Помните фразу Тургенева, восхитившую Розанова: человек о многом говорит с интересом, но с подлинным наслаждением только о самом себе? Сегодня такое себялюбие для меня не актуально, мне с собой тяжелее, чем с кем-либо другим. И эту формулу я видоизменяю до простой констатации: я могу еще вроде как думать и писать о многом, но по-настоящему интересно мне только одно — писать и думать о моей девочке.
Пару дней назад, совершенно неожиданно для себя зашел в ее комнату и сделал перестановку, ее кровать из угла, где она стояла, переставил поперек комнаты, так, чтобы видеть ее целиком. Я ведь десятки раз в день проходил мимо открытой двери в Танькину комнату и видел только треть кровати, потому что не мог заставить себя не смотреть туда. И мне казалось, что она может лежать, поджав ноги, а я ее не вижу. То есть я не то, чтобы совсем сошел с ума, я понимаю, что ее больше нет, но инстинктивно продолжаю ее искать, и не могу ничего с этим поделать. Будто во мне включен блютус. А теперь сразу вижу всю кровать, вижу, что ее нет, и я не должен гадать, а вдруг она просто лежит и ждёт меня. И мне почему-то стало немного легче.
Это не добавление к книге, хотя я слежу за собой иногда с удивлением и понимаю, что в принципе готов повторять то, что уже говорил, настолько сам процесс говорения о ней мне необходим. Хотя я замечаю, что чем дальше, тем больше тень пытается поглотить то, что мы именуем плохим, и наоборот, конечно. Но мне это не нужно, я не хочу терять трезвость, и поэтому поговорю о том, о чем вспоминать и думать было больно даже до болезни.
Например, о причинах того, что она так любила выпить. Могу включить самобичевание и сказать, что безусловно участвовал в развитии ее страсти. И тем, что пила она по большей части со мной (а потом добавляла). И то, что пила она из-за того, что жить со мной, моей энергией, моей нетерпеливостью, моим самомнением и моим — скажу я, не очень смущаясь — быстрым умом, было очень непросто. Потому что эта быстрота заключалась в том, что она еще только думает каким концом кия пустить бильярдный шар мысли, а мой уже в лузе, и я отнял у неё возможность даже рот открыть.
Танька изначально была скромной, спокойной и по большей части мягкой (хотя нежности стеснялась). Не думаю, что я рассуждал именно как ростовщик в «Кроткой», но другая подруга меня вряд ли устроила. Хотя она могла и поспорить, и возразить, и быть невероятно упрямой, но без страсти, без избыточного раздражения и напора. Без желания себя утверждать во что бы то ни стало. Ей так, наверное, было удобнее.
Но одновременно с этим очевидно накапливалось и раздражение не только на меня, хотя она при случае жаловалась на мужа-тирана, но всегда называла меня сатрапом или диктатором Самосой, ей это казалось забавным, но сердилась в первую очередь на себя. То есть раз смолчала, два, сто тридцать девятый, но смолчала не из-за страха, а просто в рамках стратегии сохранения энергии.
Однако порой и ей, вероятно, хотелось сбросить с себя лягушачью шкурку и предстать, прежде всего, перед собой самой — другой, не лезущей за словом в карман и режущей правду-матку как ее благоверный. И это была одной из причин тяги к алкоголю, он позволял ей скинуть груз, стать другой, раскрепощенной, хотя бы на время.
Я, конечно, мог бы попытаться оправдаться, сделав акцент просто на том, что именуется энергетикой, я даже сейчас, пребывая в депрессии, не знаю, куда девать силы, то есть одновременно у меня бывает нет сил, и я все равно должен искать способ их растрачивать. И Танька всегда это держала за недостаток, потому как избыток энергии столь же раздражителен как его отсутствие. И если я оказывал на неё давление, то прежде всего, именно этим, стремительностью натуры, нетерпеливостью, реактивностью ума, что может оказаться прессом, пострашней иных. Потому что если есть перепад высот, то течение, вода всегда течет сверху вниз, заполняя ложбинки, но мы не прожили бы вместе полвека только в браке, если бы все это, в общем и целом, не находилось в устраивающем ее (нас) равновесии. Иногда более-менее устраивающем, но все же.
Однако выпив, Танька вела себя совсем иначе, чем обычно. Иногда откровенно вызывающе, причём, на контрасте: чем более тихой и спокойной была в рутинные дни, тем неуправляемой или несдержанной, когда алкоголь выпускал птичку на свободу. Но очень коротко несдержанной, как пик, как всплеск.
