Усть-Нарва, путч, варенье

У Набокова есть сетование на зубное протезирование, в результате которого небольшая щель между передними зубами, которую Набоков называет «милой», заменили ровной и пластмассовой голливудской улыбкой. Я об этом вспомнил, когда остановился перед домом по улице Койдула, 12, где мы в конце 1980-х жили с компанией друзей каждое лето.

Я не сразу нашел этот дом, потому что раньше он был последним — перед международным лагерем Норус — домом, а теперь находится посередине, и я его сразу не нашел. За более чем 30 лет дом еще более обветшал, стал еще более обшарпанным, денег на ремонт у его хозяев явно нет, как, возможно и желания. А его умирание было особо заметно на фоне стоящих рядом совсем новых и современных домов, по сравнению с которыми он выглядел еще более старым и дряхлым стариком в детском саду. Во мне боролось желание достать телефон и сфотографировать его, но тогда снимок совсем заслонит праздничный образ этого дома, частично утопающего в тени деревьев, частично озаренного солнцем, каким он оставался в моей памяти. И я решил не портить воспоминания.

Когда 16 августа 1991 года мы с моей Танькой купили Алеше щенка ризеншнауцера, получившего имя Нильс (его нужно была называть как угодно, но с первой буквой Н), мы жили уже не на Койдула, 12, а в самом конце улицы Рая. Танька сопротивлялась покупке собаки как могла, но у нашего Алешки была не самая сильная нервная система, нам хотелось его максимально поддержать, и Танька, в конце концов, согласилась. Более того, сама выбрала Нильса из компании его не менее породистых сестер и братьев в квартире заводчика в Ивангороде. Пока мы везли Нильса в Усть-Нарву, он, не привыкший к машине и вообще смертельно напуганный, несколько раз скатывался с заднего сидения, а когда мы привезли его в наш дом, спрятался за шкафом и явно испытывал ужас.

Алеши дома не было, он играл со своими друзьями по дому на улице Койдула и не очень хотел идти домой, хотя я сказал, что его дома ожидает сюрприз. Ему было десять лет, и игра состояла в том, что они подбрасывали в костер куски шифера: который взрывался с резким шумом.

Понятно, что Нильс привык к новому дому очень быстро, он неуклюже бегал на поводке с Алешкой, постоянно запутывался, падал, но уже было понятно, что это страшно энергичный и веселый щенок.

В этот или на следующий день мы вместе с моим приятелем, писателем Сережей Коровиным пошли в баню (кажется, был мужской день), потом сидели у нас перед верандой, выпивали, затем переместились на веранду. Скоро Сережка с женой Наташей уехали на велосипедах домой, а я на следующее утро поехал в Ленинград. Уже не помню, по каким делам. Скорее всего, журнальным, потому что в котельной я к этому времени уже два года как не работал.

Это было 18 августа, накануне путча. Когда путч начался и появились первые слухи о колоне танков на подъезде к Петербургу, я позвонил в Усть-Нарву; у нашей хозяйки Инны был телефон, и, когда это было нужно, звала к нему Таньку. Но сразу дозвониться не удалось, никто не подходил. Наконец Инна ответила, позвала Таньку, которая на большой кухне варила варенье. Я сказал, чтобы она срочно собиралась, я за ними выезжаю. В переломные моменты лучше быть вместе. Танька начала собираться, ей это было несложно, она была педантичной и собранной, но варенье все-таки подгорело.

Мы и так среди нашей большой компании оставались в Усть-Нарве последними, остальных позвали дела еще раньше. Если говорить о путче, то я помню, как со своими друзьями смотрел митинг, посвященный победе над путчистами. Мы, конечно, симпатизировали тем, кто путч преодолел, но пока мы смотрели этот митинг, кажется, 22 августа, послушав риторику выступавших и эти троекратные раскаты: Россия, Ельцин, Москва, я сказал, что у этих людей не получится преобразовать Россию, они продолжают говорить на советском языке. Мои друзья со мной тогда не согласились, хотя впоследствии стали не только противниками Ельцина, но и сторонниками Путина.

