V. Макс Касис

 

Хотя, по мнению заинтересованных наблюдателей, шанс стать «козлом отпущения» имел еще один чрезвычайно оригинальный писатель, которого любители изящной словесности долгое время знали под псевдонимом Макса Касиса (в мире любителей художественной фотографии более известный как мистер Гран). Впоследствии, уже после ареста брата Лемура, когда истинное лицо клуба «Rem» проступило со всей отчетливостью, именно он был намечен г-ном Мартином в качестве одной из следующих жертв. В рецензии последнего на составленный якобы для публикации в России сборник (вот, мол, как свободны русские в колонии), Макс Касис, с равной долей наивности и гадливости, был назван им «человеком, лишенным человеческого облика».

Действительно, то, что мистер Гран делал в литературе, было гораздо чернее любой chernoohi (рус.). Но можно ли сказать, что он был недоволен какими-то аспектами колониального мироустройства? Как полагал его основной биограф Кирилл Мамонтов, «Касиса просто не устраивал человек как таковой и заодно любые проявления его (человека — З.Х. и И.С.) земного существования».

Понимая, насколько условны любые определения (и не поддаваясь жанру «криминального литературоведения»), мы все же осмелились бы определить его как гениального дилетанта не только потому, что Касис, очевидно, не являлся столь распространенным теперь типом писателя-филолога, но и потому, что, по сути дела, не зависел ни от предшествующей литературы, которая была ему безразлична, как и все на свете, ни от любых философских или там умозрительных систем. Эдакий самородок, отшлифованный природными силами без всякой помощи образования и, как сказал бы Фред Эрскин, «оставляющий словесные следы», свойственные ему, как родной ключ и замок, или, по словам Джека Барта, как «физиологические отправления и отправитель». Ему в голову не приходило искать свой стиль или какие-то особые приемы, он просто откашливался, отхаркивался, отплевывался, не умея сказать иначе, чем сказал, а говорил только на языке аспидно-черного юмора, используя оригинальные гиперболы и абсурдные формулы для определения вроде бы самых простых и тривиальных ощущений. Но в том-то и дело, что этого самого тривиала в наличии не было совсем, его ощущения были примечательны, как у человека, коего всю жизнь держали за решеткой с птичкой какаду и кормили мучным. Да, да, именно уникум, громоздкий минерал, высеченный раз и навсегда без каких-либо исправлений и черновиков. А производил впечатление не от мира сего, ибо говорил как существо, не знакомое с обыкновенным житейским словарем, и пользовался парафразами для беседы с почтальоном или начальником по службе, являясь, конечно, человеком ненормальным, имея в виду не только психопатологию, но и границы, отведенные для проживания думающим существам в этом мире. «Мне что-нибудь поинтереснее, чем жизнь!» — эта фраза, вполне уместная как парадокс в добропорядочных рамках романтизма (ну, скажем, у шиллеровского Моора и эринктонского Демона), для него могла бы стать подзаголовком всей жизни. То есть тотальное неприятие, неудовлетворенность прежде всего человеческим, в буквальном смысле этого неуклюжего прилагательного; и вряд ли кому-то из современных колониальных писателей удалось выразить это столь убедительно и сильно.

«В дни чугунной депрессии, в дни безрадостные (а радостных, как оказалось, не будет), в дни отчужденности, тупости, смятения, в дни мучительные, тяжелые, — в такие дни ты приходил на кладбище и наблюдал сцены похорон. Это отшибало чувство пустоты, ты остро ощущал, что наполнен кровью и радовался холоду, теплу, дождю. “Чужая смерть животворна”. Ты возвращался домой с освежеванными ощущениями не то что жизнерадостности, но — свободы, силы, надежды. Мертвые не потеют».

