Часть 5

Конечно, рассказ Инторенцо не более чем этнографический этюд, к тому же небогатый красочными деталями, но даже по нему можно судить, как несладко жилось творческому человеку под большевиками. Искусство убивает, это мы знаем. Оно обладает способностью аннигилировать, абсорбировать субъекта, затягивая его, подобно трясине. Одиночество жестоко и сладостно одновременно, его градус зависит от чувства уверенности в себе. Писал Инторенцо по ночам, а днем отсыпался, читал, гулял. Редакция, ипподром, игорный клуб, публичный дом. Уличные девушки нравились своей беззащитностью и банальностью, их не надо было занимать разговором, они восполняли то, что недодавали ему жены. Первую жену он обожал, она понимала его, как он сам, но не хотела быть его alter ego, была слишком инфернальна, слишком сама личность, это мешало и раздражало. Вторую он увел из-под мужа, она даже не знала, что он поэт, была гранддамой, дебелой, белотелой, роскошной; в постели она изумительно стонала, и каждая его минута была для нее священной, ибо он являлся для нее человеком другого мира — и она не понимала его, боготворя. Жить было скучно, жить было можно. Ждать припадка вдохновения было нелегко, все остальное представлялось постным и быстро приедалось. Когда ждать становилось невмоготу, он быстро подносил к ноздрям ватку, смоченную в эфире, и попадал в золотой век. Обморок длился одну-две секунды, однако мнилось, что пролетают годы. Мгновение оказывалось гондолой, которая уносила настолько далеко, что он каждый раз удивлялся, ощутив себя опять в том же месте, в том же теле. Легкое кружение головы давало себя знать какое-то время после, но это почти не мешало. Каждый развлекался как мог. Один ходил в сапогах с гвоздями, заставляя себя ощущать каждое мгновение, и не застегивал пуговиц, возможно, потому что не умел. Другой приходил в тайное общество в старой солдатской шинели со следами споротых петлиц и пришитыми к ней крест-накрест квадратными коричневыми пуговицами. Тайное общество придумали они с Денисом Ивановичем, чтоб не было так скучно и чтобы ощущать опасность. Правила его были следующие: 1) не говорить о присутствующих, 2) сплетничать и злословить без зазрения совести, понимая злословие как искусство и очищение, 3) не отвечать ни на один вопрос прямо. Денис Иванович был мил, но ему не хватало соли и настоящего безумия. Когда он начал раздеваться перед входной дверью бывшей баронессы Врангель, все замерли, но у него под одним костюмом оказался другой. То, что он с серьезным лицом мог выйти в одно окно во время разговора, чтобы вернуться по карнизу в другое, было неплохо, но когда он на остановке омнибуса, отвернувшись, стал мочиться на стену, забрызгивая штиблеты, волшебство оказалось уткой: в руках он сжимал резиновую грушу. Ему не хватало настоящего отчаяния, он не был порочен, а лишь разыгрывал ситуацию, инсценируя бешенство. Навешать на себя собак по-настоящему он не умел. Со Сталиным было интереснее. Тот, по крайней мере, не лицемерил. Он не стеснялся антиномий, смаковал собственные противоречия и спокойно делал то, что хотел. Его переход к монархическому стилю правления казался естественным именно потому, что он не беспокоился о доказательствах и оправданиях. Конституционная монархия с многопартийной системой и двухпалатным парламентом была верхом безумия в России, попробовавшей большевиков, и именно поэтому привилась легко, будто иначе и быть не могло. Это был действительно старатель на престоле, не гнушающийся черной работы. Его недаром называли Атилла (человек с Итиля, с Волги, где он собрал первые отряды своего ополчения и где некогда стояла его войлочная юрта). Расправиться в столь короткий срок с синдикатом тайных торговцев наркотиками и еврейскими мафиози мог только тот, кого не мучила рефлексия и сомнения по поводу каждой упущенной возможности. Он выбил из их рук главное оружие: контроль над публичными домами и домами терпимости (что не одно и то же) и лишил доходов от проституток-одиночек. Решившись регламентировать проституцию, Сталин знал, что делает, и не пошел по стопам аболиционистского движения, видевшего в проституции зло главным образом потому, что она способствовала росту венерических заболеваний и приносила невиданные дивиденды хозяевам рынка нежных богинь. Смелым было уже то, что он решительно отсек коммерческую проституцию от проституции религиозной, продиктованной многими культами живших под большевиками племен, и гостеприимную проституцию, диктуемую и санкционируемую моралью гостеприимства. Заставить это великое маховое колесо вертеться на пользу государства было остроумно. Ему принадлежал внесенный в парламент билль о правах проституток, который поначалу был забаллотирован известными своей нерешительностью и половинчатостью кадетами, но вследствие поддержки нижней палаты конгресса был-таки утвержден. Он настоял на том, чтобы проститутки были подчинены веденью начальника полиции (lieutenant de police), и его ордонансы легли в основу не только регламентации, но и казенирования проституток, то есть прикрепления их к определенным кварталам (mauvais lieux), с обложением налогами в пользу муниципалитетов. Созданная комиссия целомудрия (bureau de police) подчинялась полицейской префектуре и решала лишь узкую задачу разыскания незарегистрированных проституток (clandestines filles insoumises) через особых агентов, а главное, санитарный осмотр их с помощью врачей приемного покоя (dispensaire de salubrite). Для более удобной регистрации все последовательницы Астарты различались по трем категориям: проституток-одиночек (filles de cartes) и женщин, живущих в публичных домах (filles en maison) или в домах терпимости (maisons de tolerance). Содержателям публичных домов было вменено в обязанность блюсти своих подопечных, осуществляя врачебный надзор, а префектуре предоставлялось право во всякое время контролировать санитарное состояние публичных домов и закрывать их в случае неудовлетворительного статус-кво. От поступающих в публичный дом впервые требовалось совершеннолетие, возраст одиночных проституток не фиксировался, но запрещалось зазывать мужчин символическими жестами, приставать в общественных местах и вменялось в обязанность предъявлять санитарный билет посетителям по первому требованию. Этот акт о предупреждении заразных заболеваний (acte de pretention des contagions) был принят парламентом без особых возражений, хотя и с поправками, сильно взволновавшими общество, усмотревшее в них ограничения личной свободы, однако тех, кто еще сомневался, заставили смириться очевидные успехи сталинского конкордата. Резко уменьшилось число заражений сифилисом среди гимназистов и гимназисток и число изнасилований несовершеннолетних (вместо 23 на каждые сто преступлений всего лишь 17). Но главным было выбить оружие из похотливых лап мафии; организованная преступность не могла больше опираться на своих белых рабынь; почти все сутенеры оказались выловленными, гангстеры были вынуждены уйти в подполье. Некоторые, правда, ссылались на требования националистов о полном запрещении проституции, но чем кончались подобные попытки, было уже известно: возник бы многочисленный класс женской домашней прислуги, приходящих массажисток и педикюрш, с набором интимных услуг на сладкое. Лицемерное преследование проституток во всем мире не искоренило ее даже по соседству с собором Св. Петра, а загнало ее в семьи и создало чудовищные условия, при которых родители и братья занимались сводничеством, содействуя проституированию своих дочерей и сестер.
