Вы здесь

Глава 3

РОС И Я
По определению Зиммлера, стихи — это зеркало души. Дик Крэнстон утверждает, что чудачества и даже тики как-то гармонично входили в облик нашего второго героя, и (продолжаем цитату) не сомневаюсь, были необходимы для его творчества. С этим трудно согласиться, как со слишком банальной интерпретацией столь неординарной натуры, хотя и понятно стремление исследователя увидеть ассоциативную связь между физиологическими проявлениями писателя и его стилистическими приемами. Крэнстон утверждает, что одним из характерных нервных тиков, присущих поэту и, несомненно, специально им культивируемых, была привычка как-то странно втягивать воздух носом: них, них, пока не добивался отчетливого похрюкиванья. Г-н Краснов уверяет, что, по мнению окружающих, в этом, несомненно, было что-то деланное и нарочито позерское. Крэнстон, оспаривая это мнение, замечает, что, несмотря на эти нервные подергиванья, он держался всегда абсолютно естественно и просто не мог быть иным, ибо обладал безошибочным вкусом, одинаково проявляющимся как в мелочах, так и в крупном, от одежды и манеры держаться до сложнейших вопросов мировоззрения или суждений о жизни и искусстве. Его, Ялдычева-младшего, характеризовала высокая степень джентльменства и не только внешней, но и внутренней благовоспитанности, которую он, конечно, почерпнул у своего отца, еще при старом режиме просидевшего рекордное число лет в Алексеевском равелине, переписываясь с Толстым и подсказав сюжет последней пьесы Чехову: двое ученых любят одну женщину, она сначала любит одного, потом изменяет ему, и он с горя уезжает на Дальний Север. Место действия 3-го акта — пароход, затертый льдами, северное сияние, ученый одиноко стоит на палубе, тишина, покой и величие ночи, и в последний момент перед ним проносится серебристая тень любимой женщины.
Сюжет был автобиографичен. В юности отца поэта существовала романтическая история с одной девицей, которую его друг, также причастный сенатскому каре, однако вместо каторги сосланный на Кавказ, увез с собой, но так и не получил повышения, ибо его любовница, унтер-офицерская дочь, застрелилась у него в палатке (хотя многие утверждали, что он сам убил ее из ревности после одного драматического выкидыша). Подробности были неизвестны. Если это было самоубийство, то у него имелся прецедент. Однажды эта офицерская дочь, страстно его любившая, уже чуть не лишила себя жизни при очередном припадке его ревнивых чувств. Такие вещи всегда передаются на расстоянии. И бесследно не проходят. Идея двойника, двойной любви овладела умом способного юноши, не отпустив с тех пор никогда. А так как мы еще длим прелюдию нашего повествования, то, возможно, лучшим представлением Ялдычева-младшего послужит один из поздних его рассказов, вполне характерный для его психоаналитической манеры. Приводим рассказ полностью, считая, что он выполнит предназначенную ему роль контрфорса.

