, Цитерея,
Гебея, Псиша, Крон, Астрея,
Феб, Игры, Смехи, Вакх, Харон.
Совет
Поверь: когда слепней и комаров
Вокруг тебя летает рой журнальный,
Не рассуждай, не трать учтивых слов,
Не возражай на писк и шум нахальный.
Ни логикой, ни вкусом, милый друг,
Никак нельзя смирить их род упрямый.
Сердиться грех — но замахнись и вдруг
Прихлопни их проворной эпиграммой.
И уходи вперед респираторной гаммой,
Туда-сюда раскачивай ладью,
Не удивляя, огорошить хама
И всю его разверстую семью,
Семью замками заперта печать,
Уста сургучные заклеены лениво,
Глагола проникающая стать
И женщины явление строптиво.
Не повторяй, рефрен им невдомек,
Но вновь явись, как постоянный срок.
Встреча
Здравствуйте, Настасья Филипповна!
Здрасьте, ответила я.
Что ж вы сидите под липами?
Где ж мне сидеть, у ручья?
Воду ль мне выпить забвения,
Птицей на ветку ли сесть
Иль вечноженственным мнением
Душам отдать свою весть?
Здравствуй, прекрасная, милая,
Что ж ты явилась опять
С прежней жестокою силою,
Как нам тебя величать?
Феней ли, Феникс, как хочется,
Роза, Мария иль Рос,
Иль Лорелея-наводчица:
Тут не ответ, а вопрос.
Роза ветров и попутчица,
Призрак иль тень я твоя,
Вечнозеленая спутница.
Здрасьте, скажу, вот и я.