Проделки эти обычно производились ночью. Больнее всего это сказалось на сверстнике Бурцева Эммануиле Нарышкине (сыне известной красавицы Марьи Антоновны), нежном голубоглазом мальчике, который воспитывался за границей и по-русски почти вовсе не умел. Как скоро наступало время ложиться спать, Х** собирал товарищей в коридоре; по его команде один садился на другого верхом, сидящий кавалерист покрывал себя и свою лошадь простыней, а в руке каждый всадник держал стакан воды — эта конница называлась «Нумидийским эскадроном». Затем, дождавшись, когда жертва заснет, по особому сигналу эскадрон трогался с места, в полной тишине окружал постель несчастного и, внезапно сорвав с него одеяло, с криком лил воду. Можно представить себе испуг и неприятное положение невольного страдальца, мокрого с головы до ног, испуганного внезапным пробуждением и не имеющего под рукой белья для перемены. О более неприличных проделках не хочется говорить.
После выхода из корпуса у Бурцева сложились добрые отношения с Х**, мало того, первое время они даже жили на одной квартире, вместе постигая азы светской жизни. То, что Х** был стихотворец, нимало не меняло его привычек, которые, однако, были весьма своеобразны. Когда находила на него такая дрянь (так он именовал вдохновение), он запирался в своей комнате и писал в постели с утра до позднего вечера, одевался наскоро, чтоб пообедать в ресторации, выезжал часа на три, возвратившись, опять ложился в постелю и писал до петухов. Это продолжалось у него недели две, три, много месяц и случалось единожды в год, чаще осенью. Х** уверял приятеля, что только тогда он и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, читая мало и не сочиняя ничего, слыша поминутно вопрос: скоро ли вы нас подарите новым произведением пера вашего? Долго бы дожидалась почтеннейшая публика подарков от приятеля Бурцева, если б книгопродавцы не платили ему довольно щедро за его стихи. Испытывая частенько нужду в деньгах, Х** печатал свои сочинения и имел потом удовольствие читать о них разнообразные суждения — в своем энергическом просторечии он называл это «подслушивать у кабака, что говорят о нас холопья».
Происходя из дворянского рода, знатность которого он, впрочем, склонен был переоценивать, Х** тщеславился этим с напускной небрежностью. Он так же дорожил тремя строчками летописца, в коих упомянуто было об одном его предке, как модный камер-юнкер тремя звездами двоюродного своего дяди. Будучи беден, как и многие представители старого дворянства, он, подымая нос, уверял, что лучше возьмет за себя княжну Рюриковой крови, именно одну из княжон Елецких, коих братья и отцы, как известно, пашут сами и, встречаясь друг с другом на своих бороздах, отряхивают сохи и говорят: «Бог помочь, князь Антип Кузьмич, а сколько княжеское здоровье сегодня напахало?» — «Спасибо, князь Ерема Авдеевич, с утра стараюсь».
Кроме маленькой слабости, которую, впрочем, легко было отнести к желанию подражать лорду Байрону, продававшему также свои очень хорошие стихотворения, Х** был un homme tout rond, человек совершенно круглый, как говорят французы, homo quadratus, человек четвероугольный, по выражению латинскому, а по-нашему — порядочный человек.
В то время, после корпуса, он не любил общества своих собратьев по перу, кроме весьма, весьма немногих. У одних он находил слишком много притязаний на колкость ума, у других на пылкость воображения, у третьих на чувствительность, у четвертых на меланхолию, на разочарованность, глубокомыслие, филантропию, мизантропию и проч. и проч. Иные казались ему скучными по своей глупости, другие несносными по своему тону, третьи гадкими по своей подлости, четвертые опасными по своему двойному ремеслу, — вообще слишком самолюбивыми и занятыми собой да своими сочинениями. Он предпочитал им общество женщин и светских людей, которые восхищались его умом и не приставали с вопросами: не написали ли вы чего-нибудь новенького?