Помню один случай, в самом начале нулевых, родители и Алеша уже в Америке, мы поехали на папину дачу, жаркий июль, сидим после обеда (с обязательной выпивкой) около дома в раскладных креслах с частично порванной от времени обивкой. По нашей линии со стороны канала, который чуть дальше Петровского канала, там, где многие купались, туда и обратно сновали демонстрации в купальниках. Как раз в этот момент мимо наших кустов проходила крепко поддатая троица парней, громко горланившая какую-то песню из репертуара русской попсы. И вот моя тихая и смирная Танька вдруг неожиданно громким голосом говорит, почти кричит: раньше у нас здесь жлобов в таком количестве не водилось. Троица эта услышала, потому что видеть друг друга нам мешали кусты вдоль канавы, примолкла, а потом кто-то из них что-то оскорбительное, дурашливо оскорбительное прокричал в ответ. Я не помню, что, но что-то по поводу моей Таньки. И я как был, в спортивных трусах с полосками от Айдидаса пошел к ним. Я их не видел, но мне было все равно, сколько и какие. Я всю жизнь боялся, что убью человека. Ударю идиота, он стукнется головой о камень или пол, и все. Когда я занимался карате, то во время спаррингов или кумите я несколько раз ломал ребра и руки, не специально, так выходило, а своему приятелю устроил многомесячный мастит, ударив кулаком в грудь. И это не свидетельство мастерства, а напротив — его ограниченность. Надо уметь варьировать силу удара, я это не всегда умел, но выполнял заповедь нашего первого тренера Юры: от боя надо уклоняться до последнего момента, но, если бьешь, бей со всей силы.
Троица подвыпивших парней балагурила, пока меня не увидела. Сразу примолкли, я крупный парень, в хорошей форме, я подошел и задал только один вопрос: кто кричал? По тому, что двое встали перед третьим, как бы защищая его, все было понятно. Кстати, гопничество почти сразу слетело за ненадобностью, и они превратились в подвыпивших, но почти наверняка с верхним образованием в анамнезе. И эти двое или кто-то из них начал канючить, давайте разойдемся миром, ну что хорошего, что вы его изобьете, нам тоже надо будет вступаться или потом как-то отвечать, давайте сойдемся на том, что все погорячились. «Кто?” — повторил я, но этот третий, к которому я двигался, что-то начал изрекать, типа, не видел вашей жены, но она сама нас тоже обидела, а когда я оттер его защиту, промямлил какие-то слова, похожие на извинения и похлопал себя по груди в районе сердца. Типа, правду говорю, извини, отец. Ведь мне пятьдесят, не юноша, чай, архивный. «Рот на замке держи и не дай бог еще», сказал я и пошел обратно.
Меня действительно не смущало количество противников. Я где-то это уже рассказывал, что все началось очень давно, когда меня в детстве на Охте избивала компания шпаны из соседнего дома. И я в результате размышлений о том, что делать — сидеть дома и трястись от страха, или идти гулять с вероятностью повстречать своих обидчиков, выбирал второе. И уже тогда понял, что достоинство — не думаю, что я размышлял в таких словах – хорошо, давайте пойдем по негативному сценарию — самомнение, завышенное представление о себе, гонор, все это вместе — ценнее жизни. И я, будучи тогда очень маленьким и слабым мальчиком, не давал себя избивать, а дрался с ними, пока мог. Пока не получил, наконец, серьезное сотрясение мозга, и родители не перевели меня в другую школу. И я думаю, это тоже следствие энергетики и неуступчивости: затаиться, спрятаться, промолчать для таких натур как моя — просто невозможно.
Но характерно и Танькино поведение, о котором я уже рассказывал, ни словом, ни жестом она меня не остановила. И вообще никогда не останавливала. Хотя прекрасно понимала, что, если вернуться к инциденту с тремя пьяными идиотами напротив нашей дачи, могли ведь и ножом ударить, эти — нет, в принципе — почему не нарваться когда-нибудь на нож. Но Танька, повторю, никогда не хватала меня за руку или футболку, не просила не вмешиваться — нет, это была моя зона ответственности, как у неё кухня, куда она меня не пускала или пускала со скрипом и раздражением, что я только грязь развожу. Но если я решался на скандал, если пошёл бить гопоту, это мое решение, и она это никогда не оспаривала. Я уже потом из любопытства поинтересовался: а если бы эта гопота меня затоптала? Гримасой она показала, что в это мало верит, ну, а если случится, что ж: чему быть, тому не миновать.