Но в нашей семейной памяти все это сохранилось именно в такой последовательности: покупка Нильса, первые часы и дни его с нами, баня с Коровиными и путч.

Мы так и рекомендовали потом Нильс — путчевый. Мы взяли его 16 августа, а родился он 17 мая, в один день с Леной Шварц, женой моего соредактора по журналу «Вестник новой литературы» Мишей Шейнкером, и к августу 1991 мы успели выпустить уже несколько номеров и книг, чем (книгами и нашим издательством) почти полностью занимался Миша Шейнкер.

На следующий год мы последний раз приехали в Усть-Нарву с годовалым Нильсом, который был энергичным и непоседливым как ртуть. Он успел побегать по усть-наровским пляжам, но мы были в Усть-Нарве почти одни, заходил Лёва Лурье, еще кто-то, но введение виз переместило нас на Корельский перешеек, где у Лены Шварц и ее мамы, Дины Морисовны, заведующей литературной частью театра Товстоногова и его ближайшей подругой, была сьемная дача с огромным участком.

А Усть-Нарва, как корабль в тумане, стала пропадать, не полностью, конечно, мы очень часто возвращались к ней в разговорах, мы все сравнивали именно с ней, все наши дачи и дачки в Репино и Комарово. Все было похоже на Усть-Нарву, но уступало ей по какому-то внутреннему ощущению праздника. Когда мы первый раз приехали в Усть-Нарву, нам с Танькой было по 34 года, когда уехали — уже под сорок. Когда мои друзья (не все, конечно, но многие) начали дрейф в сторону официоза, обиды за неполучающиеся реформы, приведшие к обнищанию большинства, а потом узнавшие Путина как своего, Усть-Нарва стала тоже покрываться трещинами и пятнами, как, не знаю, портрет Дориана Грея. Усть-Нарва была ничем не виновата, никто ни в чем не был виноват, демократы, действительно, были вороваты, использовали пугало в виде красно-коричневого реванша, чтобы без помех делить огромный кусок пирога, доставшийся им бесплатно. Но все равно путинское великодержавие и имперский синдром были настолько хуже, что это было очевидное сравнение.

И все же Усть-Нарва стала покрываться крокелюрами, паутиной морщин и трещин, она была не виноваты в том иллюзии дружбы и взаимопонимания, которым мы владели, пока жили здесь, но потом оказалась не столько отороченной, сколько символом разрушения дружбы, юности и молодости.

И когда я пару недель назад приехал сюда, я приехал в Усть-Нарву моей Таньки и меня. Я вспоминал о том, как мы проводили здесь время, как смотрели друг на друга сквозь призму Усть-Нарвы, и это были очень дорогие воспоминания. Да, она стала совсем другой. Как трещина между передними зубами Набокова, она была красива и непритязательна одновременно, и то, что я, прежде всего, увидел, вернувшись в неё сегодня, это то, что этой трещинки уже не было. Старые дома, среди которых был и дом Инны в 1991, обветшалый уже тогда, скорее всего, снесли (по крайней мере, я его не нашел). Зато новые и современные виллы возводились тут и там, вероятно, придавая Усть-Нарве более лощенный вид, но трещинка пропала.

Но я уже третью неделю живу здесь, через пару дней улечу обратно в Америку, а пока почти ежедневно хожу по улицам, по которым мы или я ходил, один или вместе с моей Танькой, моей единственной и самой преданной подружкой. Ее уже нет здесь, я не ищу ее отражение или тень ни на пляже, ни на улицах или в магазинах. Я знаю, что ее нет, как и нет той Усть-Нарвы, в которой мы когда-то жили и были, наверное, счастливы порой, даже если не давали себе в этом отчета. Моя девочка. От тебя ничего не осталось, мы тебя сожгли и развеяли прах, но ты есть, как прививка от оспы на плече, в моей памяти и в том, что я описал тебя, в тщетном стремлении сохранить тебя хотя бы как литературный образ. Но мы с тобой навсегда, пока еще я жив и могу вспоминать и думать о тебе.