В первый год своего пребывания на Кавказе Бурцев не встречал Х**, но слухи о нем и его стихи доходили до него. Так, по рукам гуляло его четверостишие, вызванное двумя происшествиями, привлекшими к себе всеобщее внимание. Один егерский капитан, Сазанович, был оскоплен и, соделавшись ярым последователем этой чудовищной секты, увлек в оную двух юнкеров и нескольких солдат (по слухам — до тридцати) своей роты. Он был судим и сослан в Соловецкий монастырь. Другой капитан, Бороздна, в противоположность своему товарищу, предался содомитству и распространил оное в своей роте. Он также был судим и подвергся наказанию. Происшествие это было поводом к известному четверостишию, экспромтом сказанному Х**:
Накажи, святой угодник,
Капитана Бороздну,
Разлюбил он, греховодник,
Нашу матушку пизду.
Затем судьба опять на несколько месяцев соединила их. По молодости лет Х** был шалун в полном смысле этого слова, и день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтениями и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве что пятнадцатилетнему мальчику. После жестокой горячки ему обрили голову, и он тогда носил парик, что придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии, хотя не особенно ее красило. Раз в театре он зашел в ложу к Бурцеву. Его усадили в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно. Ничуть не бывало. В самой патетической сцене Х** громко, на весь театр вздохнул, отдуваясь и жалуясь на жару, снял с себя парик и начал им обмахиваться, как веером. Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на него внимание и находившихся в креслах. Бурцев стал унимать шалуна, тот же со стула соскользнул на пол и сел у него в ногах, прячась за барьер; наконец кое-как надвинул парик на голову, как шапку. Так он и просидел на полу во все продолжение спектакля, отпуская шутки насчет пиесы и игры актеров.
Когда к обеду подавали кушанье, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех без обеда. Раз какой-то проезжий стихотворец пришел к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре между прочим обмолвился, что едет из России и везет с собой бочонок свежепросоленных огурцов, большой редкости на Кавказе. Тогда Х** сказал, что обязательно зайдет на квартиру к стихотворцу, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и, покуда автор все более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощания от неумолимого чтеца-стихотворца.
Обедая каждый день в гостинице, он выдумал следующую проказу. Собирая столовые тарелки, он сухим ударом об голову слегка надламывал их, но так, что образовывалась только едва заметная трещина, а тарелка держалась крепко, покуда не попадала для мытья в горячую воду: тут она разом расползалась, и несчастные служители вынимали из лохани вместо тарелок груды осколков и черепков.
Конечно, африканский нрав давал себя знать — его ничего не стоило вывести из себя. Раз в одной компании зашел спор о свободе воле. Рассуждали о том, что мусульманское поверье (будто судьба человека написана на небесах) находит и между нами, христианами, многих поклонников; каждый рассказывал разные необыкновенные случаи pro или contra.
— Все это, господа, ничего не доказывает, — сказал старый майор, — ведь никто из вас не был свидетелем тех странных случаев, которыми вы подтверждаете свои мнения.
— Конечно, никто, — сказали многие, — но мы слышали от верных людей…
— Все это вздор! — сказал кто-то. — Где эти верные люди, видевшие список, на котором означен час нашей смерти?.. И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля, рассудок? почему мы должны давать отчет в наших поступках?
Х**, сидевший до этого молча, но со сверкающими глазами, внезапно вскочил и горячась, быстро произнес:
— Конечно, вздор, любой может изменить судьбу так, как он хочет. Воля одного человека слишком даже значит…
— А, ерунда, время бонапартов прошло, мы все если не предопределению, то уж точно установлениям не вольны сопротивляться…
— Не вольны? — мрачно переспросил Х**. — Тогда извольте, я, предположим, скажу, что никто не выйдет из этой комнаты без моего на то разрешения…
— Ну и что? — возразил толстый майор. — Мало ли что вы сказали, я захочу и выйду.
— Ну так попробуйте, — тихо сказал Х**. С этими словами он вдруг вскочил, обнажил свою саблю и с решительным видом стал в дверях. — Ну, кто теперь перешагнет через мою волю?
Майор было привстал, но тут же, покачав головой, сел на свое место; все мрачно молчали, шутка слишком затянулась, пошел ропот; Х**, еще раз взглянув на майора, что-то хмыкнул, вернул саблю в ножны и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.
Но, конечно, наиболее известным Х** стал своими любовными историями, хотя даже самые яростные недоброжелатели не могли убедить общественное мнение, что для тех, на кого падал его выбор, отношения с поэтом обязательно приводили к трагедии или опустошению, хотя и таких случаев вспоминалось немало.