Действительно, Касис был уникален и неповторим даже в своем внешнем облике. Перекличка мнений и совмещение нескольких ракурсов образуют в результате почти канонический образ. «Какой-то огромный, обрюзгший, спившийся профессор или приват-доцент из российской глубинки: мешковатые, расплывшиеся формы, грузная стать, тонкие интеллигентские очки на плохо выбритом одутловатом лице с тонкой бородкой, защитного цвета куртка и брюки, заправленные в нечищенные смазные сапоги» (Вал Лапиро, «Мои друзья», портрет № 9). «Загулявший бурмистр из бывших, спившийся помещик, у которого за долги управляющий перекупает имение, а затем делает своим конторщиком» («Моя родословная», стр 18). «Смесь аристократа с мужланом-увальнем из медвежьего угла в деревенской глуши: сквозь облик неотесанного, но себе на уме самородка проступал при соответствующей подсветке презрительный эстет с вальяжными замашками и утонченным вкусом. Причуда природы, что подкладывает в компанию к сопливым отпрыскам конюха маленькую принцессу с ретроспективным обещанием расцвета, а в вонючую колыбель нищенки пискливое существо со лбом высокомерного философа» (Дик Крэнстон).

В эпоху Великой войны генералов у него были репрессированы и отец, и дед; но узнать о Касисе что-либо определенное оказалось потруднее любого другого тайного следствия не только потому, что он был фантастически подозрителен и подвержен мании преследования, но потому что даже при желании не мог ответить на любой вопрос прямо. «Совершенный глухарь, не слушающий того, что говорят ему и только бубнящий что-то свое» (Кирилл Мамонтов, «Замечательное десятилетие», стр. 153). «Судьба побеспокоилась, чтобы одарить его гирляндой ситуаций, пройдя которые он и стал тем уникальным черным человеком, будто только что вышел из кромешной тьмы на белый свет просцениума» (там же). «Отца не было, с матерью были непредставимо плохие отношения. Она пыталась создать вокруг сына завесу сплошного ужаса, зная и о его паническом страхе тайных покушений, и о его уверенности в постоянной за ним слежке. Она подкладывала ему под подушку вырезки “из зала суда” (где сообщалось о криминальных деяниях очередного ужасного русского); несколько раз доносила в резиденцию на Сан-Хосе и в конце концов написала заявление, не позволившее ему эмигрировать в критический момент, когда, извините за плохой каламбур, мистер Гран был на грани ареста» (там же, стр. 172 и далее). Он жил со старухой-матерью и слепой бабкой в состоянии никогда не затухающего скандала и острых конфликтов, но «было странно слышать в устах этого сорокалетнего человека, который всегда выглядел по крайней мере на десять лет старше, ласково-архаическое слово “бабушка” с быстрыми, короткими эпитетами, намекавшими на непонятную привязанность и нежную дружбу между девяностолетней старухой и великовозрастным, скоро постаревшим внуком».

Неизвестно, когда он увлекся фотографией, как и неизвестно, какими были его первые снимки, но те, которые нам удалось увидеть, условно можно различать как мистические пейзажи и натюрморты из вещей в полуобморочном состоянии. Людей он почти никогда не снимал, если не считать иногда мелькающие на заднем плане обнаженные контуры женских фигурок: снежный ландшафт, зубчатый лес на заднем плане и худенькая, голожопая кокетка-длинноножка, стоящая по колени в снегу; спиной к зрителям; в надетой набекрень летней соломенной шляпке; с пунктиром глубоких следов — от обреза фотографии к застывшей на мгновение профурсетке. Очевидно, на заре своего увлечения фотоделом он работал с «обнаженкой», то есть пользовался женской натурой как штрихом или пятном; но с каждым годом добывать натуру становилось сложнее и опаснее; или он, по мере развития мании преследования, все больше боялся различных неприятностей. Ибо снимал только худеньких, молоденьких, едва оперившихся девочек, которые не верили в его платонические порывы и не сомневались, что просьба раздеться — это лишь прелюдия к бешено-шикарному изнасилованию. И, раздосадованные, когда этого не происходило, жаловались на него в полицию. Приходили какие-то бородавчатые мамаши, требовали деньги за их испорченных девчонок, все это стоило нервов, и он в конце концов отказался от работы с натурой.

