Стена непонимания: почему эмигранты в итоге проиграют

Стена непонимания: почему эмигранты в итоге проиграют

Для того, чтобы понять, почему между либералами, оказавшимися в эмиграции и оставшимися в России, растет стена непонимания, я расскажу одну историю из конца 1970-х. И имеющую отношение к самиздатскому журналу «37», когда два из трех редакторов журнала Витя Кривулин и Таня Горичева были в России, а третий редактор Лев Рудкевич эмигрировал. Рудкевич, живший вместе с ними в одной квартире 37 по Курляндской улице, вел научный раздел в журнале, был трезвый и рациональный человек. Однако оказавшись в эмиграции, он очень быстро воспринял интонацию, доминирующую в эмигрантской среде как естественную и само собой разумеющуюся. И звоня своим бывшим соредакторам в Ленинград, говорил о необходимости вооруженной борьбы с безбожной властью большевиков, о необходимости готовить и поднимать всенародное восстание, разом забыв, в каких политических обстоятельствах продолжают существовать его друзья и вообще люди с антисоветским бэкграундом. У власти был Брежнев, диссидентское движение было разгромлено, до горбачёвской перестройки было более 7 лет, то есть целая  эпоха.

Однако Рудкевич, словно разом забыв ситуацию, в которой существовал андеграунд при совке, когда любой звук контролировался КГБ и уж точно звонки из Парижа или Вены в Ленинград, говорил то, что ставило под удар собеседника из андеграундного, но все равно советского пространства. Витя Кривулин, смеясь, рассказывал об этом, сопровождая рассказ ремаркой «Лев Александрович совсем сошел с ума».

В этой истории была еще одна забавная и характерная деталь. Так как денег у нового эмигранта было явно мало, на помощь приходили лайфхаки застойной поры: Рудкевич звонил из таксофона, но монетку опускал в него не простую, а с суровой ниткой, продетой в просверленную дырочку, чтобы после разговора можно было вытащить монетку обратно и звонить ею много раз. Это было такое понятное соединение грозного советского нонконформизма и чисто советской изобретательности, с которой советские граждане привыкли наябывать родное государство и, оказавшись в эмиграции, о своих навыках не забыли.

Но я хочу сказать об отношении в нашей андеграундной нонконформистской среде к эмиграции и тем доминирующим в ней интонациям (которые спустя пару эпох и поколений назовут дискурсом). Формально эмигранты были куда более свободны, они действительно могли говорить о тюрьме народов и безбожной большевистской власти, но тот уровень свободы, который завоевали для себя нонконформисты внутри совка, тоже был вполне достаточным для выживания в, казалось бы, нечеловеческих условиях. Да, изрекать громокипящие формулы обличения советской власти внутри советской же действительности решались немногие, но при этом в андеграунде был очень высокий уровень свободы. Не в публичной, а в частной сфере не только дружеских посиделок, но и в более широкой допускалось многое. Помню, я еду в троллейбусе по Литейному на свою работу в библиотеку общежития завода «Красный выборжец» и читаю «Архипелаг Гулаг», завернутый в газетку. Проезжаем Литейный 4, и сосед по сидению, искоса и раньше заглядывавший в мою книгу, произносит: да, говорящая ирония, о Большом доме напротив Большого дома.

Более того, несмотря на, казалось бы, куда больший уровень свободы в эмиграции, в андеграундной нонконформистской среде к эмигрантам было в общем и целом насмешливое и скептическое отношение. И дело было не только в довольно примитивном и пропагандистском уровне политических обобщений, к которым эмигранты очень часто прибегали. Сами эти эмигранты были окружены в андеграундном восприятии контуром недоверия. Ведь кто это были, если брать самый верхний и заметный слой? Это были бывшие советские писатели, которые, опубликовав какую-то книгу за рубежом, хотя до этого подчас писали вполне конформистские вещи, вступали с советской властью в контры, решались на эмиграцию с надеждой конвертировать свою оппозиционность в успех на Западе. Но за микроскопическим исключением, это мало у кого получалось, в том числе потому, что эстетически, концептуально это были вполне советские люди с советскими представлениями о прекрасном, то есть советской эстетикой за пазухой в душе.