Подчеркивалась и его подозрительная страсть к несовершеннолетним, едва оперившимся (а иногда и неоперившимся) девочкам. Он увез малолетнюю дочь станционного смотрителя, после чего несчастный отец, у которого было отнято последнее утешение в жизни, наложил на себя руки; его двойное ухаживание — за дочерью и матерью одновременно — стало каноническим (в «Отчете Казановы» насчитывается 14 таких пар); его пассии из крепостного сословия были мал мала меньше, но только очередная девочка переходила в состояние будущей матери, как он тут же отправлял ее с глаз долой в одну из своих деревень.
Ему припомнили случай, когда во время обеда в честь Бородинской годовщины он с побагровевшим от страсти лицом таким ужасным взглядом смотрел на хорошенькую дочку своего приятеля Александра Давыдова, что она, бедная, не знала, что делать, и готова была заплакать; его сосед справа не выдержал и сказал поэту вполголоса: «Посмотрите, что вы делаете: вашими нескромными взглядами вы совершенно смутили бедное дитя». — «Я хочу наказать злую кокетку, — раздраженно отвечал он, — прежде она со мной любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня».
Неизвестно, что было дальше, но двенадцатилетняя Адель Давыдова, кстати воспетая поэтом в одноименном стихотворении, вскоре после смерти отца отправилась с матерью в Париж и, перейдя в католичество, ушла в монастырь Sacre C?ur.
Во время следствия по делу о дуэли нашлось несколько свидетелей, которые уверяли, что неоднократно слышали от поэта рассказ о том, как однажды после разгульной ночи и подзадоренный пьяными товарищами он изнасиловал десятилетнюю девочку-служанку. А затем то ли влюбился в нее, то ли просто решил подшутить. Он не скупился на подробности: девочка, ее звали Катюша, была дочерью его квартирной хозяйки, после первого случая он на три дня исчез, но, когда понял, что девочка не проболталась, опять зашел на свою квартиру. Мать куда-то собиралась с узлом, она шила для кого придется; окна были отперты, в доме жили мастеровые, и целый день изо всех этажей раздавался стук молотков или песни. Катюша сидела в своей каморке на скамеечке, повернувшись к нему спиной и что-то штопала. «Я встал и начал к ней подкрадываться. У них на окнах стояло много герани, и солнце ужасно ярко светило. Я тихо сел подле нее на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял ее руку и тихо поцеловал, посадил ее опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал у ней руку, вдруг рассмешило ее, как дите, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но все-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв ее к себе на колени, целовал ей лицо, потом ноги, поднимаясь все выше. Когда наконец поцеловал куда хотел, она вся отдернулась и улыбнулась, но какою-то кривой улыбкой. Все лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то все шептал ей. Наконец вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала быстро целовать меня сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение. Я чуть не встал и не ушел — так это было мне неприятно в таком крошечном ребенке. Но я преодолел внезапное чувство моей жалости и остался.
Когда все кончилось, она была смущена. Я уже не ласкал ее. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо ее показалось мне вдруг глупым. Смущение быстро, с каждой минутой овладевало ею все более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол, лицом к стене, неподвижно. Я боялся, что она опять испугается, как давеча, и молча ушел из дому».
Через несколько дней девочка повесилась; понятно, никаких свидетельских показаний она дать уже не могла, зато нашли молодую даму, оказавшуюся в тринадцать лет в подобном же положении, и ее описания дают представление и том, что могла переживать и бедная Катюша Маслова.
«У меня в глазах помутилось. Чувство горького одиночества, ужасной обиды вдруг охватило меня, и кровь сначала как будто вся хлынула к сердцу, а потом горячей струей бросилась в голову.
Я опустила портьеру и побежала вон из комнаты. Я слышала, как застучал опрокинутый мною нечаянно стул.
— Это ты, Соня? — окликнул меня встревоженный голос сестры. Но я не отвечала и не останавливалась, пока не добежала до спальни на другом конце квартиры, в конце длинного коридора. Добежав, я тотчас принялась раздеваться торопливо, не зажигая свечи, срывая с себя платье, и полуодетая бросилась в постель и зарылась с головой под одеяло. У меня в эту минуту был один страх: неравно сестра придет за мной и позовет обратно в гостиную.