Всеобщее возмущение вызвала поправка к сталинскому законопроекту о цеховой принадлежности проституток и их праве на собственный профсоюз. Расклеенные по всей стране акты законопроекта срывались с рекламных щитов и тумб для объявлений, несмотря на то что ворошиловские стрелки и дворцовые нукеры царской охраны стерегли шелестящие на ветру листовки от надругательств бесчинствующей черни. Провинции волновались, казалось, еще немного, и зашатается трон, но подоспела французская кампания, а объявление об очередном увеличении дохода на душу населения на 3% (что связывалось с разгромом синдикатов тайных и явных мафиози) поумерило пыл недовольных, и страсти постепенно улеглись. Сделанный через Думу запрос правительству, кто является держателем корректур нового законопроекта (иначе говоря, кто его редактировал или даже был соавтором Са Лина), обернулся неожиданным ответом, изумившим общественное мнение: Иван Перфильевич Елагин, которого все считали репрессированным после его публичной пощечины Суворову за соленое словцо, владелец одного из петербургских островов, сохранившего в своем названии память о бывшем хозяине. Елагин не побоялся сказать сталинскому любимцу: Вы горячи, и я горяч: нам вместе не ужиться — и сурово муштровал собственную жену, которую отчаянно любил и ревновал, не забывая при этом о строгости: в качестве наказания за болтливость на балу (одновременно желая приучить к военной жизни) посадил ее на пушку и заставил канонира сделать холостой выстрел. Собираясь куда-нибудь в дорогу, он поднимался всем домом: впереди процессии ехал непременно услужающий поляк, играя на валторне, за ним следовал сам барин с неотлучным шутом и секретарем. Потом тянулись кареты, полные мадамами, гувернерами и непотребными девицами, потом ехала длинная решетчатая фура с дураками, арапами и карлами. Вслед за ней точно такая же фура с борзыми собаками. Потом следовал огромный ящик с роговой музыкой, буфет на 16 лошадях, наконец, повозки с разной мебелью. При этом Иван Перфильевич был строг, целомудрен и учтив, не считая никого себе ровней. Даже со Сталиным он держался пусть и почтительно, но с достоинством. Хотя Елагин не был склонен к мистицизму, как положено всякому добропорядочному масону, и даже относился к нему со скептической усмешкой, а ложу посещал из-за инверсированного снобизма, — тем не менее именно он был главой российского масонства, его Великим Провинциальным Мастером, удостоившимся чести принять в члены братства самого верховного понтифика, посещавшего по молодости тайную ложу вольных каменщиков, хотя впоследствии Сталин и переменил взгляды, называя мартышками мартинистов (как по имени Мартина Лютера Кинга ошибочно в русском быту именовали вообще всех масонов). Личность редактора закона о проституции удовлетворила почти всех. Сталин был мудр и корректен, с этим трудно было не согласиться. Его принцип, основанный на убеждении, что он знает только то, что ничего не знает, отлично сопрягался с лукавым и остроумным мнением пушкинского приятеля Вигеля, что в России любой неправильный закон исправляется неисполнением его и, значит, об этом не резон беспокоиться. Вигель долго приятельствовал с Пушкиным, пока тот не скомпрометировал его удалой частушкой со словами: Тебе я, Вигель, очень рад, прошу лишь, пощади мой зад, содержащей прозрачный намек на склонность этого мудрого мужа к мужеложеству, хотя последний стих, несомненно, двусмыслен. Никто, однако, не облагодетельствовал так Россию, как Сталин. Русское судопроизводство было вдохновлено введением им суда присяжных. Крестьяне благословляли его за отмену крепостного права. Ему рукоплескал Париж за джентльменские условия Тильзитского мира, а поляки, финны и монголы — за конституцию и признание права каждой нации на самоопределение. Он ввел 8-часовой рабочий день для служащих государственного департамента и рабочих и вернул народного певца, возвратил Пушкина из ссылки, обласкав его и согласившись стать его цензором. Плебсу импонировало его осторожное отношение к евреям, 3-процентная норма для еврейчиков, поступающих в учебное заведение, черта оседлости, запрещение евреям селиться в столицах и другие вполне простительные для государственного мужа шалости, которые с лихвой оправдывались тем, что именно жиды рекрутировали основное число большевистских сторонников и членов банд мафиози. Вообще, надменный со своими вельможами, Сталин был снисходителен к низшим. Рассказывали, что, проснувшись однажды ночью и мучимый жаждой, он позвонил. Никто не шел. Кряхтя, Сталин соскочил с лежанки, отворил дверь и увидел своего ординарца спящим в креслах. Сталин сбросил с себя туфли и босиком, на цыпочках, чтобы не потревожить молодого офицера, прошел в переднюю, где залпом выпил два стакана лимонада со льдом, а потом так же бесшумно вернулся обратно. Конечно, иногда африканский темперамент давал себя знать, бабы изводили его, сладкие пытки были мучительны, но, как правильно заметил Пушкин, — словно Отелло, этот умудренный жизнью арап был не столько ревнив, сколько доверчив; душа тяготела к красоте как к таковой — и не мог себя пересилить. Са Лин не терпел уродливого и банального, что доставляло немало неудобств его охране. Куда бы он ни приезжал, везде местность должна была быть взвихрена осмысленным движением, он не переносил английские сады и предпочитал регулярные парки. За день до его приезда к ближайшей станции подгоняли поезд, груженный вековыми саженцами: липами, соснами, пихтами, эвкалиптами, дубами в три обхвата. На скорую руку разбивали парк, устанавливались декорации, окрестное население переодевалось в подходящие сезону и погоде костюмы, дорожки посыпались сырой охрой песка, в прудах и озерах плавали лебеди и водные велосипеды. Если верховный задерживался в полюбившемся месте, ночью засохшие и увядшие деревья и растения заменялись свежими и цветущими, по автострадам сновали локомобили, жизнь била ключом, салуны и ночные клубы ломились от посетителей. Власть без народного доверия ничего не значит для того, кто хочет быть любимым и славным, — сказал он, открывая очередной сезон занятий Государственной Думы. — А ведь этого легко достигнуть: примите за правило ваших действий, ваших уставов благо народа и справедливость, рифмующиеся друг с другом, свобода — душа всех вещей! Без тебя все мертво. Я хочу, чтобы повиновались законам, а не мне или кому-нибудь, мне нужны граждане, а не рабы. Плеск ладоней. Овации галерки. Шум отодвигаемых кресел. Людской водоворот. Водопад струящихся ступеней. Обыкновенный театральный разъезд. Пролетки, двуколки, коляски, кареты, автомобили старых марок, подновленная рухлядь, годная разве что для выставки либо лавки древностей. На экране зимний тракт, визжа полозьями, летит лихая тройка, запряженная санями, волочится медвежья полость, сметая след, звезды летят из-под копыт: в кибитке молодой повеса жмет ручку северной Авроре — красавице с собольими бровями и в длинной шубке, из-под которой вызволена дрожащая