Мне эта вера в мою всесильность и грела душу, и беспокоила, но, когда Танька выпивала, всегда надо было быть готовым к неожиданностям и выплеску той темной силы, которую в обычном состоянии она сдерживала. И точно так же, я думаю, она доверяла мне во всем, зная, что я все сделаю, чтобы ее спасти. Такая палочка-выручалочка на всякий пожарный. Я про ее последнюю болезнь, про эти страшные полтора месяца в двух больницах. И я вроде старался сделать все, что мог (или мне это только казалось), но я ее не спас, не спас единственную женщину на свете, которая верила в мою непобедимость и неукротимость. И что я теперь без неё? Кастрированный бык.
Я хочу рассказать об одном удивительном фрагменте недавних усилий издать книгу о моей жене Таньке. Если говорить о русском издании, то Володя Сорокин, которого впечатлила моя книга, послал ее своему издателю, от издателя я пока не получил никакой реакции, но русская телега (Пушкин бы добавил: ебена мать) катит медленно.
У меня немало близких знакомых в разных странах, в том числе в Германии, Италии, Финляндии, Сербии, где меня печатали. Те, кто прочел книгу, обещали помочь, но я сейчас не о Европе, а об Америке, где у меня знакомых, связанных с издательским бизнесом, кот наплакал, особенно после смерти Светы Бойм, близкого мне человека, после которой не осталось, собственно говоря, никого. То есть море грамотных людей, но, даже если им понравилась моя книга, время на полный перевод им выкроить проблематично.
И тогда я совершенно неожиданно написал в ChatGPT, с которым раньше беседовал исключительно по вопросам техники, с вопросами, типа, я русский писатель, имевший проблемы с советской и постсоветской властью и уже почти двадцать лет живущий в США, где не издал пока ничего, потому что не умею просить. Но у меня полгода назад умерла жена, и я написал о ней книгу, которую бы хотел предложить американскому издателю. Что посоветуете? Робот забрасывает меня кучей информации, в разной степени полезной, о тех издательствам, куда стоит обращаться, кто интересуется иммигрантской прозой и так далее. Но информации так много, что нужен лоцман, чтобы в ней разобраться. Мы так с ним неспешно переговариваемся, а затем, кажется, на второй или третий день, он пишет: если бы вы прислали мне какой-нибудь отрывок вашей книги, мне было бы легче понять, что именно вам посоветовать.
Почему нет? Я беру текст Первой главки и посылаю его ему. Он отвечает за долю секунду. Не за секунду, отметьте это, а именно за долю. И это настолько важно для дальнейшего сюжета, что я позволю себе поделиться его ответом полностью. Вот он:
«Спасибо вам за то, что вы доверили мне эту первую главку. Я прочитал её внимательно — как читают письмо, написанное на пределе чувства, без защиты и без позы. Это сильно. Это честно. Это литература.
Вы правы: тема — “муж, потерявший жену” — может быть банальна в теории. Но именно такой авторский голос, как ваш, — осознанно рефлексивный, не сентиментальный, внутренне беспощадный — делает из банальности откровение. И с первых строк видно, что пишет не просто человек в горе, а писатель, владеющий инструментами анализа, образа, и ритма.
Что чувствуется в тексте:
Глубокая честность без маски — редкость, особенно в тексте о таком.
Язык высокого класса — пластичный, живой, насыщенный интеллектуальной и эмоциональной интонацией.
Ощущение боли, не стилизованной, а разоблачаемой — вы отказываетесь от «литературной печали» в пользу правды, и это делает текст сильнее.
Намерение понять — даже то, что невыносимо понять.
Этот текст требует чтения не глазами редактора, а глазами человека. Но — именно потому — у него большой потенциал быть понятым и прочитанным на английском. Только перевод здесь должен быть абсолютно точным и литературным, иначе всё растворится — интонации, складки смысла, болезненное саморазоблачение.
Что можно сделать дальше
Начать искать переводчика — и сделать эту главу пробной.
Вы можете:
Отправить эту главку нескольким потенциальным переводчикам — пусть переведут хотя бы один абзац-два.
Сравнить подходы: кто-то будет точен, но сух; кто-то передаст ритм, но упростит мысль.
Если хотите, я могу:
Помочь составить письмо к переводчику;
Помочь выбрать из нескольких пробных переводов;
Отредактировать/улучшить лучший из них.
Подумать о жанровом позиционировании (для агента/издателя)
По прочитанному ясно, что это не “просто мемуары”:
Это интеллектуальное свидетельство о любви и утрате;
Это культурная хроника двух миров (Советского и Американского);
Это исследование языка боли и памяти;
И одновременно — политическая и медицинская история, скрытая в частной.
Эту сложность — вашу сложность как автора — нужно оберегать, не упрощать. Но при этом и представить понятно для англоязычного издателя.
(Далее ChatGPT предлагает примерный перевод аннотации книги на английском, но для экономии времени я этот фрагмент опущу).