Марк Касис был застрахован от банальных положений и обречен на участие в уникальных ситуациях, похожих на страшный сон. Если он спал с русской дамой, назавтра уезжающей в Россию, то утром становился свидетелем того, как находящуюся в беспамятстве мать обслуживает ее десятилетний мальчик-сын, запихивает груди в бюстгалтер, застегивает резинки, упаковывая по всем правилам.

Если он исчезал, никого не предупредив, ни домашних, ни приятелей (на всякий случай не доверяя никому), то с одинаковой вероятностью можно было предположить, что сейчас он бродит в одиночестве по каким-нибудь лесным чащобам (ибо обладал способностью не есть по трое и более суток) или отлеживается на даче бывшего испанского генерала в Рамос-Мехиа, перешедшей по наследству к его постоянно сидящей на игле дочери.

Одним из самых страшных периодов его жизни была служба в армии, которую он вспоминал как непрерывный кошмар, сначала в бенинских болотах, а затем, после какой-то провинности, в монгольских степях, где от отчаяния и начавшейся цинги жрал расшатавшимися зубами обыкновенную траву и грыз корни. «Иногда — утверждает Кирилл Мамонтов, — на него наплывали воспоминания о длившейся несколько суток подряд погрузке бидонов с керосином: товарный состав, тускло блестящие в лунном свете рельсы, ночь, стертые в кровь ладони, выскальзывающие ручки, липкое от керосина хэбэ и какой-то древний волчок ужаса в груди». Его уволили после нескольких попыток самоубийства: «то ли пытался повеситься в уборной, то ли загнал себе в икру гнилую нитку, вызвав этим туберкулез ноги». Он имел дистантную натуру, с трудом входящую в близкий контакт, изъяснялся непонятно и, очевидно, плохо ладил с военным начальством и особенно нижними чинами, для которых такие штучки выше понимания. Пролетая над Уралом, он видит цепь гор и дает слово: больше по своей воле в Азию ни ногой.

М-р Гран был уже модным фотографом: его фотографии появлялись то в самых лучших и престижных западных журналах, то в эмигрантских газетах. Выставка работ в Нью-Йорке, Москве и Париже. Российские газеты предпочитали безлюдные и отрешенные виды старой Сан-Тпьеры, снятые в фантастическом ракурсе через какое-нибудь оконце; иногда все проступало из тумана небытия, как очертания тела под снежной простыней. Западные журналисты обводили рамкой его натюрморты: мертвые вещи, запечатлявшие гармонию распада, намеренного разоблачения. Что бы он ни снимал, во всех фотографиях ощущалась какая-то мощная подспудная идея. Или кубки, стекло и изысканные предметы на фоне штофных тканей, как вначале; или простые вещи, вроде наполненных водой лампочек, витой улитки валторны, обгорелых спичек и изгороди из иголок, как потом. Долгие годы мистер Гран работал по специальности, в разных фотографиях и ателье, но не умел и не хотел халтурить и делать деньги, к тому же был чрезвычайно осторожен, пуглив и осмотрителен. Служил фотографом в институте судебной медицины, но не смог привыкнуть к виду отрезанных голов и конечностей, которые собирали перед ним на простыне; его тошнило, несмотря на щедро выдаваемый брэнди, когда он снимал для пишущего диссертацию исследователя разные стадии разложения трупа, и еще больше было не по себе, когда он эти снимки проявлял, оказавшись слишком слабым и впечатлительным для физиологических натюрмортов. Ездил он и в самые различные экспедиции, вывезя из них реестр наблюдений, соответствующий этапам озверения нормального обывателя; и ему долгое время не давал покоя случай, когда один человек во искупление долга заставил другого съесть, начиная с задницы, живого котенка. Неизвестно, постепенно или сразу из него сформировался тот уникальный тип, совершенно свободный от каких бы то ни было иллюзий и не чувствующий при этом себя несчастным, каким он стал к тому моменту, когда наконец забросил фотографию и стал заниматься литературой (одно время пытаясь совмещать), посчитав (такова дарственная надпись на статье о его творчестве), что «в прозе можно делать вещи пострашнее, чем в фотографии».