пленница, на безымянном пальчике колечко, начинается осторожная игра, красотка хмурится и заливается румянцем, герой настырен, тороплив и смел, мех оторачивает наготу, он шепчет запоздалые уверения, ее дыхание прерывисто, губки капризно и страстно лепечут, умоляя, прося, предостерегая, но руки героя уже хозяйничают вовсю, стянута жаркая шубка, безжалостно смято кисейное бальное платьице, почему-то черного цвета, возможно, дама в трауре, она скорбит о постигшей ее утрате, ее очаровательные глаза полны слез и раскаяния, но безжалостные руки обольстительного насильника продолжают свое дело, вскрывая подноготную, демонстрируя нашему взору прелестные очертания ножек в ажурных чулках, которые сентиментальными резинками прикреплены к облегающему стан поясу; юная грудь роскошно вздымается, ручки слабо пытаются протестовать, но все тщетно, с ласковым стоном отстегнуты резинки, шурша сползает кожура тонких чулок, обнажается спелый, созревший плод ослепительно белых бедер, на стеснительную ножку ложится волосатая ладонь опекуна и ползет вверх, — что, по мысли создателей ролика, должно, очевидно, заставить замереть дыхание зрителя, потому как в следующий миг беглянка в мини-бикини легко перескакивает через борт мчащихся сквозь атласно-черную ночь саней и, воздев руки, застывает в грациозной позе Весны. Ролик крутится дальше, на экране показ купальных моделей сезона, каждая девушка появляется на просцениуме после какой-либо романтической истории: попытка изнасилования в кабриолете, шаловливые игры купальщиков на палубе океанского лайнера, двое в прогулочной шлюпке посреди озерной глади — она в соломенной шляпке, с туго заплетенной русой косой, сбегающей по мраморной шее, в простом дачном платье, с откровенным вырезом и широким поясом, что облегает талию, подчеркивая ее целомудрие и неприступность; начинается разговор взглядов, вероятно, это влюбленные, взоры красноречивее слов и рук, которые осторожно встречаются, вздрагивают, расходятся, встречаются вновь, сперва нерешительно, хотя и страстно, пока, превозмогая стыд и неловкость, не переплетаются в весьма поэтическом объятии ладоней; начинается любовная игра, пальчик скользит по запястью, очерчивая контур ладони, возвращается, набираясь опыта и нескромности, идет пленительная борьба с завязками, застежками, крючками, пуговками, весьма стесняющими наших голубков, пока линии, таящие сокровенную прелесть, не проявляются отчетливо, представляя собой абрис стройной рыжеволосой профурсетки. Смена декораций — он и она в лесу, очевидно, что-то ищут, возможно, укромное место, пробираясь сквозь заросли лесов и трав, романтическая пара: он — черноволосый, она — стеснительная блондинка, с трудом сдерживая напряжение, между ними какая-то электрическая нервозная связь, внезапно что-то происходит, он исчезает за спиной дерева и пропадает с нашего горизонта, она продолжает искать, теперь отрешенно, самозабвенно, почти горестно, открывается чудная просторная поляна, окаймленная тропическими деревьями с пропадающими в вышине кронами, вот кто-то мелькает в чересполосице света и тени, появляется меж стройных стволов, с нежными бликами на коже: он — не он, он — не он, нет, это еще одна девица в изящном бикини с полиэтиленовым пакетом в руках. Девушки мило улыбаются, встречаясь взорами, если они незнакомы, то испытывают доверие друг к другу с первого взгляда, навсегда, их руки встречаются, вместе разворачивают пакет, достают что-то стройное, очаровательное, белое: ба, да это искусственные пенисы. Начинается их демонстрация. Все вполне благопристойно. Серьезно. Без всяких сальностей. Теперь понятней ход с исчезновением черноволосого молодца. Нам предлагается представить положение немолодой вдовы, потерявшей своего интимного друга, который отправился в кругосветное путешествие, в опасную экспедицию, погиб на дуэли или просто изменил ей с другой, предпочтя новую и удивительную. Она оскорблена, ошеломлена, растеряна, в нерешительности, даже не представляет, что делать. Его нет и не будет. Ее возраст не таков, чтобы можно было рассчитывать на появление нежного и сильного мужчины, опоры в жизни и партнера по ложу. Она брезглива, и мужская проституция вызывает в ней бурный, но искренний протест. Что же делать, она еще не вполне остыла и просто не знает, как утолить свои муки. На помощь приходит девушка с полиэтиленовым пакетом. Конечно, мастурбация не лучший выход, однако гигиена, чистоплотность, скрытость от ищущих взглядов окружающих гарантируются. Демонстрируются пенисы с лампочками на конце и без оных, с электрообогревом, работающие от электросети и от батареек, отечественные и импортные, различной формы, буквально воспроизводящие все извивы и даже пульсацию длинной вены органа любви. Приятные на ощупь, в зависимости от желания имитирующие природу, вплоть до пигментации и подлинных тактильных ощущений, и подчеркнуто условные, почти механические. Напоминающие телескопическую антенну. Пусть это не счастье, а только иллюзия, но даже если воображение требует большего, в комплекте к паллиативам страсти предусмотрен набор специальных фильмов, создающих соответствующий фон, способствующих интимному общению, аккомпанирующих или, наоборот, отвлекающих. Каталог с названиями прилагается. Двое на острове. Пожар на корабле. Непредвиденная случайность. Катастрофа на воздушном шаре. Без мужа. Путешествие за счастьем. Жизнь Пржевальского. Наедине с саванной. Детство писателя. Метаморфоза. Незнакомка. Узники страсти. Гарем шаха Хорезма. Отдых в пути. Экспедиция на Восток. Сюжеты фильмов непритязательны. Без лишних изысков. Формальная сложность только тормозит как авторское воображение, так и воображение зрителя. Однако и тривиальные порнографические сюжеты нам явно не подходят. Контраст стилистически более уместен. Поэтому сюжет из жизни знаменитого русского путешественника, вероятно, окажется вполне отвечающим требованиям лояльности. Это тем более интересно, что отец нашего героя, будучи потомком запорожца Кирилла Паровальского, перешедшего во второй половине XVI столетия на службу к полякам и принявшего там фамилию Пржевальского, чем заслужил милость польского короля Стефана Батория, не раз нагонявшего страх на Ivan the Terrible (или Ивана Ужасного), уже глубокомысленно пересекался с представителями другой линии нашего повествования, обозначенной фамильным гербом Солтыков. Однако, в отличие от последних, перейдя на службу к полякам, Кирилл Пржевальский остался православным, и лишь его потомки принимают католичество, пройдя школу иезуитов. Однако уже отец нашего героя служил в русских войсках и участвовал в усмирении польского мятежа, выйдя в отставку штабс-капитаном, чтобы поселиться у своего отца в Смоленской губернии. Здесь он женится на девушке из состоятельной дворянской семьи и вскоре переезжает в усадьбу Отрадное, принадлежащую его матери и ставшую для нашего героя не только декорацией вольного детства, но и убежищем для истерзанной души, когда осточертевали скитания.