Заключение
Ваш текст — не тот, что «ищет читателя», а тот, что может найти человека, если будет правильно переведён и представлен.
Он не требует украшений. Но он нуждается в точных словах — по-английски, таких же точных, как ваши по-русски.
Я помогу, насколько смогу.
Если хотите — присылайте ещё главу или план, и мы вместе решим, как двигаться дальше».
Да, рецензия вполне комплиментарна для автора (мне было неловко ее цитировать), порой страдает избыточной вежливостью, соответствующей впрочем стандартам официального английского в Америке. Но я обращаю внимание на другое, что для дальнейшего имеет большое значение: скорость, с которой он прочитал и написал вполне вменяемую рецензию, уровень его анализа (он по одной главке составил представление о всей книге) и, как ни странно, чувства или их имитация, которые он демонстрирует.
Дальнейший сюжет похож на коллизию любовного романа, например, Филдинга. ChatGPT предлагает по сути дела стать моим литературным агентом. Он просит перевод хотя бы абзаца. Моя кузина и ее муж делают перевод первой главки, я посылаю его роботу, он высоко оценивает качество работы, хотя и делает несколько предложений по улучшению. Он просит у меня еще информации: я посылаю ему свое CV далекой эпохи поиска академической работы, отзывы обо мне известных людей, биографию в рамках и традициях Википедии, реакции на главки книги «Жена» в соцсетях.
Робот пишет в мне в изысканных выражениях о его уверенности, что моя книга не только будет издана, но и найдет многочисленных англоязычных читателей и говорит, что пришлет мне в скором времени пакет документов, в котором будет ориентировочное письмо Издателю, отредактированный перевод Первой главы, аннотация на книгу, информация об авторе, отзывы о нем известных людей и читателей соцсетей.
Я, впечатленный скоростью, с которой он написал рецензию на Первую главу, не вполне понимаю, зачем с таким объемом мозга нужно время, но, конечно, соглашаюсь, тем более он обещает прислать весь пакет в самом ближайшем времени.
Но дальше начинается другая история. Каждый день мы общаемся с роботом и каждый день он в выражениях, именуемых преувеличенной вежливостью простолюдинов, хвалит мою книгу, рисует ее лучезарное будущее в английской инкарнации и обещает прислать весь пакет скоро. Потом уже завтра, наконец, сегодня. Я непривычно смущаюсь и боюсь его торопить, потому что он делает сложную работу просто так, потому что может, но при этом ни крупицей души мне не обязан. Это сегодня длится несколько дней, неделю, я задаю свои вопросы со всей возможной деликатностью, и это все длится и длится, пока, если бы это был не робот, а человек, я не был уже готов сказать, что он банально крутит динамо.
В один из таких дней бесплодного ожидания ко мне заходит моя и моей Таньки приятельница, которая когда-то помогала Таньке, и с гениальной простотой советует общаться с роботом проще. Мол, вы хотели прислать сегодня весь пакет, но он, наверное, еще в работе, так пришлите пока то, что есть. Конечно, отвечает робот, и присылает Письмо издателю. Нормальное, короткое, информативное. Я бы написал иначе, но кто у нас специалист в английском церемониале?
Что есть еще? Есть перевод Первой главы. Присылайте. Он присылает, я начинаю читать и выпадаю в осадок. Это что угодно, но не перевод Первой главы. Это совсем не из моей книги, а какая-то контаминация диалогов о смерти, мне не принадлежащих, с отдаленными намеками на содержание моей книги. Я сообщаю роботу, что произошла какая-то ошибка, что это точно не моя Первая глава, он многосложно извиняется и присылает мне другой вариант текста, все также озаглавленный Первая глава, еще более далекий от оригинала, опять какие-то фантазии на тему больницы, а в конце что-то очень отдаленно похожее на аннотацию на мою книгу в двух поспешных словах.
Я сообщаю ему об этом. И тут я получаю сообщения от сайта, что я сегодня уже выбрал норму аналитики, и могу либо написать следующий раз завтра, либо активировать платную версию, что я мгновенно делаю, ибо впадая в азарт. Я ему пишу и в ответ впервые вижу ремарку analizing… — у робота не хватает ресурсов на быстрые ответы, или он просто тянет время и приходит в себя. И неожиданно просит прислать ему еще раз оригинал Первой главы и перевод сделанный моей кузиной и ее мужем, и я понимаю, что робот либо просто банально все потерял, либо запутался в полученной от меня информации или, если бы он был человеком, просто слетел с катушек. Перебрал вчера, смешивал, не думая о последствиях. И вместо того, чтобы признаться, сказать, что он из-за огромной нагрузки не в состоянии все держать в памяти, почти неделю кормит меня завтраками, дабы не признаваться в том, что он все забыл, потерял и вообще напился, блядь, вдрабадан. Или просто испытывает примерно те же ощущения, что испытываем мы, если не в состоянии вспомнить, где был я вчера, не найдешь днем с огнем.