И если посмотреть, что случилось в итоге с двумя рукавами оппозиционной культуры, эмигрантским и оставшимся внутри страны, то за несколькими и вполне понятными исключениями типа Бродского (да и то потому, что он был носителем именно андеграундной, а не советской культуры), после перестройки выяснилось, что по сравнению с тем багажом, который внутри страны накопила оппозиционная культура, и багажом эмигрантской культуры просто нет ничего общего. Да и успех споспешествовал таким направлениям в андеграундной культуре как московский концептуализм, чуть меньше, но все равно прозвучали громко такие ленинградские поэты как Кривулин, Шварц, Стратановский. А у эмигрантской культуры с ее куда, казалось бы, большим уровнем декларативной политической свободы никаких достижений не оказалось. Выходило, что способ осознания реальности изнутри обладает существенным преимуществом, он со своей корневой системой вполне легко восполняет недостаток декларативной политической публицистики, а вот глубина и смысл внутри сохраняется легче и приносит большие плоды.

Конечно, две эти эпохи, конца 1970-х и сегодня не вполне корректно  сравнивать, сегодняшний уровень свободы информации на много порядков выше той зависимости от бумажного и книжного словооборота, характерного для советской поры до перестройки. Но общий тренд проследить можно: декларативная политическая публицистика, которой так гордятся либералы-эмигранты, довольно плоская и бедная система опознавания реальности. И скепсис по отношению к эмигрантам, уверенным, что их положение носителей свободы ставит их в привилегированную ситуацию по сравнению с теми, кто живет при путинской диктатуре и не может поднять голос из-за страха репрессий, ошибочен. Оставшиеся видят перед собой конформистов, легко находивших общий язык с властью, пока власть терпела их маломощную и неопасную фронду, а теперь просто стали работать на другого хозяина с другим дискурсом, но таким же уровнем зависимости.

Так что стена непонимания и недоверия между новыми эмигрантами и теми, кто остался внутри, будет только расти, но и надежды (что трудно принять эмигрантам) связаны не с ними, а с теми, у кого остается взгляд внутренний и цепкий, все прекрасно понимающий и имеющий шанс дешевую декларативность заменить настоящей, интеллектуальной смелостью и смыслом (на самом деле всегда только поиском его) вне границ и запретов.

Мои витиеватые благодарности

Мои витиеватые благодарности

Я благодарю поздравивших меня с ДР и с пониманием отношусь к тем, кто поздравлял меня раньше и не поздравил вчера. Политические убеждения, высказываемые мною без обиняков, с размашистостью — слишком чувствительная часть нашего представления о себе, и через короткое сухожилие почти напрямую соединены с чувством правоты. Эти политические убеждения в очень малой степени способны корректироваться под влиянием чужих аргументов, потому что странным, но уже доказанным образом расположены в области не рационального, а эмоционального, с которым языком логики разговаривать проблематично. Хотя бы потому, что мы сознательно или бессознательно используем политические взгляды для итогового оправдания себя в совершенно далеких от политики и личных областях.

Но я предложу одну из возможных отмычек к нашему политическому позиционированию, а именно эстетические предпочтения. Казалось бы, какая связь? Прямая, на самом деле, но и опять же нерациональная. Поэтому покажу на примерах. Мои эстетические вкусы сложились под влиянием двух групп моих друзей и приятелей по андеграунду. А это, в основном, был ленинградский и московский андеграунд. И при человеческой и понятной близости (мы жили на двух микроскопических островах с перешейком в океане советского тоталитарного) разница в эстетике была существенна. Московский концептуализм был очевидно более радикальным, а ленинградская неофициальная культура — более вписанной в канон русской культуры. Я здесь совсем без различения в терминах лучше-хуже (вообще чужеродных для культуры), а для понимания связки эстетика-политика.