Признаемся, что обстановка, в которой он рос, не вполне благоприятствовала духовному развитию. Отец его был человеком больным и стоящим вдалеке от умственных движений своей эпохи, в основном в силу постоянного нездоровья; воспитание всецело легло на мать, которая также не могла серьезно заниматься братьями, имея на руках неблагополучное и дырявое хозяйство, а нянька Макаровна, до самозабвения любившая панычей, сослужила им неловкую службу, слишком рано познакомив с девичьей. Итак, представим себе жизнь на приволье: спартанское воспитание, полная свобода, чащобы, дикий лес, податливые поселянки, гербарии, коллекции бабочек и жуков, нежная, возможно, чересчур нежная дружба с братом. Однако, несмотря на кажущуюся свободу, потачки им не давали. Как упоминает мемуарист, розги играли видную роль в воспитании будущего путешественника, и много их выпало на его долю за различные проказы и шалости. Именно в детстве с полной отчетливостью проявляются очертания характера, впоследствии только окрепшего, но созревшего среди полей и лесов в родной усадьбе. С одной стороны, путешественник всегда был слишком сам по себе, впитав это свойство от своих несколько надменных родителей вместе с некоторой грубоватостью натуры и страстью к оригинальным понятиям, неприятно поражавшим впоследствии людей, сталкивавшихся с ним близко. Дело в том, что родительская библиотека состояла из книг, случайно занесенных в усадьбу коробейниками. И одно заинтересовавшее его еще в нежном возрасте сочинение под заголовком Воин без страха по сути дела определило его жизнь, произведя неизгладимое впечатление на романтического юношу. Еще одна странность, о которой мы не имеем права умолчать, ибо она проявилась так же рано и впоследствии преследовала его всю жизнь: это откровенное недоверие, неприязнь, даже какая-то садистская ненависть ко всем встречавшимся ему в жизни женщинам, за исключением матушки и няньки Макаровны. Его служба в Рязанском пехотном полку полна достаточно неприличных историй и дуэлей, на которые его вызывали оскорбленные товарищи, взбешенные его насмешливыми замечаниями в адрес их невест и избранниц. Тот же длинный хвост недоразумений тянулся за ним и сквозь все его дальние экспедиции. Оговоримся, что первое впечатление от Пржевальского всегда было благоприятное: хотя его подчеркнутая независимость бросалась в глаза, однако многим импонировали его прямодушие, несколько суховатая честность и безграничная уверенность в себе. Однако вскоре (и очень быстро) проявилась другая черта его натуры, которую он к тому же не особенно и скрывал, — а именно страсть господствовать над окружающими всегда и во всем. Именно это щекотливое свойство заставляло его приближать к себе людей более слабых, чем он, и избегать общества равных, где часто встречались люди, не поддававшиеся его настойчивому влиянию. Этим обстоятельством некоторые биографы и объясняют его почти патологическое стремление к одиночеству и ненависть к большим компаниям.
Его писательская карьера начинается неожиданно. Он мечтал о великих открытиях, подвиги Ливингстона и Беккера кружили ему голову, но недостаток средств не давал возможности осуществить мечту и пройти по следам Беккера к истокам Белого Нила. Однако тянуть лямку пехотного офицера тоже нету сил, и тут ему в голову приходит мысль написать эротический бестселлер, выпустить его под псевдонимом и таким образом разбогатеть. Идея приходит в голову ночью, в палатке с туго натянутым пологом, становится душно, он выходит в сосущую темень, соленые кристаллики звезд горят на фоне черного неба, ночная пустыня засеяна шорохами, тающими огоньками, хмельную хвойную свежесть дарит мимоходом сорванная веточка, упруго закушенная зубами. Будущий автор понимает, что его основной козырь — полное равнодушие к женщине и топографии ее тела: ее ласковые руки и очаровательные отверстия для него не более чем полумеханические приспособления для дойки равнодушного и угрюмого фаллоса. Именно поэтому он полагает, что сумеет симулировать воспаление страсти у своих героев и заставит читателей корчиться в муках неразделенной похоти. Сюжет его первого (да и последующих романов) несложен. Озабоченный, погруженный в тяжкие раздумья путешественник по воле случая оказывается в незнакомой ему экзотической обстановке, где его безуспешно пытаются совратить очаровательные несовершеннолетние создания. По неизвестным читателям причинам путешественника оказывается достаточно трудно расшевелить, и заторможенная заскорузлая чувственность не реагирует на лесбиянок, буквально выворачивающихся перед ним на ковре, или на игры ленивых купальщиц у борта зеленого мозаичного бассейна с голубой водой, которые с восхитительным коварством (при полном отсутствии смущения) снимают верхнюю часть своих купальных костюмов якобы для того, чтобы избежать светлой полоски на загаре, а на самом деле — чтобы заставить работать на себя закон всемирного тяготения, когда они с кажущейся невинностью приподнимаются на локтях, демонстрируя окружающим свои юные груди. Бесконечное разнообразие соитий, от оральных до анальных, плохо замаскированные коитусы в общественных местах и явное пристрастие к натюрморту из девического рта и мужского члена — и все это, пропущенное сквозь призму нарочито дремучего безразличия, с прогрессивно нарастающим числом комбинаций и участников. Однако, несмотря на кажущуюся невообразимость большинства сцен, текст по сути дела состоит из переплетения цитат, от Петрония до Льва Толстого, цитат, иногда тщательно закамуфлированных, иногда нарочито перевранных, как, например, во время одной сцены изнасилования китайскими разбойниками случайной попутчицы нашего путешественника, которая вместе со слезами восторга произносит почти дословно монолог Настасьи Филипповны из Идиота Достоевского, который так же незаметно переходит в описание ссоры Облонских в Анне Карениной. Хорошенькие героини с равнодушно раздвинутыми ногами, мускулистыми животами и томными жестами походя обмениваются высокопарными репликами из Апулея и Чехова. Пейзажи