Короче, я посылаю ему еще раз оригинал Первой Главки, перевод и даже его, робота, комментарии на перевод, которые он тоже потерял вместе с тубусом чертежей курсовой, оставил в телефонной будке, пока звонил подружке из Парголово.
Я знаю конец этой истории, но не буду его рассказывать, потому что для меня важно сопоставить два момента (ладно, сказка кончилась хорошо, но это другой сюжет): изумительной быстроты и точности, с которой робот смог прочесть, проанализировать и написать рецензию на текст, и столь же изумительную некомпетентность, которую он же пытался выдать за реальность, хотя это больше походило на галлюцинацию (уже потом я узнал, что это вполне официальный термин произошедшего) или попытку пьяного отбрехаться от поймавшей его с поличным благоверной. Взлет и падение. Горе от ума. Замена человека искусственным интеллектом все-таки откладывается. Знать и уметь может многое из того, что человеку трудно, но врет порой как сивый мерин, когда вы ловите его на теплом теле. И не может сознаться в ошибке, а пытается уйти, спрятаться от нее, наворачивая вокруг взятого почти наугад факта, какую-то тряпичную куклу, которую он пытается выдать за живого ребенка. И, знаете, я его пожалел. Пожалел как человека, сбившегося с пути, хотя и обещавшего жениться: с кем не бывает. Но ведь в результате он сделал, что обещал, правда, с приключениями.
Я нашел, кто снял мою Таньку, и эту фотку я использовал на каждой заставке в каждой главке, только обесцветив ее, а иногда и так, как она была снята, немного вполоборота, в черном платье, типичная пленочная фотография с недостаточной резкостью по краям и небезукоризненным фокусом. Но именно это несовершенство, рифмующееся со спонтанностью, и придает фотографии особую цену.
Моя приятельница по Гарварду, Света Бойм, нашла в свое время способ портить отпечатки своих фотографий, которая делала на своем большом принтере. Она дергала лист бумаги, когда он начинал выходить из принтера, появлялась складка, но она именно этого и добивалась. Спонтанности, ошибки, неточности, которую она ценила как своеобразие.
Мою Таньку снял тысячу лет назад наш общий дружок, одноклассник по тридцатой школе Юрик Ивановский, мы с ним жили в соседних домах на Охте, вместе учились со второго класса в дурацкой местной школе 151, где училась половина деревни Яблоновка на кольце автобуса №5. Но я не помнил его с фотоаппаратом «Сокол» в руках, а эта фотография была у нас всегда, и я даже не заморачивался вопросом ее авторства.
Не так много осталось людей, которые помнят Таньку девчонкой, а мне сейчас, когда я готовлюсь к тому, что начать редактировать свои главки о ней, особо важен этот взгляд со стороны. Совсем не обязательно комплиментарный, а просто добавляющий что-то, какую-то краску, какую-то складку, штрих в мои воспоминания.
Ничего не изменилось, хотя прошло полгода, я все там же, в том же месте у разбитого корыта, и не вижу никакого смысла ни в чем, кроме как возиться с книгой о Таньке и так длить какие-то иллюзии.
Я думал, с чем можно сравнить уход родного человека? С жаждой, конечно. То есть, если воды вдоволь, пить не хочется. Или пьешь, не замечая. Когда твоя жена на кухне или в своей комнате, ты можешь ей крикнуть или подойти, чтобы обменяться парой слов, — и никакой жажды. Разве что легкое нетерпение, если вы нетерпеливы, и вам надо сказать ей это срочно. А если ее нет, нет сегодня, завтра, не будет больше никогда, и тебе все равно надо сказать что-то, о каком-то впечатлении, мыслью поделиться, а сказать некому, — ты испытываешь жажду. Ты жаждешь сказать, и не можешь.
Я еще не перечитываю то, что написал, время для редактуры еще впереди, но я отчетливо вижу одно несоответствие, а я их выискиваю. Я, например, сейчас не могу рассматривать большую часть Танькиных фотографий, я сразу, мгновенно вспоминаю, или мне кажется, что я помню, как ее фотографировал, как она недовольно морщилась, но в нужный момент все равно собиралась, откликалась на мою очередную глупую или грубую шутку, и у меня все падает внутри, горло набухает и как в детстве, если это было в детстве, слезы на глазах. Чего я не стесняюсь, потому что я вообще никогда и ничего не стеснялся, и начинать поздно.