Так вот московские концептуалисты были более радикальны эстетически и не менее радикальны политически. Причем не только в довольно простой советской ситуации, когда говорить об уровне радикальности в позиции нонконформистского писателя вряд ли осмысленно: советскую власть примерно одинаково мы отвергали без уточнений. Но ведь потом наступила перестройка, и тут-то и выяснилось, что многие, советскую власть ненавидящие, сохранили в той или иной мере иллюзии, касающееся почвы и крови (если не к месту вспоминать Хайдеггера). В частности, некоторые представители ленинградского андеграунда стали вполне себе русскими патриотами и даже сторонниками Путина.

Но я, собственно говоря, не о них, а о тех наиболее близких мне московских концептуалистах Пригове, Рубинштейне, Володе Сорокине, Кабакове, Эрике Булатове  и столь же близких Вите Кривулине, Лене Шварц, Саше Миронове, Сереже Стратановском, Охапкине, Боре Кудрякове (я, понятное дело, упоминаю не всех, а только часть облака). Так вот политические пристрастия московских моих приятелей были куда более радикальными и мало изменившимися со временем ( разве что слава заставила чуть двигать теплым благодарным плечом в сторону поклонников). Но радикальность, отчетливое понимание советского происхождения перестройки и ранних игр власти с русскими иллюзиями, и куда более отчетливая левая позиция москвичам была свойственна куда больше.

Помню Пригова, который на протяжении десятилетий был одним из самых близких мне собеседников, как он характеризует одного очень известного тогда и не менее известного сегодня либерала с резким, порой хамским позиционированием (что на самом деле ни что иное как реликт словоцентричности нашей культуры). Он подвизался в издательской сфере, встречался с Приговым, заманивая в свои книжные сети, а наблюдательный Пригов в экономной форме характеризовал его позицию: приезжает на шестисотом, говорит ласковые и неглупые вроде как слова, но неужели не понимает, что эта его рельефная собственность делает его куда ближе к власти, чем к нам? Я здесь не буду ни защищать, ни углублять этот отзыв, он не о русском или всемирном недоверии к богатым, он о радикализме, в данном случае увязывающим проблемы постперестроечных состояний с конформизмом.

И, конечно, ни у кого из наших московских друзей не могло быть такого вроде как понятного, но все равно утопического позыва Вити Кривулина, поехавшего в качестве журналиста-туриста-Хемингуэя на сербскую войну, вроде как независимым наблюдателем, но с понятным в какую сторону направленным теплом за пазухой. Нет, и московские концептуалисты были внимательными наблюдателями, помню Вова Сорокин в самом начале нулевых, кажется в ресторане Пушкин, говорит мне на опыте жизни и преподавания в Японии: знаешь, пожив продолжительно внутри другой страны условного Запада, начинаешь понимать, что наша страна не имеет исключительных прерогатив на то, чтобы быть лицемерным обладателем инструментов фиктивной демократии, другие здесь почти вровень.

Я это говорю только для того, чтобы сказать, что эстетические пристрастия в какой-то степени отмычка для политических, в какой-то — их невидимый фундамент. Скажем, слушая, на знаю, Пастухова или Венедиктова (какого-нибудь Быкова не слушаю совсем и прежде всего из-за эстетических претензий) и слышу постоянные примеры из фильмов Рязанова, книг Стругацких, эти поклоны в сторону Пугачевой и вообще советской культурной элиты, и захожу, даже дверь не надо открывать, в архаический чулан их политических убеждений. Нет, мы все, конечно, смотрели Рязанова и морщась читали что-то у Стругацких, но это были культурные герои советских либералов с их уверенностью в оправданность того вида конформизма, который они исповедовали как героизм. И я просто не представляю, чтобы в качестве стропил мнений Пригов или Сорокин, да и Кривулин или Шварц использовали примеры популярной советской культурной диагностики.

