V. Журнал «Мост»
Идея создания нового литературного клуба русской общины (что доказывает неочевидную провокационность этой затеи) была поддержана и теми, чья репутация всегда была вне всяких подозрений. Скажем, редакцией журнала «Мост» (любой, самый непосвященный читатель, конечно, понимал, что имеется в виду вожделенный мост между колонией и метрополией) во главе с тремя писателями, патриотизм которых ни у кого не вызывал сомнений. Г-н Реутов, прозаик, не выходя из тени периферии, жил келейно, почти ни с кем не поддерживая отношений, писал не много, но основательно. Некоторые утверждали — несколько скучновато, в духе русской орнаментальной прозы двадцатых годов (эдакая темная лошадка, вызывающая уважение хотя бы тем, что находит в себе силы жить совсем одиноким анахоретом, без показухи, с женой намного его старше, ничем не показывая своей ущербности).
Вторым был уже появлявшийся на этих страницах филолог, бывший сотрудник института Национальной литературы, у которого, несмотря на его жгучие черные волосы, угольную бородку и внешность сурового монаха-отшельника, увел жену один несколько легкомысленный и подвижный редактор правительственного журнала г-н Лабье, чей образ, завязанный, как узелок на память, можно найти в главе «Типографские берега». Этот человек (мы, конечно, имеем в виду не месье Лабье, а г-на Коновницына — читатель несомненно уже узнал его) был всегда подчеркнуто сдержан, скрытен, скуп на проявление эмоций и настолько мало говорил о себе, что нам стоило огромного труда узнать о нем хотя бы несколько подробностей биографического свойства. Так, совсем немного, скажем, те три темы, на которые он вообще никогда ни с кем не говорил, ибо они оставили в его душе, возможно, самые колючие воспоминания.
Первой темой было детство. Он родился в местечке Сантос (бывшем во времена монархии резиденцией королевского дома). Отец его погиб в Великую войну генералов, затеянную коварным диктатором Педро против своих бывших сторонников; и именно из Сантоса в возрасте трех-четырех лет он был репатриирован во Францию в период частичной оккупации острова лягушатниками. Это случилось в самом начале франко-русской войны, которую, так вышло, он провел на родине Бодлера. Почему-то эту тему он никогда не затрагивал и проговаривался только в состоянии хрустального опьянения, отпуская вожжи и не контролируя себя. Что случилось там, в нежной Франции, что поразило его воображение, пока он жил в окружении двух женщин, — можно только гадать. Скорее всего пережитое унижение, происшествие, возможно, с молодой и внешне очень привлекательной матерью, оставленной без поддержки сильного мужчины; возможно, собственный неловкий поступок, но так или иначе, уже повзрослев, он стал настолько неприступно гордым человеком, что трудно было сомневаться, что за маской этой прочно построенной гордости что-то скрывается.
«Война — ужасная вещь», — утверждает Джастин Один. Но вот кончилась война, появилась возможность вернуться, и они опять поселяются в Сантосе. Знаменитый сантосский парк, липы, дворец, лицей, где он учится, дом под деревьями на тихой улице, откуда он ездит в университет, в ту пору закрытый, по сути дела, для русских, и куда он поступает то ли с третьего, то ли с четвертого захода. Цельности, упорства, целеустремленности ему было не занимать. Лекции, знаменитый блоковский семинар профессора Максимова, что, как духовка, выпек не одно поколение юных вольнодумцев, прогулки в парке, чтение на лужайках против затянутого изумрудной ряской пруда, общение со старухой Гнедич, также сыгравшей огромную роль в пестовании тех, кто через несколько лет возглавит бунт влюбленных в свою неведомую родину филологов.
Блестяще закончив университет, он попадает на престижное место сотрудника института Национальной литературы, долгое время считается одним из самых многообещающих молодых ученых колонии, но тут начинается вторая запретная тема — докторская диссертация. Почему он не защитил эту диссертацию, опять покрыто мраком. Его умные и тонкие статьи переводятся за границей, академик Локан шлет ему приветствие через два моря, он получает несколько поощрительных стипендий, но вот кончается их срок, и он, неожиданно для многих, так и не защитив диссертации, уходит из института и выбирает малопочетную должность хранителя библиотеки Русского фонда. Одни расценили это как вызов, другие как поражение. В любом случае карьера сорвалась, едва начавшись. И если доброжелатели делали акцент на его бескомпромиссности и цельности, то недоброжелатели выражали сомнение в его научной состоятельности. Все последующие, опубликованные уже в русской прессе, статьи так и не разрешили этого противоречия, ибо, с одной стороны, они были несомненно умны, точны, обстоятельны и тщательно продуманны, с другой, были, пожалуй, слишком тщательны, чрезмерно основательны, без неистовых прозрений, рискованных заявлений и страстного полета раскрепощенной мысли. Скованность, каноничность, упорядоченность, традиционность — одновременно и привлекали, и разочаровывали.