Двойная тень

Утром 19 октября 1983 года граф Сиверс, собираясь в ресторацию на острова, вышел из своего особняка на Английской набережной, даже не подозревая, что больше сюда не вернется. Рассеянный дворецкий с забытой пуховкой в руке придержал дверцу коляски, пока Дмитрий Сергеич усаживался, махнул рукой, кучер что-то крякнул, кони рванулись и понесли. На Троицком мосту их догнал выстрел крепостной пушки, граф высунулся и увидел туман, серую осеннюю воду и покореженную решетку моста: ее выломал оранжевый ягуар, очевидно не справившись с управлением, — сейчас его вытаскивали из воды три синеблузника в мокрых кепках, которым помогал молодцеватый квартальный. Дмитрий Сергеич откинулся на подушки, закрыл глаза и стал думать под топот копыт, как бы повел себя на его месте таинственный преступник, обчистивший сейф в квартире его приятеля, английского посланника мистера Дегарделли, а затем жестоко убивший его молодую служанку, которая, как догадался граф Сиверс по расстроенному лицу посланника, находилась с ним в интимной связи. Остановил бы тот коляску, чтобы помочь выудить из воды ягуар, или проехал бы мимо, сделав вид, что не заметил, — конечно, проехал бы! А жаль. Граф Сиверс был молод, силен, увлекался спортом: боксировал и играл в лаун-теннис. В спине заныло от жажды пропущенного усилия, но он опять закрыл глаза и попытался сосредоточиться. Ретроспективный узор преступления представлялся ему в виде затейливого орнамента, чем-то вроде импрессионистского лепного фриза, где комбинация неровностей составляла повтор, различимый только: 1) если лепнину уменьшить раз в десять и 2) рассматривать кусок орнамента в достаточной перспективе. При близком рассмотрении узор сливался в невнятицу. Одно противоречило другому. Версия мистера Дегарделли, что это дело рук мерзких большевиков, таким образом провоцирующих муниципалитет на необдуманные шаги, не выдерживала критики. Граф Сиверс не сомневался, что версия Дегарделли лишь аккомпанировала его тайной страсти, ибо для Сиверса было очевидно, что убитая молоденькая служанка была женой посланника, скрытно обвенчанная с ним во избежание огласки некоторых компрометирующих обстоятельств. По крайней мере, так считала она сама и намекнула Дмитрию Сергеичу, когда тот ненароком пытался притиснуть ее в дверях, рассеянно пройдясь по клавиатуре ее юных прелестей. На большевиков Дегарделли валил все: и скандал на пушном аукционе, и похищение внучки председателя Думы, за которую потребовали немалый выкуп, и неудачное покушение на самого графа Сиверса, случившееся три месяца назад. Теперь, умиротворенный мягким рессорным ходом, Дмитрий Сергеич представил себе причудливую картину этих событий несколько иначе, чем в июле, ибо симптомы следующих чередой происшествий проступили отчетливей, и драгоценный проблеск разгадки маячил, возможно, уже за ближайшим виражом. Что ж, пора. У поворота на Каменноостровский граф наклонился вперед, шепнул что-то кучеру, и, когда коляска, забирая вправо, наезжая двумя колесами на тротуар и как бы естественно замедляя ход, поравнялась с приоткрытыми воротами, граф перепрыгнул через дверцу, стремительно влетел в подворотню, боковым зрением успевая заметить стального цвета dutsun, следующий в отдалении за ним, и резко рванувшую вперед коляску, прикрывавшую его отход. Подворотня, парадная, проходной двор, парадная, улица. Его сиреневое volvo стояло там, где он поставил его вчера. Рванул дверцу, сел, врубил зажигание, нажал на акселератор. Мотор угрожающе заворчал, его прижало к сиденью, машина набрала скорость, поворачивая и чуть не цепляясь за угол, он увидел в заднем зеркале пустынную мостовую и понесся, быстро переключая передачи, изломанными переулками. Он симулировал активность и страх, пульс бился, голова была ясная, чувствовал он себя превосходно. Мокрый, скользкий проспект пересек ему путь, загудели клаксоны, он проскользнул перед самым носом двух потоков машин, слыша, как скрипят тормоза и ошалело свистит городовой: не до того. Оторвался. Часа два теперь у него есть, а больше, возможно, и не потребуется. Осведомитель ждал графа в ресторации на островах, и теперь, когда он и его коляска раздвоились, он может отправиться вслед за ней, не боясь, что дезавуирует своего шпиона раньше времени.