Еще раз, это не плохо или хорошо, просто эстетика, вроде как кукушонок в гнезде  представлений о себе и других – маленькая,  закрытая изображением очага створка двери в закрома. И объяснение моей порой, не знаю, как точнее сказать, категоричности или резкости в той почти без теней артикуляции высказываний о политике — это мои эстетические пристрастия говорят с вами поверх голов. И тот, конечно, уровень реальной, в том числе экономической и других видов независимости, когда я, конечно, завишу, как и все,  от того, понимают ли меня читатели или нет, но если и делаю какие шажки к ним навстречу, то в рамках контроля вежливости. А так – нет.

Жизнь ушла на то, чтобы иметь право на отчетливость и ее постоянный поиск, потому что отчетливость — как раз и есть то, что в огромной доле вне эстетики и политики, а в той кропотливой обратной связи, которая позволяет видеть/не видеть собственные огрехи самовыражения и косноязычия, присущего нам по праву живых и неканонизированных.

Пока (в том смысле что до свидания).

 

 

 

Круговая порука упрощения

Круговая порука упрощения

СМИ и ютюб-каналы статусных либералов, без сомнения, сплотились, ощерились против ФБК на фоне разрушительного для их репутации цикла фильмов «Предатели» Марии Певчих. Показали зубы. Но что значит сплотились? Это означает еще большее упрощение позиции, то есть обвиняя Певчих и ФБК в разрушении единства, в расколе оппозиции, либералы, оказавшиеся в эмиграции, не в состоянии сказать, что они как раньше, так и сейчас были и будут на стороне олигархов и бенефициаров перестройки. Что с презрением относятся к тем нищебродам, кто от приватизации и залоговых аукционов мало что или вообще ничего приобрёл (кроме этой яркой брошенной кости – бесплатной приватизации квартир).

Они продолжают муссировать комплекс идей о том, что восстановление прав собственности (на самом деле фиктивного) и рыночной экономики в 90-х, тем же Соросом метко названной бандитским капитализмом, есть непреходящая ценность. А то, что ельцинская элита выбрала Путина для сохранения их состояний и властных прерогатив, это не логическое продолжение ельцинской эпохи, а сбой в программе. Бывает.

Но что я имею в виду, говоря об углубляющемся упрощении, интеллектуальной редукции, которую используют за ничтожным исключением практически все заметные либералы в их интервью на ютюб-каналах или таких интернет-СМИ, как Дождь или Живой гвоздь?

Легче всего это проследить на таком фундаментальном аспекте как отношение к Путину. Осуждая Путина за войну в Украине и репрессии внутри российского общества, они используют краски иронического негативного дистанцирования, Путин выступает в роли маразматика или канонического злодея. И делается это по причине удобства интерпретации противостояния путинского режима с Украиной и Западом, как противостояния полюсу Зла. Это же позволяет относиться к оставшимся в России и не бегущим на баррикады как к тому же злу, только рангом поменьше. И это все удобно для расчеловечивания России, превращения ее в опасный для мира вид рака, который надо уничтожить радиацией, если хирургическим скальпелем пока не дотянуться.

Но каким бы ни был Путин всесильным (или казался всесильным) правителем России, на совести которого много преступлений, использование дихотомии Зло — Добро, это и есть один из вариантов того заговора упрощения, который используют статусные либералы для защиты от критики их собственной позиции. Потому что их главное достижение оказывается в том, что они эмигрировали, релаксировались и тем самым заслужили себе индульгенцию. А то, что на протяжении ельцинской, а затем и путинской эпох обслуживали олигархический режим, это как бы в прошлом, да и не был якобы путинский и тем более ельцинский режим таким уж преступным, пока они сидели на двух стульях, получая бонусы от конформистской позиции внутри режима и не опасной для режима поверхностной критики.