У журнала «Мост» было два основных недостатка: он выходил слишком редко, чтобы полноценно отражать современный литературный процесс. И был заложником товарищеских и приятельских отношений, виной чему была круговая порука — воистину бич островной культуры: хочешь — не хочешь, а надо было печатать своих многолетних приятелей, собеседников, собутыльников по теплым компаниям. Кажется, что может быть лучше, если редакторы и авторы хорошие друзья, отношения которых вполне бескорыстны? Но журналу явно не хватало статуса товара, который должен обрести покупателей, и тех материальных границ, вроде бы не столь и нужных литературе, однако предохраняющих дело от коррозии излишней снисходительности и панибратства. Трудно было работать из года в год, изо дня в день, не получая за это никакого вознаграждения или поощрения, не имея никакого общественного отклика, возбуждая себя только чувством собственного удовлетворения, которое, к сожалению, как звук струны, постоянно звучать не может.
Единственная награда (и регулярность ее поступления можно было провоцировать), это товарищеская беседа за бутылкой-другой вина. Впитать в себя во время разговора о всякой всячине и, прежде всего, литературе редкие капли суждений или одобрений, без чего душа быстро превращается в сухой чернослив. И если отсутствовали выходы в другие оазисы, то приходилось зондировать себя алкоголем все чаще. Никто не осмелился бы назвать его пропащим пьяницей, но с каждым годом все труднее становилось обходиться без задушевной беседы о литературе; он пил, но пьянея становился только чопорней и церемонней, сидел с абсолютно прямой спиной, будто вместо позвоночника — палка. Истинно белый русский офицер, невозмутимо пьющий под оглушительные залпы наступающих красных. Только все чаще снимал очки, сдергивая их с каким-то брезгливым отвращением. И все усложнялась и утяжелялась речь, так что каждым вторым словом оказывалась «духовность» или «Россия»; бледнел, скучнел лицом, становясь все более суровым; и в конце концов не мог ехать домой и заваливался спать там, куда его укладывал недоумевающий хозяин.
Все это не могло не отразиться на журнале. Интервалы между номерами удлинялись, тем более, что ему приходилось работать за троих. Г-н Реутов приезжал в город по выходным, да и то не всегда, кажется, разочарованный в их затее. А третий редактор, ответственный за поэтическую часть, — на него с самого начала было мало надежды — слишком поэт со всеми вытекающими последствиями.
Им был уже упоминавшийся ранее господин Ли, по прозвищу брат Тушканчик, несомненно монстроидальный и необыкновенный человек, точнее даже человечек, имея в виду не его отчетливый поэтический дар, китайское происхождение или качества души, а, прежде всего, внешний облик. Малохольный, скукоженный, маленького росточка, с детскими ручками и ножками, челочкой, маленькими глазками и жиденькими усиками на детском же, плохо выбритом лице и нервозно-суетливыми жестами. Глядя на его подвижную, несколько пришибленную фигурку, слыша его невероятно запутанную, неуклюжую устную речь, оснащенную сплошными «ну, так сказать» и «значит», трудно было поверить, что это поэт с мощным голосом, один из наиболее значительных современных колониальных поэтов. Ему, в частности, была посвящена самая обстоятельная и умная статья, когда-либо появлявшаяся в русских островных изданиях, написанная его другом и соредактором (хотя многим показалось неуместным помещение ее в первом же номере их журнала).