Критик, сталкиваясь с творчеством столь сложного и уникального писателя, должен прежде всего дать ответ на вопрос: что именно вызывает у нас ощущение искусства?

«Мир не изменился, — читаем мы в одном из его рассказов, — не стал чище, но, несомненно, он стал пронзительнее, ибо с последним свидетелем ушло время». Но ушло не только время, вместе с временем, или с тем, что преходяще по своей природе и, значит, тленно, ушло и страдание. Страдание и сострадание — вот чего совершенно лишен текст его любого рассказа. Его герой как бы вспоминает, восстанавливает прожитую жизнь, наощупь перебирая позвонки основных человеческих ценностей. Но лишенная страдания жизнь оказывается проколотой как мяч, и вместе с вытекшим сочувствием она поневоле приобретает абсурдный, бессмысленный вид. Тщетно пытается рассказчик понять, что же заставляло его так мучиться там, в земном пределе — и не понимает. Прокручивает наиболее критические (в человеческом плане) моменты существования: и все лунки — для семьи, женщины, детей — оказываются пусты. Он находит подходящую цену для девальвированной жизни — цена ей не грош, а стакан воды, вернее, портрет этого стакана, который ужасно похож на рентгеновский снимок любимой женщины, что таскал с собой герой «Волшебной горы» Т.Манна.

Не колониальные порядки, повторим еще раз, не какое-то конкретное общественное устройство — а сама жизнь не нравится автору, и он лишает ее необоснованных претензий считаться трагедией, ибо вместе с потерей страдания происходит и дегероизация жизни, потеря хорошо известного права на подвиг.

Мистер Гран хотел, чтобы смерть была сильнее, и убеждал читателей в этом.

Мы далеко не уверены, что смогли несколькими беглыми штрихами обрисовать столь сложную натуру, чей контур, несомненно, куда убедительнее проступает сквозь его творчество или даже устную речь. Глядя на мистера Грана, многим казалось, что этот человек научился жить совсем без боли, ибо боль — это всегда несоответствие ожидаемого и реальности, некая пустота, в которую обрушивается нога, рассчитывающая на ступеньку; а мистер Гран шел как бы по облаку, готовый в любой момент рухнуть на землю или исчезнуть. Несмотря на, казалось бы, самое мрачное и нигилистическое восприятие жизни, он был застрахован от отчаяния и довольствовался тем, что имеет, обладая устойчивостью, вполне лакомой для абсолютного большинства. Все его иллюзии (если они были) давно перегорели, но оставили не черную выжженную выемку, а некое ощущение тайны, которой он обладал, возможно не умея ее высказать. Его не удивила и не смутила бы ни своя, ни чужая смерть; он досматривал оставшийся ему кусок полузасвеченной пленки почти в полном одиночестве пустого зала, довольствуясь спазмами творчества, когда они подступали, и нехитрыми духовными и физиологическими удовольствиями. «Книжка, банька, разговор под “фауст”. Пил, как и жил он, по-черному, но лучше всех в богемной среде держался в состоянии даже ослепительного опьянения; и когда пил, то, как хроник, не ел при этом сутками» («Замечательное десятилетие», стр. 234).

Хотя его недоверие к жизни было отмечено почти религиозным пафосом, он не был религиозен, и этим отличаясь от русской колониальной публики, состоящей по преимуществу из неофитов. Конечно, его творчество не было просветлено, но, возможно, оно вплотную подводило к катарсису, являясь перекидной доской для пытливого ума.