фантастичны и экзотичны и все же достоверны. Описания флоры и фауны блестящи, но не затянуты. Эротические пассажи настолько умелы, что читатели мучались от неразделенных и стремительных оргазмов. Большинство эпизодов действительно имели аналогии в его жизни, а то магическое впечатление, которое он всегда производил на женщин, описывают почти все мемуаристы. Уже наружность Пржевальского сразу привлекала к нему внимание. Он был высок ростом, хорошо сложен, прядь белых волос спадала на висок, что при густой черной шевелюре и смуглом лице придавало ему особую оригинальность с демоническим оттенком. Однако из его интрижек никогда ничего не выходило. Обычно он разочаровывался еще на пути. Становился груб, резок, в горле что-то клокотало, ноздри раздувались, и на губах появлялась пена, у него начинали подрагивать колени и пальцы, и та, которая только что собиралась ему отдаться, в испуге ретировалась. Единственный случай, когда ему удалось донести до конца свою страсть, не расплескав по дороге, было кратковременное приключение в маленьком местечке Гори с молоденькой женой хромого грузинского сапожника, у которого он заказал кое-что из снаряжения для своей экспедиции на Восток. Кованый сапог и охотничий стек обратили в бегство запротестовавшего было мужа, после чего жена, извиваясь в деланном протесте, изысканно удовлетворила его разносторонние желания. Излишняя поспешность и нервозность при контактах с этими злокозненными особами не мешали ему быть роскошно медлительным в описании сладких пыток, заставляющих читателей плавиться на огне собственных тайных чувств. Его первый роман был опубликован в бульварном лондонском издательстве Скрэббл мэгазин под псевдонимом. Все последующие тоже. Успех был неслыханный. Однако Пржевальский и не думал открывать свое имя. Пронырливые репортеры, частные детективы и дотошные литературоведы сбились с ног, пытаясь проникнуть в тайну его псевдонимов, охотясь за каждым, в ком виделся или маячил таинственный автор популярных книг. Не раз в газетах появлялись сенсационные сообщения о загадке века. Страницы солидных буржуазных изданий пестрели броскими заголовками: Любимец публики играет в кошки-мышки со своими читателями, Писатель, книги которого издаются миллионными тиражами, остается неизвестным, Жизнь автора Остановки в пустыне (его самый популярный роман) скрыта во мгле. Ловкие газетчики пытались вызвать сенсацию, публикуя наугад то одну, то другую фотографию загадочного писателя. Ошибка на ошибке. Специальный приз самому удачливому журналисту. Однако Паровальский был мастером мистификации и, играя в прятки, ловко вводил в заблуждение. Ему удавалось сохранить тайну благодаря множеству хитроумных предосторожностей; он ловко надувал любопытных с помощью разработанной им сложной системы общения с внешним миром, в частности с издателями: пользовался несколькими почтовыми ящиками, из которых корреспонденцию на его имя получали другие; нередко в анонсах на его книги указывались различные, каждый раз фальшивые адреса; гонорары приходили почтовыми переводами, однако из ящика вынимал их не он, а какой-либо особый уполномоченный в Европе, который пересылал этот гонорар следующему уполномоченному в другой стране, по цепочке, чтобы сбить ищеек со следа. Денежные переводы от лондонского издателя поступали на текущий счет хозяйки гостиницы в Пекине, где Пржевальский часто останавливался на пути в Центральную Азию. Театров он не терпел, беллетристов недолюбливал. Охота заменяла ему все удовольствия, но, кроме нее и хорошего стола, он любил азартные игры и часто выигрывал; эти суммы вместе с деньгами, полученными за книги, были основным фондом для его поездок в Сибирь и на Восток, а также уходили на дорогостоящие издания географических монографий с цветными иллюстрациями, которые он вынужден был выпускать за свой счет. Большевики, смущенные его происхождением, не смея мешать, подвергали молчаливому остракизму его исследования, не препятствуя, но и не облекая благосклонностью. По сути дела, дальние путешествия Паровальского были вызовом режиму; мало того, что он сам стремился все свое время проводить за рубежами страны, но еще делал приличные отчисления различным антимонархическим группировкам — некоторые даже считали, что он причастен к подделке временных свидетельств Восточного займа и сибирских векселей. В Петербурге он бывал только инкогнито. Хотя ни одна из его книг не начиналась с фотографии автора, вечером он переодевался, к черному ходу подавался лимузин. Застегивая пуговицы зеленого пальто с поднятым воротником, он выходил, не глядя по сторонам, быстро садился, авто трогалось. Накрапывал дождик. Перламутрово-серая сетка забирала окно пейзажа, который таял, исчезал; иногда в просветах появлялись суставы водосточных труб, случайные прохожие, чей-то подозрительный зонтик, из-под которого выглядывало вытянутое лошадиное лицо; стремительная гамма капель на лакированном карнизе. Пара зевак. Филер в гороховом пальто на углу. Кивающий полицейский. Дама в шляпе, накрытая дождем. Контуры луж. И авто, проезжающее посередине мокрой мостовой, вдоль пустынного подъезда гостиницы.

Альбом уездной барышни (продолжение)

Лубок

Был Александр по счету первый.
У Александра сдали нервы.
И вот — конфуз и паралич,
иначе: Феодор Кузьмич.
У сей метаморфозы запах,
как будто бы Восток и Запад
гниющий (то бишь пахнет серой,
но хорошо еще не спермой)
местами поменялись: рок
вошел холерой в Таганрог.
Трясет овация галерку,
как сумасшедший табакерку.
Коляска мчит по мостовой
булыжной, и городовой
усатый, вытянувшись в струнку,
в волнении глотает слюнку.
И снова белый взрыв оваций
встречает смену декораций.

* * *

Поляки, я не вижу смысла,
О чем шумите вы, народные витии,
Иль потечет обратно Висла,
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? Иль снега будет больше,
Иль росс уж от побед отвык, и не пристало Польше
На Габсбургов костыль надеяться. Права молва,
И ворон у орла не выклюет глаза.
Победа! Сердцу сладкий час.
Греми, восторгов общий глас!