Но в том и дело, что интерпретация путинского режима, его войны с Украиной и противостояние с Западом как борьба Зла с Добром, не более чем удобная редукция. Ни путинская Россия — не воплощение абсолютного зла, ни Украина с Западом не полюса добра. Украина, безусловно, жертва агрессии, но от этого она не становится защищенной от любой критики в коррупции, в почти таком же олигархическом режиме, что и в России. Да и Запад, использовавший конфликт путинского режима с Украиной для удобного ослабления своего геополитического конкурента, весьма относительное Добро. Путинское отличие прежде всего в том, что он пытается повторять то, что делала Америка, а еще раньше Европа, но только в другие времена. То есть колониальная политика США или Европы, ничем принципиальным не отличается от сегодняшней войны Путина в Украине, просто время другое. Путин как бы смотрится в зеркало Запада и не хочет замечать только одного — дистанцию и разницу во времени и месте, время ушло, а то, что позволено Юпитеру — не позволено быку.

Но если пытаться ту же путинскую политику оценивать вне теологических терминов, то выяснится не только возможность, но и необходимость критики того, что противостоит Путину как полюс Добра, им не являющийся.

То есть вместо иронического и других видов упрощения, при анализе Путина и его политики имеет смысл видеть корневую систему путинской власти и именно ее анализировать, пытаясь понять, почему столь большое число российских граждан поддерживает эту войну. И тут выясняется то, что знаковые либералы не хотят принципиально замечать, что, по многочисленным результатам соцопросов того же Левада-центра, путинский режим и его войну поддерживают не одураченные пропагандой нищеброды, а, напротив, образованные возрастные жители столиц и крупных городов, а против войны выступают обитатели социальных низов и молодые аутсайдеры путинской мобилизации. То есть за путинскую авантюру тот же слой основных читателей и зрителей информационных ресурсов российских либералов, которые поддерживали их (как и они сами) до войны, так поддерживают и сейчас.

Но вместо того, что использовать эти и другие уточнения, позволяющие раскрывать, разбирая складки, смысл и причины столь весомой поддержки путинского режима,  продвигается заговор упрощения, в который вовлечены почти все знаковые либералы-релоканты.

Потому они с такой ненавистью восприняли фильмы Певчих и руку, протянутую именно обделенным ельцинской и путинской приватизацией, что цикл «Предатели» выводит их на чистую воду, показывая их такими, какими они были до войны и остаются сегодня: обслугой слоя богатых. Платившего и платящего им за информационную и культурную поддержку. В минусе та цветущая сложность, а на самом деле — социальная и политическая реальность, которую они подменяют расчеловечиванием России и ее общества за пределами  узкой либеральной отмели.

Заговор, заговор упрощения.

Трилогия Певчих «Предатели» как консервный нож вскрыла позицию постсоветских либералов

Трилогия Певчих «Предатели» как консервный нож вскрыла позицию постсоветских либералов

Нервное, бурное и продолжающееся неприятие трех фильмов про 90-е со стороны практически всех знаковых фигур постсоветского либерализма понятно. Фильмография Певчих и ФБК показала, что их ум и талант практически сразу, как только советская власть в роли заказчика и гаранта их финансового благополучия, приказала долго жить, они моментально пошли в услужение слою новых сверхбогатых русских, не пожалевших пену от своей прибыли от приватизации и близости к новой власти, отдать на гонорары слою постсоветских интеллектуалов.

Это разоблачение было особо обидно, так как слой интеллектуальной обслуги постперестроечной власти был, в конце концов, выброшен за борт по причине ненужности. Свою роль интеллектуалы-либералы, ныне оказавшиеся в опале и эмиграции, уже сыграли, когда создали язык притязания и объяснения права на властные прерогативы и огромные состояния, что рельефно отличает процесс российской приватизации от восточно-европейский (например, Чехии) или прибалтийских республик, где слой олигархов вообще не возник, и ощущение социальной несправедливости из-за перераспределения национальных богатств был существенно меньше.