Дмитрий Сергеич был не женат, в нем билась жилка авантюриста и азартного игрока, он был протагонистом аристократической идеи и ненавидел словесное жульничество. В порядке некоего парадокса он взялся не за свое дело, менее всего склонный изобличать преступников, а лишь заинтригованный собственной гипотезой будущего. Он родился за год до объявления Санкт-Петербурга вольным городом, и этот промежуток не давал ему покоя не потому, что он считал себя аристократом, более чем гражданином, а вследствие неясности собственного происхождения. Его отцу принадлежало газетное дело в Берлине, Цюрихе, две газеты в Омске, типография и журнал в Крыму и лишь одна бульварная газетка в Петербурге. Его мать попала в лапы еврейских террористов, которые лишили графа значительной части состояния и задумчивого детства; несмотря на полученный выкуп, мать была продана, по слухам, сначала в гарем персидского шаха, а после, когда через правительство Свободной Сибири был сделан запрос, оказалась перепроданной в какой-то латиноамериканский публичный дом, вслед за чем след ее терялся. Отец графа стал попивать, якшаться с отребьем и левыми элементами, а затем попытался передать все свои средства подпольной группе социал-революционеров, действующей в Красной России; и только вмешательство опекунского совета спасло Дмитрия Сергеича от унизительной нищеты. Старый граф был объявлен недееспособным, поселился сначала в Румынии, а затем тайно перебрался в Москву, где опять предпринял меры, чтобы встать на ноги, но, как сообщали газеты, бывший газетный магнат, очевидно, переоценил свои силы и теперь лишь изредка появлялся на приемах, используемый в качестве консультанта, не более того.
Честно говоря, Дмитрий Сергеич подозревал его в склонности к мужеложеству. Он любил свою мать и жалел отца. Книжное дело не прельщало его, он жил на проценты, официально считаясь патроном двух крупных издательств, хотя не прочел за свою жизнь ни страницы, выпущенной им самим, ибо ненавидел прошлое, презирал настоящее и мечтал только о будущем. Он считал себя дилетантом-философом, равнодушно относился к своей и чужой смерти; известие, что его мать приняла магометанство и стала женой одного престарелого турецкого писателя, поселило в нем недоверие к любой религии за исключением буддизма, который он рассматривал как постскриптум человеческой истории, нимало не смущаясь его древностью. Граф был фаталист, стены его квартиры были увешаны увеличенными цветными изображениями мандал, висел портрет Юлиана-отступника; в юности он увлекался Юнгом и не сомневался в том, что чертеж человеческой судьбы напоминает негативную фотографию, и если подобрать соответствующий проявитель, то очертания проступят, пусть не до конца отчетливо, но по меньшей мере эскизно. Транскрипция судьбы — словесная арабеска; фраза может быть ключом, открывающим секретный замок. Он обожал разгадывать криптограммы и ненавидел политику, гордился своим классовым чувством, сетовал на то, что людей на Земле стало слишком много, когда-то любил эпатировать общество изысканными цитатами из Мальтуса и Ю Цина. Он не желал никому зла, только хотел, чтобы ему не мешали. Граф Дмитрий Сергеич Сиверс был сумасбродом, чудаком и филантропом. Он, утаивая это от прессы, помогал двум молодым репортерам, решившим вытащить из лап большевиков одного скрывающегося на острове в излучине Оки знаменитого философа, и одной девице-горбунье, каждое первое число отправляя ей в голубом конверте любовное послание и небольшой чек на предъявителя.