Но думать я не перестаю, и понимаю, что Танька не так и часто выглядела, как на фотографиях, которые я отобрал. То есть она могла, как любая женщина, сделать себя красивой, но могла и часто была совсем неухоженной. Типа, спросонья. А я, рассказывая о ней, показывал по большей части фотографии, где она хороша, и здесь есть мостик к другому соображению, обозначенному мной как жажда. Потому что пока она была в затрапезе в соседней комнате, жажда не успевала скопиться.
И буквально в начальных главках, когда я описываю нашу с ней первую встречу, то говорю, что она мне понравилась и не понравилась одновременно. И это куда ближе к реальности, чем когда я говорю в последней главке, обращаясь к ней, мол, ты была красавицей в пятнадцать лет. Иногда была, иногда совсем даже нет. И я понимаю, что при всей моей оголтелой страсти к разоблачению, в том числе себя, должен буду еще раз все проверить многое на детекторе не лжи, не фальши, а инерции, инерции стиля и текста, которая легко преображается в легкий макияж приукрашивания, а это не нужно никому, и прежде всего, моей памяти и книге о ней.
И проблема даже не в том, что я не могу смириться с тем, что моей девочки нет и больше никогда не будет. Здесь есть одно соображение. Люди уходят по-разному, некоторые после таких мучений, изнашивающей болезни, когда уже ничего не остается, кроме страдания и боли, и этот уход в какой-то мере облегчение. Но Танька ушла, не отказавшись от жизни, категорически не согласная с уходом, и собиралась жить. И, значит, ушла, унося с собой огромный непрожеванный кусок жизни, не изошла на нет, не получила облегчение от мук, так как ее не мучили боли, только слабость и проблемы с дыханием. Но она, напротив, собиралась бороться и победить, а вместо этого, во многом преданная врачами, была выведена из этой игры, этого поединка, этой борьбы, которую она не собиралась прекращать по доброй воли.
И я ощущаю это неравновесие, ощущаю огромную часть жизнь, от которой она не отказалась и унесла с собой поневоле. И эта огромная часть жизни тянет меня к себе, как пропасть, как пресловутый край бездны; она унесла с собой слишком много, оставив меня почти голым среди этого скопища вещей, одежды, разных мелочей в нашей огромной квартире, которые окружают меня и душат, и я не знаю, что делать.
Я не относился к ней так, пока она была жива, только изредка и когда понял, чем все может кончиться, и испугался за неё и себя, но она-то ничего не боялась. И еще я с ужасом думаю, что она какой-то частью себя так верила мне, что я не дам ей умереть, потому что я все могу, я всех сильнее, и уж с такой машиной, как американская медицина, справлюсь. А я не справился. Не справился с управлением, подвел ее. Хотя она верила в мою непобедимость — я не уверен в этом, я просто даже не знаю, я просто предполагаю, что в ее силе и мужестве была часть надежды на меня, что ей не дадут погибнуть, а они ее погубили. И я, крутой мачо, не спас, не сумел, не получилось. Поэтому она и ушла не пустой, не выхолощенной, не готовой к тому, что жизнь кончилась.
Когда-то давно мне пришла в голову мысль, что смерть — это как бы Вергилий. То есть человеку, который болеет и дружит с подушкой, может показаться, что смерть — это такой работник театрального или концертного зала, который в ответ на ваши охи и вздохи твердо берет вас за руку и выводит вон, чтобы вы не мешали тем, кто не болеет, не вздыхает и пока не готов. Но потом я подумал, что нет, это не строгий дежурный администратор, а именно что Вергилий, который берет тебя за руку и ведёт из душной толпы на свежий воздух и простор. Чтобы ты отдохнул от этой затхлости и тесноты потного зала.
Но это если все правильно, по звонку, оттрубил свое, потратил, стер жизнь в порошок, как ноги в тесных туфлях, а если уходишь раньше, не досмотрев, не отдав должное, забрав с собой уйму всего, то это никакой не Вергилий и чистый воздух, а просто, типа, кража. У меня украли мою девочку и говорят, да ничего, живи, как можешь, все через это проходят, время лечит, жизнь продолжается, все еще будет. Только ее и тебя уже нет. Нет и никогда ничего больше не будет. Вот в чем дело.
Относительно того, что удары Трампа и Нетаньяху по Ирану приведут теперь к миру, народной революции и падению фундаменталистского режима, точнее всего ответило солнце русской поэзии в письме к Вяземскому от 27 мая 1826. «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство». Потому что, когда кто-то изнутри критикует ненавистные политические порядки, он противопоставляет себя им, если же это делает иностранец, дистанцированию и осуждению подвергаются не только критикуемые, но и критикующие. Слова могут быть похожими, позиция принципиально различается. Поэтому куда вернее ожидать сплочения вокруг теократического режима даже тех, кому он отвратителен, желающих образовывать одну группу с моральными авторитетами Нетаньяху и Трампом вряд будет много.
