К ситуации вокруг П. Павленского

Оригинал текста

Текст ниже писался как черновик Обращения одной правозащитной организации, в которой я состою, но получил поддержку только двух ее членов, так что обращения от организации не вышло. Я, конечно, понимаю тех, кто разочаровался в Павленском после истории с актрисой “Театра-Doc”, а тем более после поджога им парижского банка. Нашёл общее — ФСБ и солидный буржуазный банк. Ничего общего.

А если вообще есть сомнение в таком акционизме с прибиванием собственных яиц к Красной площади, или сомнение в его, Павленского, вменяемости, то о какой поддержке может идти речь.

Но я-то как раз внимательный и пристрастный наблюдатель за перформансами Павленского и отдаю должное его умению сделать событие из мяса, кожи и хрящей собственного тела, предложив тело в обмен на акустику. Мучение себя (нормальное мученичество) как эхо, как газета, как общественный резонанс.

Мне отказали в поддержке, но я ни имею другой возможности поддержать Павленского, как опубликовать это обращение. К кому, зачем, я сам не знаю, французский судья не прочтёт, постсоветский интеллигент в досаде отвернется, путинист порадуется раздраю в среде непримиримых правозащитников. Да и текст изначально писался как компромиссный (что для меня подвиг самоуничижения), но я хотел поддержки Павленского, а менять что-то сейчас в этих словах (разве что «мы» черновика заменил на реальное и окончательное «я») не вижу резона.

Да, у нас после перестройки все буржуазное — и власть, и оппозиция, но чтобы увидеть это, надо смотреть со стороны, а надо ли?

Я не знаю, хочет ли Павленский в тюрьму, в российскую хотел, но чего он точно боится — это лишения публичности, кануть в бездну немоты, быть принятым за другого. Так что мое Обращение — это призыв к пространству: не перепутайте, перед вами человек, совершающий поступки с художественным подтекстом. Не потеряйте его, подтекст, то есть. Не пропусти его, пространство, слышащее будущего зов.

Обращение

Художник Петр Павленский поджог проемы окон Французского банка в Париже, остался ожидать появления полиции и добровольно сдался властям. Его задержали, подвергли психиатрической экспертизе, а теперь проводят следствие, пытаясь досконально выяснить, что это было.

Не ставя под сомнение компетентность французской полиции, не призывая немедленно освободить радикального художника, обращаю внимание, что поджог банка в Париже, сколь бы противоречивой и неприемлемой эта акция ни была, это не хулиганская выходка, не террористический акт, а художественная акция известного своей критикой путинского режима радикального художника.

Петр Павленский за последние годы в России превратился в одного из самых ярких и необычных художников-акционистов. Его знаменитые перформансы вызывали страх и растерянность российских властей и эмоциональную поддержку части образованного сословия в России.

Так было, когда Павленский зашил себе рот, протестуя против преследования группы Pussy Riot и ущемления свободы слова в России. Так было, когда он разделся и обмотал себя колючей проволокой, когда прибил свои тестикулы к брусчатке Красной площади, когда поджог двери репрессивной российской спецслужбы в здании ФСБ в Москве. Он искал и находил яркие, яростные и неповторимые образы протеста против несвободы. И это, в свою очередь, находило благодарную поддержку в среде интеллигенции, сторонников актуального искусства, противников авторитарного режима Владимира Путина.

Его последняя акция, ставшая причиной его ареста, поджог банка в Париже, вызвала в оппозиционной среде России куда меньше поддержки. Далеко не все поняли, что хотел сказать этой акцией художник, и было ли его высказывание столь же необходимым и точным, как и раньше. А если и поняли, то не согласились. Многих неприятно поразило, что Павленский, получивший статус политического беженца во Франции, очень быстро поставил Францию на одну доску с путинской Россией, что и подтвердил своей акцией в Париже.

Я, безусловно, не считаю художника, в данном случае Петра Павленского, сверхчеловеком, стоящим над законом, имеющим особое право на нарушение закона. Нарушивший закон должен быть подвергнут суду, и это в полной мере относится к Петру Павленскому.

Но суждение о Павленском будет неточным и неполным, если его акция будет рассмотрена как хулиганский поступок или акт террора. Павленский — не подросток с окраины, поджигающий машины, дабы выразить свой социальный протест. Не террорист, ненавидящий весь мир. Павленский — художник, большой, самобытный и бесстрашный, а порой безрассудный, и ненавидит он несправедливость, в рамках своего понимания. И его можно и нужно судить, помещая его акцию в контекст того, что делают художники, разговаривая с окружающим их обществом посредством своих перформансов.