Его любовные истории были неуклюжи и быстро набили ему оскомину. В детстве он был полувлюблен в свою кузину с толстыми ляжками и очаровательным пушком на щеках, потом в свою тетку, которая приучила его к прерванному коитусуи, эксплуатировала оральные сношения, чтобы не допустить кровосмешения. Сначала он любил ее, потом ненавидел, затем стал уважать. Тетка жила почти рядом, через квартал, во дворце великого князя, будучи его любовницей, хотя после провозглашения Петербурга вольным городом титулы потеряли смысл, и почти вся знать перебралась в столицу Вольной Сибири Оренбург. Учась в университете, граф Сиверс написал работу о Гражданской войне, которую ретроспективно сравнивал с семейным адюльтером, после которого каждая сторона отдала предпочтение своему полу: Сибирь он окрашивал розовым лесбийским цветом, Красную Россию — голубым гомосексуальным, и лишь Петербург тонул у него в тумане фатальной неопределенности. Назвав хиреющую монархию старой лесбиянкой-мастурбаторшей, а большевиков — угрюмыми педерастами, он нажил себе врагов больше, чем можно было предположить, и был объявлен персоной нон грата по обе стороны границы. Сначала это его забавляло, потом бесило. Жить в городе-острове, в условиях непрекращающейся блокады, не имея ни профессии, ни потребности и необходимости зарабатывать себе на хлеб, и знать при этом полгорода в лицо — было утомительно. Беря уроки у чемпиона в легком весе, он освоил стремительные боковые удары и впоследствии, набрав с годами вес, продолжал поражать соперников бешеными свингами. Он был вынослив, как гончая, хорошо потел, ощущая от этого облегчение, и теперь, мчась на головокружительной скорости по шоссе, которое заглатывалось его машиной, как итальянские спагетти, чувствовал себя в возбуждении, напоминая беговую лошадь перед стартом. Он жаждал усилия, напряжения, противоборства, ему хотелось задушить угрюмого врага собственными руками, борясь с ним, как с женщиной, и его унижал холод револьвера под мышкой. Тот человек, которого он подозревал, по слухам, был поразительно похож на него: только выше ростом, крупнее, с шапкой лохматых курчавых волос, огромный верзила с садистскими наклонностями, несомненный женоненавистник, ибо убивал — и достаточно изощренно — только дам, распарывая им живот от паха до горла и запихивая им в рот их собственные кишки. По картотеке жандармерии он значился под именами Сильвестра Петрова, Саввы Никонова, месье Лагранжа. В том, что он наемный убийца, не сомневался только граф Дмитрий Сергеич. Остальные считали его заурядным маньяком-дилетантом, однако их можно было понять. Они не знали того, что знал граф Сиверс, однажды в течение получаса рассматривавший фотографические копии документов архива мистера Дегарделли, веером разложенные перед ним услужливым секретарем посланника. Затем пальцы собрали фотографии, раздумчиво потасовали их, как колоду карт, после чего вся пачка полетела в камин. Транскрипция фактов, проступавшая через подоплеку последнего обстоятельства, с фатальной очевидностью доказывала, что агентом большевиков был не кто иной, как сам мистер Дегарделли — английский посланник и лучший друг графа Сиверса. Быстрая перестановка в пространстве причудливой гипотезы привела почти к очевидному выводу: у магического треугольника должна быть третья сторона и третий угол. Кто он? Не един ли он в трех лицах? Не софизм ли утверждение, что любая фигура стремится к устойчивости и симметрии, и надо ли обладать чрезмерно испорченным воображением и изощренным умом, чтобы обнаружить превосходство цифры три перед двойкой? Цифра ненавидела цифру, буква букву, презирая в ней не что иное, как наружный вид. Когда эта мысль пришла в голову Сиверсу, он сначала обрадовался, затем опечалился. Ему не принадлежало ничто в этом мире, даже собственные мысли. Чтобы убедиться в этом, он еще ночью прошлепал босиком в библиотеку, чтобы найти там том Лукиана. Кажется, диалог Суд гласных. Да, так и есть. Значит, он не больше, чем тень самого себя и двойник собственного преступления. Выхода не было. Пусть считают, что попал в западню и стал жертвой обстоятельств и собственной самонадеянности.
Сильвестра Петрова так и не найдут, зато у него будет совершенное алиби...
Накрапывал дождь, когда, мягко шурша шинами по деревянному настилу моста, он свернул на усыпанную гравием дорожку и, убедившись, что за ним нет хвоста, покатил по аллее, слыша, как ивовые ветки, издавая нежный звон, царапают его vоlvo. Гуляющих почти не было. Еще три-четыре поворота, и машина уперлась в тупик. Он загнал ее поглубже в кусты, досадливо морщась от скрежета дерева по металлу. Затем распахнул дверцу и прислушался. Город шумел где-то там, отделенный от него зеленой зоной. Тишина, хруст веток и шелест листьев, возможно, от ветра, возможно, от осторожных шагов. Треугольник должен быть замкнут. Двойник должен существовать. Граф Сиверc вздохнул и стал снимать пиджак.
Через десять минут раздался негромкий выстрел. Эхо было сухим и коротким.