У него начались неприятности, когда стало известно о его сотрудничестве в женском феминистическом журнале «Марфа», напечатавшем его фотографии и рассказы. После ареста издателя, Касиса решили, очевидно, пропустить в качестве свидетеля по этому делу и прислали повестку. Через пять минут после того, как почтовый ящик преподнес ему приз в виде казенной бумаги, бросив в рюкзак что попалось под руку, он вышел из дома вроде бы сдавать бутылки и пропал на несколько месяцев. Пока было лето, жил в лесу робинзоном, питался ягодами и подножным кормом, заходя только в самые удаленные магазины, потом начал скитаться по наиболее захолустным дачам знакомых. Последним пристанищем стала дача брата Кинг-Конга, откуда его выжила жена последнего, которой надоел живший угрюмым медведем непрошеный постоялец. В это время его мать получила в городе новую квартиру, старый дом пошел на капитальный ремонт, и, так как деться было некуда, он решил, что имеет право вернуться на пару дней, осмотреться, оглядеться, а потом решить, как быть дальше. В крайнем случае он готов был выбросить разрезанный на сто кусков паспорт в двадцать разных мусоропроводов, уехать в глухомань и заделаться скитальцем. Сбрить бороду, изменить внешность, подопуститься, отрастить щетину, принять соответствующее обличие, попасться по какому-нибудь незначительному поводу вроде пьяной драки, отсидеть за бродяжничество и проживание без паспорта и, получив новые документы, начать новую жизнь, поселившись в глуши. (О, эти атавистические остатки удовольствия от созерцания природы. Он мог часами смотреть на залив во время суточного дежурства на лодочной станции, расположенной на побережье; мог рассматривать причудливые льдинки или осколки скал, лежать в траве, бездумно глядя в небо, или бродить по лесу, не замечая времени.)

Однако все оказалось совсем не так страшно, как он полагал. Кроме г-жи Лазерс, больше никого не взяли. Хотя он продолжал считать себя на грани ареста, реальной опасности, по сути дела, не было. Чтобы запутать следы, он не поленился съездить на старую квартиру, отвинтил ручки, звонок и перевесил таблички с номерами квартир (хотя нумерация и так была изрядно запутана на сан-тпьерский манер). Однако когда ему пришла повестка и на новую квартиру, он вызвал скорую помощь и через полчаса с диагнозом инфаркта был увезен в больницу.

У него действительно было больное сердце. Однажды, идя по улице в солнечный летний день, он упал, переходя трамвайные пути, и провалялся в бессознательном состоянии несколько суток. У него взяли анализ крови на содержание наркотиков, наркотиков в крови не оказалось. Врачи считали его сумасшедшим, так как он не отвечал на самые простые вопросы. Ему показывали часы и спрашивали, что это такое, он отвечал уклончиво. Спрашивали, какой сегодня день, месяц, год; он был убежден, что находится в тюремной клинике, что вопросы ему задаются с подвохом и не спешил отвечать, выбирая лучшую тактику. К тому же у него действительно отшибло память. Причиной была роковая попытка выйти из запоя, во время которого по привычке он не ел несколько дней, а чтобы придти в себя, принял, по совету приятеля, горячую ванну. Горячая ванна и солнечный удар привели к тому, что Марк Касис на некоторое время перестал правильно ориентироваться в пространстве.

Теперь, получив повестку, он использовал куда более испытанный способ: заварил по известному рецепту чифир, добавил туда что следует, и через пятнадцать минут у него было давление, от которого зашкаливал обыкновенный терапевтический манометр. Был риск, сердце могло не выдержать. Его упекли в больницу, через день давление стало нормальным, гиппократы недоумевали и продержали его у себя почти месяц.

«К нему пришли, — пишет Кирилл Мамонтов, — прямо домой через неделю после выписки, сам он никогда не открыл бы дверь, ибо для приятелей существовал особый шифр, но дома была мать. Он сидел в трусах на кухне и пил русский чай. “Что же вы от нас бегаете, мистер Гран? Нехорошо. Вот мое удостоверение”. — “Не надо, это лишнее, я вас узнал. Чаю желаете?” — “Как?” — “У вас лицо каноническое”. — “Ох, дошутитесь вы, мистер Гран. Как это у вас говорится, от сумы до тюрьмы один шаг”.