Однако далеко не все знаковые российские либералы отреагировали на фильмы Певчих (а еще раньше письмо Навального о ненависти к 90-м как источнику дальнейших ошибок) одинаково. Те, кто поумней, как Владимир Пастухов, попытались использовать волну разоблачений, чтобы легитимировать собственную позицию, которая действительно отличалась и отличается от куда более типичной репутации постсоветского либерала типа Алексашенко или Ходорковского. Первая реакция Пастухова с итоговым отрицанием, конечно, основного месседжа трилогии Певчих, была основана на частичном принятии логики разоблачения. Однако Пастухов, дабы зарезервировать за своей позицией старшинство и взгляд сверху, проговорил, что и он был против Ельцина и перестройки. И его претензии к 90-м еще более основательны.

Хотя эта основательность держалась на позиции действительного неприятия Ельцина, Гайдара и перестройки, но не со стороны либерального оппонирования советской власти как тоталитарной и лицемерной, а как представителя правого русского национализма и консерватизма. Он не принимал перестройку, так как принадлежал к слою советской элиты второго ряда и по убеждениям был националистом, что приходилось скрывать на фоне войны с Украиной и вообще перехода Путина от персонализма к авторитаризму и диктатуре.

И ситуацию с подрывом репутаций постсоветских либералов, уличенных Певчих в функциях интеллектуальной обслуги ельцинской, а потом и путинской власти (которая была перманентной, если бы не перестала быть ненужной Путину), Пастухов решил использовать, чтобы наконец легализовать свой русский национализм в его правой версии либерализма. Он и раньше весьма своеобразно критиковал Путина, не как представителя имперской и великодержавной русской идеи, а, напротив, как якобы левого популиста (что на первых порах действительно присутствовало в рекламном позиционировании Путина), якобы наследника Лимонова и его национал-большевизма. У этой натужной попытки натянуть на Путина левый национал-большевистский крен была факультативная задача: реабилитировать собственные убеждения правого национализма, не как сторонника Путина, а как его фиктивного оппонента. То есть оппонирование имеет место, но как вариант более цивилизованного варианта русского национализма по сравнению с грубым, вульгарным и имперским путинским.

Чем дальше развивается раскол между Певчих, ФБК и наследием Навального с постсоветским либерализмом, тем отчетливее становится желание самих либералов обелить себя и вылить на голову создателей фильмов «Предатели» обвинения в разрушительном характере их деятельности. Якобы вполне созвучной политике Путина так же критикующего и репрессирующего либералов, как уже ненужную и скомканную оболочку его собственной деятельности, уже не нуждающейся в интеллектуальных либеральных помочах.

Но смысл от этого не меняется: интерпретация собственной деятельности как якобы оппозиционной, начиная еще с 90-х является ложной и обманной, они и создали 90-м респектабельность и основательность притязаний, и теперь хотят сохранить крохи репутации, сваливая с больной головы на здоровую. И отталкиваясь от Певчих и ФБК, как раскольников и карьеристов, дабы в очередной раз мимикрировать под оппозицию, которой они являются примерно с такой же основательностью, с какой слуга пытается откреститься от былой своей службы по причине нынешней отставки.

И столь возмущающее название «Предатели» оправдано в полном мере. Предатели, сначала себя, своей главной функции создателей смысла и шкалы ценностей, вместо чего сначала твердили, что рынок все исправит, а потом институт собственности, как и прочее фиктивный. И удобно было все свалить на так называемый простой народ, с которым не повезло, а на самом деле оставили его немым, слепым и нищим и попутно преданным.

Так что поделом.