Эти перформансы могут быть более удачными и понятными зрителям или непонятными, неприятными и отвергаемыми многими, как это случилось с Павленским в Париже. Но он всей своей карьерой политического акциониста доказал свою ужасающую искренность, иногда переходящую в банальную наивность. И очень часто переступающую закон и наше представление о норме.

Я полагаю, что за акцию в Париже Павленский должен быть подвергнут справедливому, гласному и публичному суду. Но суду не над несовершеннолетним хулиганом, не над не владеющим собой неврастеником, а над знаменитым художником, имеющим большие заслуги перед российским искусством и переступившим через закон для более яркого, но очень спорного высказывания.

На картине Шилова

— Видишь, Димка, что Колокольчик шепчет, террорист полез как моховик на болоте. А ты гуторишь, богоносец — добрый, муху не обидит, а они все силы в сеть собирают и на пейнбольных ружьях по ночам тренируются.

— Да ни хуя подобного, Вован, это все Бастрыка с Колокольцем выслужиться хотят и тебя, дурака, пугают, дабы ты их нужность оценил. Никакие это не террористы, а ряженные и Бастрыкой запытанные до ручки. А у него, сам знаешь, стул и тот в заговоре признаётся.
— Нет, Димка, твоё благодушие меня вставляет. Вот задвинь себя на их место: живешь ты в Мухосранске или даже на окраине Мухосранска, работа у тебя такая, что ни бабушке на лекарства, ни невесте на тампаксы денег кот наплакал, социальные лифты дети да племяшки Колокольца и Бастрыки давно переключили на автономный режим, дабы ездить в сортир и обратно, и перспектив просто, как на химкомбинате, если выброс сероводородом идёт пятый день подряд. И что, Димон, ты будешь делать? Я бы, к бабке не ходи, сам бы организовал партизанский отряд имени Буковского, и стал бы пускать под откос все членовозы, что по единственному мосту через реку Мста проезжают. А следоков и прокуророских, что всегда племяшей и байстрюков Колокольца и Бастрыки отмазывают, тоже насаживал по самое не могу.
— Ну, так то ты, Вова, ты всегда с финкой и кирпичом в полотенце в баню ходишь, и весь отдел собаководства вневедомственной охраны Кремля заставляешь весь твой обед три раза есть до рвоты, пока сам первый глоток сделаешь. Был бы наш богоносец с тебя величиной, и ты и я давно бы сидели у него на вилах, и оттуда бы пальцем нашим кремлевским бы грозили. Выпьем же, Вован, за долготерпение русского народа, чтоб ему ни дна, ни покрышки.
— Нет, Димон, это в тебя либеральная закваска и папа профессор кислых щей говорят, а на самом деле народец наш — тихий и смирный, только пока не выпьет, а так оно такое говнецо, что в гальюн не ходи. Я потому, что знаю его, потому и верю Бастрыке и Колокольцу, даже если они не всех и даже не тех террористов взяли, так лучше грядки полоть до того, как сорняки весь урожай забили, чем после, когда поздняк метаться. Лучше мы на упреждение сработаем, чем будем ждать, когда добрый наш русский чел начнёт мне глаз на жопу натягивать, а все остальные хлопать в ладоши и кричать: а поделом ему, не хуй было пайку воровать.
— Нет, Вова, ты своим пердячим паром свои ужасные сны, как гондоны, надуваешь. Самое лучшее, это самому Бастрыке с Колокольцем глаз на гузно натянуть, а Сашу Шилова заставить писать с этой идиллии картину Сальвадора Дали «Еврейское казачество натягивают третий глаз мудрости на жопу патриарха, осеняющего крестным знамением парад по случаю взятия Вашингтона войсками Третьего Ленинградского народного фронта». Не пей, Вова, на ночь мочу, козлёночком опущения станешь.

Мораль на вынос

Оригинал текста

Очередной парный конфликт Шендерович — Белковский ставит важный вопрос: возможен ли в политологии, культурологии, психологии нравственный подход? Даже не так: допустим ли в спорах (в принципе, любых) моральный аргумент, которым пользуются не только вышеназванные оппоненты, но и многие, если не все? Мол, раз ты спал с проституткой, то вообще забудь о репутации и молчи в тряпочку. А раз ты опубликовал доклад о заговоре олигархов, который власть использовала для преследований Ходорковского и его людей, то молчи, скрывайся и таи. А лучше накройся простыней и ползи на кладбище.