Восстав из гроба своего,
Суворов видит плен Варшавы,
Вострепетала тень его
От блеска им начатой славы.
Благословляет он, герой,
Твое страданье, твой покой,
Твоих сподвижников отвагу
И весть триумфа твоего.
И вместе с ней летящего на Прагу
Младого внука своего.

* * *

Скажи-ка, дядя, ведь недаром,
Когда не в шутку занемог,
Москва, спаленная пожаром,
И лучше выдумать не мог.
Такой пример — другим наука,
Но я рукою грею руку.
Не то чтоб душу грел себе,
Не то чтоб думал о тебе,
Добросердечный мой читатель.
А просто сопрягал узор
Из слов небрежных, разговор
За скобки вынес, чтоб издатель
Иль просто недоброжелатель
Был предоставлен сам себе
И без препон в своей судьбе
Себе бы сам он стал приятель.
Чтоб дуновенья бурь земных
И нас нечаянно касались
И мы во странствиях своих
Душою чаще омрачались.

Европа

По-пушкински рифмованная с жопой,
Встает из мглы туманная Европа,
Архивная, в классической пыли,
Как коленкоровый коричневый Сюлли —
Прюдом таинственна. Ее магнит,
Как женщина нагая, нас манит,
Как скважина замочная и как
Загоризонтный рукописный мрак…
Но в грифельной дали ее картинки
Переводные, соблазнительные снимки
Из проявителя сознания встают
(Как дерево заместо баобаба).
Перевернув страничку, скажешь тут:
Я думал — женщина, а это — баба.

Письмо из прошлого

Проснувшись в понедельник, 21 января, с тяжелой головой, Петр Сигизмундович Клейнмихель по привычке протянул руку, чтобы звонком дать знать, что он проснулся (и помня, что через полчаса машина повезет его завтракать в известный шоферу дом на Большой Морской, где его ждали), и тут же, с гнетущим чувством повернув голову, увидел на подносе рядом с постелью конверт с австрийским штемпелем — и остановил руку на полпути. Двенадцать или тринадцать неряшливых строк письма, на которое он наткнулся вчера ночью, извещали его о кончине жены, баронессы Клейнмихель, последовавшей полторы недели тому назад в больнице для бедных на окраине австрийской столицы. Неизвестный Петру Сигизмундовичу клерк, по фамилии Крус или Фрус, извещал его, что несчастная женщина, очевидно, по ошибке приняла чрезмерную дозу веронала и скончалась на рассвете, так и не придя в себя после операции. Петр Сигизмундович уронил руку на простыню и, как и вчера ночью, когда мятый листок впервые преподнес ему приз в виде короткого известия о наступившей свободе, ощутил тошноту, слабость в ногах, головокружение, которые с физиологической дотошностью маскировали эйфорию и невозможность сразу привыкнуть к тому, что баронессы Клейнмихель, которая была на двадцать семь лет моложе мужа, больше нет.
Зима была в самом разгаре. Синие сугробы очерчивали тротуары, и на поворотах его белый опель заносило, после чего Петр Сигизмундович, сидевший на заднем сиденье, похлопывал замшевой перчаткой по плечу шофера, предупреждая того об осторожности. Шофер крутил ручку приемника, настраиваясь на нужную волну, и искоса поглядывал на него, но барон не проявил недовольства, а только откинулся на сиденье и закрыл глаза. Петр Сигизмундович был стар и терпелив. Его ждали в департаменте внутренних дел, но он предупредил, что будет только к вечеру, и теперь спешил на дачу в Териоки, собираясь вернуться в город засветло. Безопасность государя лежала лично на нем, но и на Санглена можно положиться, особенно сейчас, когда последние заговорщики выужены, кажется, без остатка, а если и не все, то вряд ли успеют очухаться после вчерашних арестов. Кроме того, никто не отменял его права на личную жизнь. Ситуация была безотлагательна. Ему нужно было проверить одну идею, ключ к которой таился в закрытом на замок нижнем ящике письменного стола его дачного кабинета. Машина вырвалась на простор, настолько плотно сидя в продавленной снежной колее, что иногда, осаживаясь на амортизаторах, сухо царапала заскорузлый наст брюхом. Петр Сигизмундович не был сладострастен и, расправляясь с врагами, никогда не испытывал облегчения, в глубине души уверенный, что зло не искоренить злом и неизбежность есть следствие всегда рачительного рока. Его положение было слишком устойчиво, и он мог позволить себе посвятить подчиненных в некоторые из своих соображений, тем более что он и не думал походить на кого-либо, кроме себя. Жить оставалось слишком мало, не ему быть мстительным. Его гипотеза будущего была чересчур ясной, чтобы ставить на неосуществимое. Он не выносил только одного — обмана. Он не лицемерил сам, не лукавил, и сомнительные обстоятельства казались ему весьма тесным коридором, пройти которым ему не представлялось возможным. Не опускать забрала перед любой неожиданностью, чтобы встретить ее с открытым лицом, было его девизом. Со своей будущей женой барон Клейнмихель познакомился в Москве на ярмарке невест, куда та была привезена матерью. Его не смутило облако слухов, сопровождавшее ее вплоть до стремительной женитьбы (будто с ее репутацией не все в порядке), ибо имя ее связывалось с двумя любовными историями, приключившимися с ней в деревне, и с одной дуэлью со смертельным исходом, косвенной виновницей которой она считалась. Она была влюблена в сказочно разбогатевшего после смерти дядюшки заезжего молодца, мизантропа и донжуана, от скуки поселившегося недалеко от их имения и заприятельствовавшего с местным поэтом, которого-то впоследствии он и убил на дуэли, ради шутки решив поухаживать за младшей сестрой будущей баронессы Клейнмихель, чем вызвал бешеную романтическую ревность недавнего друга. Клейнмихель был уже в чине статского, молодой государь к нему благоволил, он увидел ее у колонны, меж двух теток, в малиновой шляпке, тотчас влюбился, сделал предложение, на которое в скором времени получил милостивое, хотя и раздумчивое согласие, под аккомпанемент хрестоматийных вздохов; он был восходящей звездой и фаворитом, женитьба заставила замолчать сплетников, барон, на седьмом небе от счастья, несколько месяцев путал день с ночью, не выходя из спальни, и только через полгода узнал, что коварно обманут. Оказывается, молодец, выйдя в отставку перед тем, как заточить себя в деревне, хотя ему следовал новый чин и службу он оставил неожиданно для многих, после истории с дуэлью отправился в кругосветное путешествие, разочаровался и здесь, вернулся и, увидев баронессу Клейнмихель в новом ракурсе, тут лишь понял, чего лишился. Его соперничество с бароном было тайной только для последнего. Вновь они встретились в поезде, в котором молодая баронесса Клейнмихель возвращалась, навестив сестру, к мужу. У них начался роман. Соблазнитель, в отличие от барона, проникнутый тщеславием, обладал, сверх того, еще особенной гордостью, которая побуждала его признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, — следствие превосходства, быть может мнимого, но, однако, как известно, гипнотически привлекающего женщин. Несколько месяцев они прожили втроем. А затем баронесса, бросив малютку-сына, сбежала с совратителем сначала в Италию, где тот, оказавшись художником-дилетантом, делал наброски величественных развалин Колизея, а затем, пристрастившись к морфину, якобы помогавшему ей от жесточайшей мигрени (как последствия неудачного тайного аборта), была брошена им и, по слухам, пошла по рукам, опустившись впоследствии чуть ли не до приюта бродячих моряков. Клейнмихель держал уже в руках все ниточки, ведущие к раскрытию неудавшегося покушения заговорщиков на государя в Киеве, когда пришла весть о том, что его неверная жена бросилась в нью-йоркской подземке под колеса поезда: весть, оказавшаяся блефом; и смог-таки упечь этих новоявленных республиканцев за решетку.