Жандарм ушел, взяв с мистера Грана слово, что тот придет завтра, и пообещав, что, кроме нескольких вопросов, никаких неприятностей у него не будет. Проснувшись ночью, мистер Гран встал, прислушался, домашние спали, и стал собирать рюкзак; он был уверен, что сможет прожить без всех, скрывшись навсегда, но потом вспомнил о данном слове и передумал.

Он не пил никакой жидкости двадцать часов, а перед выходом из дома съел полпачки сухого русского чая и шоколадку, чтобы не было позывов мочиться. Отдав повестку и паспорт, он просидел в приемной в ожидании следователя пять часов и, когда тот, извинившись, появился, то первым делом попросился в туалет — не потому что хотел, а чтобы проверить, хорошо ли он подготовился. Туалет оказался на ремонте. Это был старый прием, у неразговорчивого свидетеля показания должны были подталкиваться напором мочи и фекалий. Мистер Гран усмехнулся про себя и стал отвечать на вопросы, не забывая каждые полчаса напоминать о мучительных позывах, вводя следователя в заблуждение, хотя мочиться хотел не более, чем всегда. Временами ему было не по себе, временами он кайфовал от этого допроса, ибо ситуация только убеждала его в правильности догадок. Раздавались таинственные звонки, следователь выходил, возвращался, о чем-то туманными намеками говорил по телефону, симулируя суматоху и полную осведомленность: вращались какие-то колесики и шестеренки, скрипели блоки, тикал механизм, крутились спицы в колесе — мистер Гран наслаждался эквилибристикой и словесной игрой, натянув, как ему казалось, в конечном итоге следователю нос».

На самом деле он идентифицировал себя совершенно иначе, нежели это делали посторонние, для которых в худшем случае это был «мрачный сумасшедший, неприятный, непросветленный субъект», а в лучшем — «большой ребенок и изумительный писатель, играющий на басовой клавиатуре темных клавиш», «автор тонкого авангардного письма, почти не задевающий поверхностных пластов». Боясь своих мыслей, мистер Гран представлял себя непримиримым и хитроумным оппозиционером, лавирующим и избегающим ловушек только благодаря своей ловкости. И постоянно что-то кому-то доказывал, хотя на самом деле вел бой со своей тенью. Его резец не снимал социальной стружки, сразу проваливаясь глубоко, а ему казалось, что он голый, вывернут наизнанку, и все видят антигосударственные татуировки у него на сердце.

Иногда на Касиса накатывало и он, собрав сверточек из своих фотографий, шел топить их в реке. Бросив связанный бечевкой газетный тюк в воду, удостоверившись, что собрать его невозможно, с несколько успокоенной душой, он поднимался по ступенькам на набережную у Центрального моста и сталкивался с ковыляющим синьором Кальвино, который, как ему казалось, специально подсматривал за ним.

Мистер Гран не страдал от отсутствия чувства юмора, но если под скамейку, на которой он отдыхал в скверике, несколько раз забивали мяч орущие мальчуганы, то, маскируя иронией озабоченность, констатировал: «Так, юные и тайные тонтон-макуты». Если кто-нибудь проходил мимо него несколько раз подряд, он начинал выжидающе коситься; если тот проходил еще — смотрел одновременно враждебно и независимо, пытаясь делать вид, что не замечает слежки; если это повторялось, то вставал и уходил проходными дворами. Он запоминал номера машин, встречающихся ему на улице, и если в течение дня дважды сталкивался с запомнившимся номером, то уже не сомневался, что за ним хвост. Прохожие, бегло оглядывающие его фигуру, пока он сидел на скамейке в парке или задумчиво дефилировал по тротуару, думали, что перед ними опустившийся бродяга или приехавший за покупками в город фермер. Они и не подозревали, что «эта фигура в рабочей робе и смазных сапогах, в сползающих на нос тонких очках на небритом лице со смутной улыбкой, принадлежит уникальному, хотя и с метафизическим приветом, художнику и что буквально только что им посчастливилось пройти мимо одного из самых лучших и трагических современных колониальных писателей» («Замечательное десятилетие», стр. 422).