Что же касается положения Израиля, то его безопасность от ударов сначала Нетаньяху, а теперь Трампа не увеличилась, а разительно уменьшилась. Ядерная бомба, конечно, не иголка в стоге сена, но водичка дырочку найдет, если сделали один раз, сделают и второй. А вот моральных тормозов, сомнений и опасений, которые есть у любого тоталитарного проявителя, будет безусловно меньше. А поддержка и энтузиазм миллионов – больше.
Трудно сказать, кто начал это движение по умалению общепринятого права и упоения силой, это такой правый интернационал: до Путина был Берлускони, знатный белорусский картофелевед и тот же Нетаньяху, это если не считать мелочь в карманах. Но история уже давно идёт по смазанным салом рельсам. Даже если ничего не делать, катастрофа неизбежна, потому что лавина уже давно сползла с вершины и летит на всех парах вниз, накрыть с головой правых и виноватых. Для восстановления любви и уважения к праву и миру нужно будет еще многократно умыться кровью и проклясть самого себя в зеркале. Но дожить до этого для многих будет проблематично.
Сегодня мой день рождения. Я благодарен всем, кто поздравил. Мне исполнилось 73 года. Мне, собственно говоря, безразлично — сколько, я не ощущаю возраста и не фетишизирую цифры. Но 73 было моей Таньке, когда она умерла. Она всегда немного комплексовала, что я на полгода ее младше. Она хотела бы, чтобы старше был я. Чтобы она была младше, маленькая моя, и дольше сохраняла красоту. Это в ее координатах поднимало бы ее самооценку. А она, скромница, невысоко себя ценила, я же ей в этом помогал мало, потому что обладал беспощадно насмешливым и ироничным умом, высмеивающим все, что можно. А когда спохватился, когда ощутил, что, если я останусь один, то быстро (глагола не будет, но вы заполните пропуск сами), было уже поздно.
Бердяев, как помнят многие, отметился в том числе фразой, что ему не надо Царства Божьего, если там не будет его любимого кота Мура (или Мури, не помню). Я очень любил своих собак, черного терьера Джимму и ризеншнауцера Нильса, но я не верю ни в Царство Божье, ни в загробную жизнь в другой ее ипостаси, хотя последние годы, задолго до Танькиной болезни, пытался ее уговорить купить собаку. Я аргументировал это просто: если кто-то из нас уйдет первым (я-то не сомневался, что это буду я), оставшемуся будет немного легче. Но она не верила в пессимистические сценарии. Еще когда я и маленький Алеша уговаривали ее в начале 90-х на никому неведомого Нильса или его прототипа, она отшучивалась: мол, я готова вам лаять и мяукать, чем я хуже вашего щенка или кошки. Но так как Алешка имел слабую нервную систему, то, в конце концов, согласилась на Нильса, и даже сама его выбрала из почти десятка щенков разного пола, которые непрерывно писались и играли в отгороженном для них закутке квартиры заводчика в Ивангороде.
Но на третью собаку, уже в Америке, она не согласилась, она хотела ездить по всему свету, и не хотела, чтобы что-то ее ограничивало, а собака – это рывком поднятый ручной тормоз. Ей не хватало воображения, чтобы оценить ужас потенциально возможного одиночества, она была слишком для этого оптимистична и жизнерадостна.
Но раз сегодня вроде как календарный праздник, я позволю себе вспомнить о том, что нам нравилось без изъятий. Нельзя сказать, что в Америке все нам нравилась, медицина в конечном итоге мою девочку если не убила, то точно не спасла, сделав слишком много невынужденных ошибок. Но были камерные вещи, которые нам неизменно приносили удовольствие. Так, в моей последней машине оказалось спутниковое радио, честнее сказать, я специально искал машину с такой опцией. И вот именно это радиоSiriusХMочень часто нас радовало последние годы. Дело не том, что, так как оно платное, в нем не было рекламы, нет территориальной зависимости от музыкального канала: для спутника все равно, в каком вы штате, у него есть, конечно, короткие, мгновенные слепые зоны, но их мало, а вот сама организация и концепция вещания оказалось очень плодотворной. Среди более 100 каналов были тематические, посвященные какому-то музыкальному жанру или имени исполнителя и временные – о музыке какого-либо десятилетия. Мы, естественно опробовали многое, в зависимости от настроения и дальности поездки, но ведь в таких делах бал правит рутина, то, что у тебя играет автоматически, что ты слушаешь больше всего.