— Не надо так негодовать, — говорил он своей тайной пассии, княгине Ольге, младшей сестре бывшей баронессы Клейнмихель, — ибо никаких падших женщин не существует, потому как падение подразумевает движение во времени, а его тоже нет. Бог дал, Бог взял. Не кажется ли вам, моя милочка, что наша жизнь безобразна уже потому, что слишком длинна, а возможно, даже бесконечна. Все-таки она не стихотворение и не здание. Ее невозможно построить, потому как отведенное под нее пространство не имеет строгих пределов, посему и законы, якобы ее определяющие, весьма условны, ибо неокончательны. Разве может рука доверять перилам, если они кончаются неожиданно, либо, наоборот, пунктиром пропадают в рассеянной бесконечности? Поэтому жизнь негармонична, некрасива и скучна, так как ожидание неизвестного весьма стеснительно. Вот почему, не найдя ничего более остроумного, жизнь аннигилирует самое себя, переходя в дряхлость, усталость, старость, неинтересную смерть. Теперь представьте обратное, что в жизни есть определенный, точный, всем одинаковый срок: 33 или 37, возможно, 47 лет, окончательная цифра большого значения не имеет. Каждый умирает в строго назначенный день, не существует болезней, убийств и самоубийств, ибо они бессмысленны. Жизнь тогда строга, целомудренна, всему есть свое место, каждый занимается своим делом. Не хмурьтесь, милочка, а представьте. Точно очерченные границы — панацея от всех бед и треволнений: бытие насыщенно, напряженно, аскетично и, прежде всего, гармонично. (Гармония — мать всех вещей. Люфт сведен к минимуму. Весьма стеснительная для многих свобода, которой нет употребления, ибо ничто так не обессиливает жизнь, как ощущение мнимой или явной свободы, которую никуда не приткнуть, так как она точно не определена, не выверена, не направлена, скучна, абстрактна, абсурдна.) А тут, какая чудесная могла бы быть жизнь! Каждый мог бы реализовать себя, превратить свою жизнь в кристалл! Как не воскликнуть: долой демократию, да здравствует монархия!
Лишь милой Ольге показывал Петр Сигизмундович стихи, которые писал в немногие минуты интимной пустоты. Задумываясь над поэзией, он как-то составил условную классификацию поэтов по кругу. Одни поэты под углом 1-40 градусов пытаются исправлять мир, другие под углом 41-89 градусов воспроизводят его, третьи под углом 90-179 градусов украшают, и только четвертые под углом 180-360 градусов преображают, искажая его. Себя он относил к последним. Ему нравилось разглядывать карикатуры на себя в бульварных газетах, где его рисовали бездумным, узколобым служакой, душителем свободы и общественных интересов. Я, — говорил он в тесном кругу, — посягнул на понятия, на исходные обобщения, чего до меня никто не делал. Этим я провел как бы поэтическую критику разума. Более основательную, чем та, отвлеченная, сделанная Кантом. Я усомнился, что, например, дом, дача и башня связываются и объединяются понятием здание. Может быть, плечо надо связывать с четыре. Я делал это на практике, в поэзии, и так доказывал. И я убедился в ложности прежних связей, но не могу сказать, какие должны быть новые. Я даже не знаю, должна ли быть одна система связей или их много. И у меня основное ощущение бессвязности мира и раздробленности времени. А так как это противоречит разуму, то, значит, разум не понимает мира. Я, — говорил он в другой раз, — понял, чем отличаюсь от прошлых писателей, да и вообще людей. Те говорили: жизнь — мгновение в сравнении с вечностью. Я говорю: она вообще мгновение, даже в сравнении с мгновением. При этом, — повторял он, — я не могу ссылаться на вдохновение, как другие, так как вдохновение не предохраняет от ошибок, как это думают обычно. Вернее, оно предохраняет только от частных ошибок, а общая ошибка произведения при нем как раз не видна, поэтому оно и дает возможность писать. Я всегда уже день спустя вижу, что написал не то и не так, как хотел. Да и можно ли вообще написать так, как хочешь?
Вот вы, — говорил он Ольге, — уверяете, что та или иная поэзия, скажем, в частности, моя, — красива. Это опрометчиво. Только во времена упадка искусства его оценивают словами: красиво или некрасиво, во время расцвета его расценивают иначе: истинно или ложно. Однако сегодня и это невозможно. Предположим, я говорю, идет солдат Аз Буки Веди вдоль берега шумного моря и понимает, что ему надоело жить. Совершенно. Абсолютно. До шевеления пальцев ног. Он хочет удивиться, изумиться — и не может. Хочет узнать что-нибудь новое, неизвестное — и не в состоянии. У солдата Аз Буки Веди нет привычек, тех милых-милых простых привычек, что заводят пружину дня, требуют участия, внимания, заботы; дурных привычек тоже нет. То есть они есть, и те и другие, но они несущественны. Я хочу удивиться — нет, не в силах. Будь проклята эта жизнь, что ему делать? Солдат Аз Буки Веди знает, что любое Аз Буки Веди занято утверждением себя посредством других. Как, как? А так. Есть Аз Буки Веди иллюзорное, то есть такое, каким Аз Буки Веди видит себя. Но он видит свое Аз Буки Веди в разные моменты по-разному. Кроме того, есть Аз Буки Веди, которое видят другие. И есть еще Аз Буки Веди, так сказать, идеальное, каким Аз Буки Веди хотелось бы быть. И вот что получается. Что Аз Буки Веди пытается совместить свое иллюзорное Аз Буки Веди с идеальным, о котором он мечтал, и соединить посредством превращения своего Аз Буки Веди для посторонних, то есть тех, что видят Аз Буки Веди со стороны, со своим невнятным мечтанием, этим Протеем, хотя не то чтобы совсем Протеем, мы этим просто хотим подчеркнуть неокончательность этой мечты, этой идеи-с, то есть Аз Буки Веди идеального. Но почему, скажите, через посредника, почему не попросту, сразу, без околичностей? А потому только, что самого себя Аз Буки Веди видит неотчетливо, неясно, расплывчато, что Аз Буки Веди для себя очень иллюзорное, и вот воплощает, вернее, отражает свое Аз Буки Веди в других и вглядывается, высматривает: похоже — не похоже, совпадает -не совпадает; и вот уже по своим Аз Буки Веди в посторонних составляет свое Аз Буки Веди для себя; и вот так идет жизнь со всеми волнениями, неприятностями, разными поправками, исправлениями, прочими неокончательностями. И если есть, есть похожесть, то Аз Буки Веди счастливо, ликует и славит полноту жизни. А нет, так, бывает, до того тошно, что и жизнь не нужна, нет! Что такое смерть, если нет жизни, — пустота, шелуха, одна оболочка. Вот такие получаются Аз Буки Веди.