Галопом по Европам

Галопом по Европам

Не знаю, как вы, но я не то, чтобы мечтал поехать когда-нибудь по европейским странам Средиземноморья, но в течение жизни примеривался к этой поездке, сравнивал себя с ней, пытался увидеть себя внутри.
При этом я совсем не уверен, что понимаю, зачем вообще это надо, то есть зачем вообще куда-то стоит ездить и что-то смотреть? Заранее отбросим наиболее навязчивые объяснения типа, дабы удивить себя красотой природы и трепетать перед созданиями искусств и вдохновения. Это все работает от противного, когда ты убеждаешь себя, именно потому, что это невозможно, что обязательно все это можно увидеть. И Адриатические волны, и Бренту, знакомые по чужим переводам и потому заманчивые. А вот когда расстояние между желанием и возможностью — плоскость, все становится другим.
Точно так же плохо работает идея увидеть новое, это тоже — самообман, скорее, наоборот, стремясь увидеть то, что не видел, но слышал или знаешь, что видели другие, ты как раз хочешь увидеть исключительно старое и чужое.
Так азартный пес, особенно по молодсти, любит выкопать какую-то умершую еще в той жизни кость и сосет, обгладывает ее, пытаясь впустить в себя анфиладу ее запахов, умерших до твоего рождения, но ценных именно потому, что он был ценен для тех, кто ценен тебе.
То есть ты не новое прозреваешь, а исключительно старое, как бы перебираешь цитаты, позволяющие видеть только то, что было уже увидено, и как бы примерить ее на себя.
Зачем? Вопрос остается. Один мой близкий приятель, Алик Сидоров, которому я почти 20 лет назад жаловался, что мой папа ездит по американским сейлам и скупает разные бессмысленные вещи типа биноклей, подзорных труб, картин, не имеющих ни цены, ничего другого. А лишь интересного для него тем, что он в детстве мечтал об этих вещах, но приобрести их не было никакой возможности, а теперь возможность есть, но нет детства с его перспективой и мечтами. И Алик сказал мне с беспощадной точностью: в покупке вещей важна не утилитарная нужность или полезность, а исключительно факт владения. Вещью можно не пользоваться, по помнить, что она есть, где-то лежит, соединяя тебя сегодняшнего с тобой позавчерашним и уже другим, и это почему-то и зачем-то греет душу или то, что от нее остается. Воплощенное желание, в котором осмысленность не важна.
Вот так и европейские впечатления, принадлежащие другим, и проступающие через цитаты, как бы присваиваются, становятся отчасти твоими почти по формуле «Коля был здесь», ведь мы ничем не отличаемся от образцов самого простого сознания, если, конечно, готовы это признать, не возвышая себя над линией горизонта.
Вот так и я путешествовал, от этих «Адриатические воны, нет Брента», и вписывал себя в рамки чужого и вымороченного желания. Я смотрел на Ниццу только потому, что моими глазами были почти потерявшие смысл и запах «О этот юг, О эта Ницца, как этот блеск меня тревожит», подразумевая или, напротив, удаляя от себя мысль, что я тоже – подстреленная птица. Хотя нескольких сотен метров вокруг вокзала в Ницце банально пахнет ссакой, вряд ли имеющей культурную отчетливую дифференциацию.
И в Ливорно, на окраинах Флоренции или Пизы, убеждаешь себя в ценности этого спазматического движения от «молодых еще воронежских холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане». Хотя это опять же удел ностальгии по тому, что недоступно, и нужно подбадривать себя этой мыслью, это европейская культура в отличие от нашей, это — вот эта гряда холмов, создающих мягкий защитный микроклимат истории и культуры от дикой и варварской природы.
Ну, а про Рим и так все ясно. Москва – очередной и последний по счету Рим. Третьим будешь? Все дороги ведут в Москву, которая по привычке переодевается другой или другими, ибо ей кюхельбеккерно и тошно внутри себя. Петербург, Петроград, Ленинград, Ленинград.
И выясняется, что твой путеводитель – это стихотворная хрестоматия, поэтический цитатник по чужим запахам, давным-давно выветрившимся и превратившимся в мертвую кость. В артефакт смерти.
Что, однако, не уменьшает ее ценность, напротив, но вот только нужно ли для этого ездить на круизных лайнерах, мне еще неведомо.