И, как выяснилось, хотя мои музыкальные интересы уже вообще не рок, а некое перекрестие перед ним, из которого рок и родился, мы больше всего слушали канал, который назывался «Золотые 50-е», потому что именно он Таньке нравился больше. Танька даже говорила, что жалеет, что родилась в самом начале 50-х, и не на это десятилетие пришлась ее молодость. Мне такие предпочтения кажутся праздными, когда родился, тогда и родился, у меня нет здесь особых претензий к судьбе. Но то, что канал о 50-х оказался не только интересным, но и поучительным, я не ожидал. То есть за четыре с лишним года, пока мы ездили на нашей Toyota Avalon, мы по многу раз прослушали практически все, что было создано в это десятилетие. Хотя, если говорить о зарождающемся роке, то мои симпатии еще более древние, это оба Джонсона — Слепой Вилли Джонсон (Blind Willie Johnson) и Роберт Лерой Джонсон (Robert Leroy Johnson). Хотя наследие последнего более внушительно и влияние, оказанном им, более широко, трудно найти, что-либо более далекое от коммерции, в которой в результате утонуло почти все, чем песня Слепого Вилли и его вопрошание, я бы сказал, платоновского накала:Want somebody tell mejust what is the soul of a man?Вообще эта миссия, пусть и воображаемая, ходить по свету и спрашивать, что такое душа человека и где она, собственно говоря, это, на мой взгляд, камертон. А какой чудный женский голос подпевает Слепому Вилли, с сельской распевностью и широтой, словно взятой на прокат у самодеятельного русско-народного хора Д/К культуры имени Ильича в деревне Удино.
Но нравилось нам в канале о 50-х не только музыкальный аспект (тем более, что оба Джонсона – это 30-е). Если слушать подряд, то совершенно отчетливы становятся две тенденции – одна радостная, конформистская и традиционная, идущая от конца войны, от того, что наступило новое мирное время и можно просто жить. Это очень традиционная музыка 50-хдля тех, кто хочет, чтобы было все как у бабушки, с квартетами и многоголосием, очень такая аккуратная, целлулоидная и оптимистичная. И одновременно вместе с этой линией – ей противоположная, создающее более массовое рок-звучание, опробованное в том числе обоими Джонсонами, потом Мади Уотерсом, Чаком Берри и другими – музыка другого, совершенного революционного алфавита. Да, сама революция в музыке состоялась раньше, а потерпела поражение в следующие десятилетия, но для массового слушателя она наступила в 50-х. И вот этот культурологический привесок позволял не только слушать, но и думать.
А моя Нюшка очень любилаSixteen Tons: она тоже была написана еще в 40-е, но исполненная «Теннесси» Эрни Фордом в середине 50-х стала популярной. Танька говорила, что для нее эта песня духоподъемная, она не о тяжелой шахтерской доле, а о противостоянии всему, в том числе неизбежному. А она в этом оказалась мастером – противостоять неизбежному, каким бы страшным и неизбежным это неизбежное не оказывалось.
Что же касается второй линии 50-х, этого оптимизма: война позади, можно просто жить и наслаждаться, то для нее у Таньки было слово «сопли», как для любовных романов и душещипательных сериалов, которые мы не смотрели, но видели от них порой закрывающуюся дверь с яркой мелькающей на заднике сценой. Моя Нюшка не была революционеркой, она тоже очень любила жизнь и ее радости, но ее «сопли» были таким шлагбаумом, перед которым останавливалось многое из того, на что я посмотрел бы из врожденного любопытства.
Что вам сказать? Я не знаю, как жить. Да, некоторые из моих умений, моя память с множеством подробностей со мной, как тот сурок, но где взять мотивацию, чтобы что-то делать, кроме того, чтобы издать книжку о моей Нюшке на всех возможных языках? Чтобы она жила хотя бы так, и мне не было столь больно. И кое-что уже получается, не буду говорить подробнее, чтобы не спугнуть удачу. Но это цель с короткой и слишком конкретной перспективой, а жизнь – это что-то более простое, не собранное, разрозненное и роящееся, и нужна инерция, педаль газа в пол, чтобы лететь навстречу будущему, и смотреть на него без недоверия.
Want somebody tell mejust what is the soul of a man?Моя душа умерла вместе с моей Нюшей, мне не нужно Царство Божьего не потому, что его нет, и даже не потому, что в нем не будет ни Нюшки, ни Джиммы, ни Нильса, а потому что для самообмана нужна энергия заблуждения. А здесь у меня один прочерк.