Он был единственным и драгоценным сыном очень интеллигентных китайцев, соблюдающих многие старинные обычаи; отец, пользующийся уважением ученый-фенолог, фенолог и мать; очень поздний ребенок, воспитанный почти что стариками, сдержанными, суховатыми, с брезгливой вежливостью посматривающими вокруг. И он рос слабым комнатным мальчиком, на самом деле мечтая об улице, хотя из-за слабости и болезненности его не принимали в детские игры; он, конечно, страдал, находил извечное успокоение с книгой, всю жизнь тая в себе неудовлетворенность именно физиологического свойства, и, даже закончив университет, ощущал постояннные трудности в отношениях с девушками и женщинами (его так и называли за глаза: китайчонок Ли). Женщины не принимали его всерьез. Их мало интересовали его стихи, странные, лукавые и все более удивительные, зато очень смущал облик, малопоэтичный и непрезентабельный: какие-то вечно широкие штаны, почти чаплинская походка и фигура (если только Чаплина уменьшить раза в полтора), потные ручки с неестественно гибкими и подвижными пальчиками, не толще карандаша. Но при этом в нем жили нормальные мужские желания (несомненно на благородной и несколько возвышенной подкладке) и мечта о браке в духе традиционного русского миросозерцания. И не умея сдержаться, он делал предложение каждой второй женщине или девушке, если только ему удавалось провести с ней больше двух минут наедине. Он предлагал руку и сердце соседкам по праздничному застолью, партнершам по танцам, провожая случайную попутчицу домой. Неизменно получая несколько уклончивый, неловкий и смущенный отказ, не раскаивался и начинал все снова. Некоторые старые девы иногда давали ему недолговечное, нетвердое, опять же уклончивое согласие. Но всегда что-то мешало, иногда сразу, иногда в последний момент, как в случае с сестрой Саймири, которую во время их помолвки чуть было не изнасиловал человек, чье имя произносить второй раз вовсе не обязательно.
Господин Ли представлял собой маленькое чудо, особенно когда шел какой-то шныряющей походкой по улице, боязливо обходя нависающие над тротуаром балконы и лоджии. А если над головой болтался на заляпанных известкой тросах капитанский мостик маляров, просто переходил на другую сторону. Однако несмотря на хилую фигурку, в которой непонятно на чем держалась душа, он обладал, по сути дела, обязательной для поэта твердостью и силой духа, расположенной в интуитивно поэтической плоскости, что, конечно, не предохраняло его от бросающейся в глаза неуверенности в житейском плане. Неуверенности, которую он постоянно пришпоривал, брал под узцы и пытался подавить. С готовностью бросался в любой спор, ощущая себя обязанным говорить, если говорили другие, не желая дать повод подумать, что боится высказать собственное мнение. Высказывал его, правда, невероятно косноязычно, молол какую-то чушь, совершенно не умея быть убедительным и спрятать свою милую, восторженную наивность. И представлял из себя почти хрестоматийный пример человека, абсолютно не находящего себе места в жизни, неуверенного и неточного в любых речевых реакциях. Но при этом подпитывался через какие-то таинственные чудесные каналы, что находило отражение в его тонком, подчас поистине мудром и уравновешенном поэтическом творчестве, которое нельзя было спутать ни с каким другим, настолько его голос был самобытен. И дело, конечно, не в постоянных и одинаково построенных неологизмах (за эти «небоколлы» (небесная кока-кола) или «конбоги» (колониальные божества) он упорно держался, как за поручень в качающемся трамвае), а в том проникновенном сквознячке, одухотворяющем его строки, природа которого — увы! — действительно никому не известна. Он был простодушен до наивности, любое застолье заканчивал дежурным тостом «за вечную женственность в условиях крепчающей хунты», после чего, как петух на насесте, приосанивался, горделиво оглядывал присутствующих, уверенный, что остроумен до нарушения приличий. И в конце концов женился, взяв себе в жены кавалерист-девицу, даму, от которой охнули не только родители, но и все знакомые, ибо она была в полтора раза выше его, говорила басом, курила трубку, действительно обожала лошадей и только о них твердила. А китайчонок Ли был по-настоящему счастлив, наконец обретя подругу, способную вместе с ним подниматься в заоблачные поэтические выси.