Еще не испытанное чувство горечи, обиды, стыда переполняло мою душу, главное — стыда и обиды. До сей минуты я даже в сокровеннейших моих помышлениях не отдавала себе отчета, как это может быть на самом деле.
Хотя мне и было всего 13 лет, я уже довольно много читала и слышала о любви, но мне все это представлялось иначе — мне только снилось иногда, что он, какой-то неведомый принц, берет меня на руки и уносит в какой-то шелковый шатер.
„И вдруг, разом, все, все кончено!“ — твердила я с отчаяньем и только теперь, когда уже все казалось мне невозвратно потерянным, ясно сознавала, как я была счастлива всего несколько минут назад, а теперь, Боже мой, теперь!
Что такое кончилось, что изменилось, я не говорила себе прямо; я только чувствовала, что все для меня отцвело, жить больше не стоит!»
Cреди документов, приобщенных к так называемому «Подлинному военно-судному делу», среди показаний свидетелей (забуду ли я то раннее февральское утро, когда подписал протокол № 17, рука у меня дрогнула, и вместо размашистого росчерка перо уперлось в рыхлую бумагу, оставляя дыру и кляксу в виде тени буквы «а») попадались и курьезы. Скажем, список, сделанный неизвестным доброхотом, сравнившим текст двух поэм — «Царскосельский праздник» и «Бригадирша», написанных еще в Пажеском корпусе и опубликованных сначала в III томе собрания сочинений, а потом в известном издании Н. В. Гербеля (Лейпциг, тип. Г. Петца) «Запрещенные и пикантные стихотворения Х**».
Впоследствии я сам сделал сравнение и выписал в основном целиком пропущенные строки (в круглых скобках обозначив вариант отечественного печатного издания).
«Царскосельский праздник»:
ст. 125 — И жопы плоские блядей
ст. 139 — (О белых) ляжках, круглых жопках;
ст. 155 — (Сожми) муде да стисни хуй!
ст. 158 — Пизды не щупай, жоп (не трогай)!
ст. 159 — Мать их в подпупие! (Тоска!)
ст. 100 — («Пустите! — ну!») — «Лихо подъебать!»
ст. 103 — Лежит на девке наш герой
ст. 104 — И вынимает хуй ядреный.
ст. 105 — Он палец в жопу всунул ей,
ст. 106 — Вцепился в титьку он зубами.
ст. 108 — «Ведь у тебя между ногами
ст. 109 — Не застрахована дыра!
ст. 110 — Возьми мой хуй и всунь проворно!»
ст. 115 — «Вставляй же!.. Ну, полез, довольно!»
ст. 116 — « — Какой огромный!.. ох! мне больно!
ст. 117 — Ой! тошно!» — «Врешь, ебена мать!»
ст. 118 — И скоро на подол рубашки,
ст. 119 — На брюхо, волосы и ляжки
ст. 120 — Из разъяренного хуя
ст. 121 — Струей сбежала молофья.
ст. 140 — Ты у меня подол обсерешь!
В качестве дополнений к «Бригадирше» были приведены только полностью отсутствующие строки:
81 — Манду до жопы раздерут
82 — И ядовитой молофьею
83 — Младые ляжки обольют.
Опубликованное позднее сообщение г-на Эшлимана, что почерк комментариев и возмущенных помет на списке, попавшем в «Военно-судное дело» о дуэли, говорит об авторстве Е. И. В., не выдерживает критики. Ни дневник, ни письмо вел. кн. Константину с описанием следствия и суда, где нет об этом списке ни слова, хотя приведены все сколь угодно важные подробности, ни сделанная уже в наше время графологическая экспертиза не дают оснований полагать, что нескромные юношеские стихи, прочитанные царем спустя полвека после их написания, возымели решительное воздействие на следователей, отразившееся на суровом и несправедливом приговоре. Сравнение завитков букв «т» и «г» в письмах царя и почерке автора приобщенного к делу списка, а тем более способ подчеркивания буквы «ш» позволил графологу убедительно утверждать, что настоящий автор ремарок на прискорбном списке до сих пор не обнаружен.
Увы, это не прибавило следствию лелеемой объективности.