Комментарии
…Макс Касис… мистер Гран… — прозаик, фотограф и художник Борис Кудряков (1946-2005), литературный псевдоним — Марк Мартынов, прозвище — Гран-Борис. Выше, как и большинство других основных персонажей, назывался другим именем — Марк Мэлон. Ср. Касиус Клей — псевдоним известного американского боксера Мохаммеда Али.
брат Лемур — Вл. Долинин. см. выше.
…его основной биограф Кирилл Мамонтов… — alter ego МБ. В 1-ом номере «Литературного А-Я» за 1985 год МБ опубликовал статью «Гармония распада. О прозе Бориса Кудрякова», затем написал предисловие к его книге «Рюмка свинца» и посвятил Кудрякову главу в книге «Литературократия».
** …составленный якобы для публикации в России сборник… — литературный сборник членов «Клуба-81» «Круг» вышел в свет в 1985 году. Первоначально составленные Б. Ивановым и Ю. Новиковым четыре номера альманаха были отвергнуты Ю. Андреевым, который уже сам, по художественным и политическим соображениям, отобрал и отцензурировал некоторое количество произведений. Для ленинградского КГБ выход сборника стал сигналом к подготовке новой волны репрессий, прежде всего против тех, кто отказался от цензуры Ю. Андреева и оказался вне «Круга».

** …как сказал бы Фред Эрскин, «оставляющий словесные следы»… — Ф. Эрскин (МБ), автор романа «Рос и я», ВНЛ № 1, 1990. Практически весь фрагмент о мистере Гране из первой редакции вошел впоследствии в статью И. Северина (опять же МБ) «Новая литература 70-80-х», опубликованную в том же ВНЛ № 1, 1990, затем опять претерпел серьезные изменения при работе над третьей редакцией, когда появилось второе имя героя — Макс Касис. Тема «следа» — одна из основных у французского философа Ж. Деррида (1930).
…у шиллеровского Мора и эринктонского демона… — в первой редакции: … и лермонтовского демона.
…Вал Лапиро «Мои друзья»… — В. Лапенков, писатель и близкий приятель Б. Кудрякова. См. выше.
…несколько раз доносила в резиденция на Сан-Хосе… — Большой дом на Литейном проспекте. Прежде было: улица Сан-Себастьяно.

* …или отлеживается на даче бывшего испанского генерала в Рамос-Мехиа — дача в Тарховке, принадлежавшая Алине Алонсо, испанке по отцу и держательнице одного из самых заметных литературных и музыкальных салонов в Ленинграде, где читали и выступали практически все более или менее известные андеграундные поэты и музыканты.
* …служба в армии… сначала в бенинских болотах… — в первой редакции:… сначала в белорусских болотах.
…липкое от керосина хэбэ… — хлопчато-бумажная гимнастерка, форма солдата советской армии.

…его фотографии появлялись в… престижных западных журналах — в том числе в фотожурнале «Zoom».
* Мир не изменился, — читаем мы в одном из его рассказов, — не стал чище, но, несомненно, стал пронзительнее… — цитата из рассказа Б. Кудрякова «Ладья темных странствий» (Рюмка свинца. Л., АНЛ, 1990. С. 120).
** У него начались неприятности, когда стало известно о его сотрудничестве в феминистическом журнале «Марфа». — Журнал «Мария», первый номер, подготовленный Г. Григорьевой и Н. Лазаревой, при участии Т. Беляевой, Е. Шаныгиной и др. вышел в 1980 году.
** …после ареста издателя… г-жи Лазерс — Наталья Лазарева (1948), художница, поэтесса, редактор журнала «Мария». Была арестована в сентябре 1980 после выхода в свет первого номера журнала и осуждена на 10 месяцев за воззвание к женщинам мира с протестом против ввода советских войск в Афганистан. После освобождения выпустила вместе с Г. Григорьевой шестой номер журнала «Мария», была вновь арестована и осуждена на 4 года лагеря строгого режима. Очевидно, имеется в виду первый арест 1980 года.
…поднимался по ступенькам на набережную у Центрального моста… — Тучков мост.