Он был невероятно легковерен и совершенно не понимал шуток. В доказательство рассказывали одну мало правдоподобную историю, якобы произошедшую еще в студенческое время. О том, как г-на Ли проиграли в карты. Над ним решила подшутить одна его знакомая (словно специально ходившая тогда во всем черном и надевшая белое платье в тот злополучный день, когда героиня предыдущей главы вытерла о ее подол и лиф свои окровавленные руки). Вроде бы желая спасти, под большим секретом она сообщает, что его жизнь проиграл в карты известный и азартный игрок в баккара Вико Кальвино. Мол, сначала синьор Кальвино проиграл все наличные деньги, потом стал играть в долг, а кончил тем, что поставил на кон жизнь г-на Ли. Играл он с людьми, не любящими шутить (это было время страшных историй), и в соответствии с законами жанра, здесь ничего не поделаешь, просто обязан убить его при первой же встрече. Трудно в это поверить, но г-н Ли не почуял подвоха, принял эту линялую историю за чистую монету, страшно испугался и попытался скрыться, как боксер, за которым гонится мафия, потому что он сжульничал на тотализаторе. Ли скрывался несколько дней, похудел еще больше, почти зачах, не подходил к телефону, но потом не выдержал и согласился на выкуп, который (в этом содержалась вся изюминка) должен был определить сам. Ему объяснили, что он обязан дать столько, во сколько оценивает свою жизнь, но не продешевить, ибо выкуп, являясь магическим эквивалентом жизненной силы, как шагреневая кожа, мог сжать и испортить жизнь. Был торг, удвоение ставок, пока несчастному китайчонку Ли не объяснили, что это всего лишь розыгрыш.
И в то же самое время, именно этот наивный и доверчивый человек оказался первым и единственным, кто раскусил внедренного в русскую среду агента, по мнению одних, Москвы, по мнению других, охранки (его появление предшествовало затее с клубом «Remember» и являлось своеобразной пробой сил). Это был огромный, живиальный мужчина с русой скандинавской бородкой по краям широкого лица, которому поверили почти все, несмотря на хоровод слухов и сомнительных обстоятельств, сопровождавших его появление. Он вел широкий образ жизни, сорил деньгами, был щедрым, делал подарки и оказывал услуги, казался непредставимо деловым и, вероятно, деловым и являлся, так как умудрился за несколько лет создать частную фирму, занимавшуюся переправкой отчаявшихся русских обратно в Россию. И дополнительно возглавил что-то вроде университета, где, помимо русского языка, студентам преподавали все, что им может пригодиться для жизни в Москве. Его знали под именем г-на Крамора, он приехал в Сан-Тпьеру из метрополии, где якобы учился в Тарту, но был исключен с последнего курса за то, что выкрал несколько ценных книг из фундаментальной библиотеки и перепробовал половину профессорских жен. Возмущенные письма и слухи летели вслед, но его бурная и успешная деятельность очень скоро заставила замолчать всех скептиков.
О размахе дела свидетельствует хотя бы тот факт, что под университет он нанял один из лучших особняков на улице Ромериа, переселенческая контора размещалась в доме бывшего вице-губернатора Сан-Тпьеры, а одних только посыльных им было нанято больше сотни. Он работал в эту пору по десять-двенадцать часов в день, жуя и диктуя на ходу, и зарабатывал, по слухам, огромные деньги. А как только сделался в русской среде своим, попытался войти в литературное общество. Познакомился с второстепенными поэтами, через них вышел на первостатейных и, умея быть полезным, катастрофически быстро добился своего.
Он предложил свои услуги новому журналу «Мост», намекая, что может быть полезен и в финансовом отношении; написал для журнала несколько статей (одна из них, не лишенная интереса, «О корпоративной дворянской чести», рассматривала под новым ракурсом известную «дуэль четырех» с участием русского поэта Грибоедова). И, просто всех очаровав, должен был уже приступить к исполнению обязанностей, как вдруг обычно невмешивающийся китайчонок Ли заупрямился. Ничего толком не объясняя. Какая-то мистика. Какое-то смутное подозрение. Ли смотрел на круглую, обрамленную бородкой физиономию доброго молодца (где всегда присутствовала комбинация двух выражений — капризно-детского и настырно-энергичного) и не доверял ему. Его уговаривали, уламывали, увещевали, он поддавался, сгибался, сникал, но в решительный момент говорил в лицо г-ну Крамору: нет. А когда его пристыдили, ультимативно заявил: либо он, либо я.
Идея г-на Крамора очень напоминала ту, что впоследствии была воплощена в клубе «Rem»: альманах для лучших авторов колонии, который будет распространяться не только на острове, но и в самой России, о чем якобы он уже договорился. Однако альманах даже в колонии не возникает потому, что это приспичило тому или иному деловому человеку. С какой стати серьезный и усталый автор отдаст свои тексты неизвестному ему редактору, не обладающему безусловным авторитетом? Но ситуация была угадана верно. Островные писатели, по словам Цинтии Сапгир, «находились в фазе глубокого выдоха». Как пишет об этом времени Дик Крэнстон: «Недостаток кислорода привел к помутнению в глазах, и этот миг не был упущен».
Комментарии |