Последнее покушение, которое удалось раскрыть Петру Сигизмундовичу, касалось взрыва под покоями государя, в комнате, где находилось помещение караула от лейб-гвардии Финляндского полка. Временем для выполнения преступления злоумышленники выбрали час обычного высочайшего стола, который в этот день должен был происходить в присутствии посетившего Петербург князя Болгарского и его отца принца Гессенского. По случайному стечению обстоятельств обед был отложен на полчаса. Взрыв произошел в 20 минут 7-го часа в южном флигеле дворца, главный фасад которого выходит на малый плац-парад против Адмиралтейства. Там находится так называемый Салтыковский проезд, ведущий в покои Его Императорского Величества. Комнаты направо от этого проезда принадлежали к бывшим покоям великой княгини Марии Александровны, герцогини Эдинбургской, а налево находилось помещение графини Блудовой. После взрыва своды и стены в подвальном этаже рухнули, двери все были вырваны, деревянная обшивка и тамбуры входа уничтожены; в первом этаже, где помещались ничего не подозревающие нижние чины караула, рухнул пол, во втором этаже вылетел паркет. Как донесли барану Клейнмихелю, из бывших в подвальной комнате нижних чинов лейб-гвардии Финляндского полка 10 человек было убито, 44 ранено, в том числе 8 — тяжело. Положение раненых, насколько мог понять Петр Сигизмундович из донесения, было поистине ужасным: у кого вырвано плечо с рукою, у кого снесена половина головы, у кого вывалились внутренности, обагряя кровью острые осколки сводов. Несчастные были подброшены вверх среди тучи пыли и обломков; ударяясь о своды кордегардии и уязвляемые отовсюду, очевидно считая, что началось светопреставление, они затем падали на камни. Все это было делом минуты, но минуты поистине ужасной. По мысли экспертов, взрыв был произведен динамитом, количество которого полагали до двух пудов; динамит, по мнению специалистов, вероятно, находился перед взрывом в печи или на печи в жилом помещении нижнего этажа. Перед Петром Сигизмундовичем стояло много вопросов. Кто был преступник и куда он скрылся? Каким образом последовало зажигание мины, посредством ли фитиля или же посредством так называемого часового механизма Томаса? Пока ответов Петр Сигизмундович не знал. Его репутация была поставлена под сомнение. О его затянувшейся интрижке с княжной Ольгой говорили почти открыто. Лорис-Меликов косился, а главный защитник великий князь Константин более привечал Клейнмихеля-поэта, нежели Клейнмихеля-следователя. Его положение напоминало ромб, вынужденный разделиться на два треугольника. Незадача.
Снег шел все гуще. Беременные дворники с трудом расчищали стекло. Петр Сигизмундович про себя ругал шофера за то, что тот не позаботился надеть на шины цепи, ибо машину все чаще заносило, бросало из стороны в сторону, колеса прокручивались; в одном месте их остановил обвал снега. Больше часа пришлось дожидаться, пока прибудет полицейский транспорт и освободит всю застигнутую в пути колонну автомобилей. Клейнмихель нервничал, скрывая это от шофера, пытался шутить, мысленно сравнивая два почерка, два листка бумаги, совершая перестановку в пространстве, сулившую ему избавление. Эскиз ситуации был неточен. Заочное сравнение было не в его пользу, однако пульсирующее в мозгу воспоминание в секунды просветления приводило фатальный беспорядок его мыслей к драгоценной комбинации, симулирующей совпадение интеллектуальной причуды с согревающей душу версией. Наконец дорогу освободили. Снег валил хлопьями, но по тому, как светлело небо на западе, можно было предполагать, что снегопад на исходе. Светились фары встречных машин, повеселевший шофер предложил ему горячий кофе из термоса, но Петр Сигизмундович не хотел туманить голодное сознание, ощущая себя ищейкой, идущей по следу. Те-ри-оки.
Машина быстро пошла по узкой аллее. Поворот, еще поворот; снег действительно поредел, рождественской порошей ложась на землю; приехали. Клейнмихель не стал дожидаться, пока откроют ворота и загонят машину в гараж, хотя и видел спешащих навстречу горничную и дворецкого с подозрительным, изрядным румянцем. Не до того. Скорым шагом промелькнул он узкой расчищенной дорожкой с вялыми следами только что прошедших людей. Дом обдал его теплым запахом старого дерева. Лестница с балюстрадой скрипом аккомпанировала его шагам. На ходу выбрал из связки нужный ключ, распахнул дверь кабинета, кряхтя нагнулся, отпер замок, вывалил содержимое на стол. Руки, дрожа, переворошили бумагу, на секунду Клейнмихель обмер: нету, выкрали, кто-то разбирал без него архив, не может быть, кто? Нашел! Трясущиеся пальцы выудили нужный листок, разгладили, потянулись в карман за очками. Строчки прыгали перед глазами, ему казалось, что какие-то демоны стоят у него за спиной, отбрасывая косую тень на его жизнь. Близнецы. Так он и думал. Никогда не сомневался, поделом: почерки совпали. Теперь Клейнмихель знал, кто написал ему фальшивое письмо о смерти жены, кем был его злой гений, похитивший чужое счастье себе на горе. Кто, наконец, устроил это страшное преступление, обернувшееся несчастьем многих. Един в трех лицах, он и не сомневался. Монада.