Но дело даже не в том, что к проституткам ходил и Толстой, и Достоевский, и солнце русской поэзии (о чем писал остроумнее стихи), да вообще русская классическая литература (о музыке и живописи не говорю) не вылезала по молодости из борделя. И ничего — писали дальше, как ни в чем не бывало.

А Некрасов в карты играл, на любви к народу наваривал немалые деньги, вместе с Панаевой кинул Огарева на огромные бабки, воспевал Муравьева-вешателя и жестокое подавление польского восстания. И тоже как с гуся вода: пребывает себе в классиках, не удаляется из школьных хрестоматий и ценится как поэт (еду ли ночью по улице темной), ну лишь чуть-чуть пожиже солнца нашего ненаглядного. Про само солнце говорить не буду, слишком длинно.

Это я к тому, что если применять моральные критерии при оценке искусства или художника, то художников не останется, а вместо искусства будут пустые стены и белая бумага со следами слез униженных и оскорбленных.

Ну, хорошо, а в политике тоже нельзя применять моральные критерии? А как же Гитлер, Сталин, Усама бен Ладен, Вова с дергающимися коленками, можем ли мы их понять вне нравственной оценки? Что о них сказать, если запрещено говорить, что они злодеи? Многое, на самом деле.

Но главное другое: злодей, тиран, изверг рода человеческого — это такие очень неконкретные, эмоционально окрашенные понятия. Как, в общем, и все моральные оценки. Они очень легко произносятся, так как мы вкладываем в них весьма личный и вполне конкретный опыт и смысл. Но воспринимаются они подчас совершенно не так, как мы ожидаем, как просто эмоциональная краска. А эмоции, при всем к ним уважении, это почти всегда — мысль, которую не удалось рационализировать.

То есть эмоции настолько не верифицируются, настолько субъективны, что ими трудно оперировать в дискуссии, нацеленной на понимание. И если задача состоит в том, чтобы обидеть, или сказать нечто, не утруждая себя миссией быть точным, то можно клеить моральные оценки на лоб любого оппонента.

Но «злодей» даже в отношении Гитлера или Сталина — это не что иное, как восклицательный знак. Или капслок: ЗЛОДЕЙ! Но рациональность в минусе, потому что такое эмоционально окрашенное слово, приправленное по вкусу моралью, как кислота, выжигает все вокруг себя. И с ним можно соединить только другое столь же пафосное слово: не знаю, ТИРАН. Или самовластительный злодей, тебя, твой трон я ненавижу. Ну и так далее.

То есть пафос плох тем, что взвинчивает тон до фальцета и обратно трудно спуститься без парашюта. Только и остаётся, что парить в небесах.

Есть и более простые объяснения неудобности моральных оценок в любом по сути дела споре. Мораль — понятие историческое. Она меняется от эпохи к эпохе, и от одной социальной группы к другой. Конечно, если вы, как пьяный Белковский, в качестве каждого второго слова используете слово «Бог» или «Иисус наш Христос», то может показаться, что истина — это такой абсолют типа каменных скрижалей. Но если у вас ум живой и вы способны воспринимать аргументы (вне зависимости от того, считаете ли вы Иисуса Христа Богом, как Белковский, или просто умным человеком, как Толстой), то даже в этом случае вы способны увидеть историческое и социальное измерение у морали. В том числе претендующей на статус абсолюта.

Скажем, древние евреи возвели в абсолют десять заповедей Моисея. Возьмём любую их них, и попытаемся видеть социальное измерение у нее, будто смотрит на них какой-то Фромм. Например, не возжелай жены ближнего своего. Сразу заметим, что речь идёт только о жене ближнего, то есть соседа, соплеменника, его жену не возжелай ни в коем случае. А вот о жене дальнего ничего не говорится, что нужно понимать как разрешение. То есть, если ты с армией войдёшь в чужой город или чужую страну, то можешь от души возжелать любых жён любых дальних по принципу военной добычи. И никакой нравственности по отношению к «дальнему» здесь нет (и нравственность эта имеет вполне определенные социальные ограничения).

Точно также и с любыми другими высокими словами: например, со словом Свобода или Демократия. В истории множество примеров, когда демократия для своих сочеталась с рабством для чужих. Так было в Древней Греции, в демократических Афинах, где принципы демократии тщательно оберегались, но не распространялись на рабов. Также было и в Америке: до отмены рабства, да и долгие годы после. Да и везде, в общем.

Но давайте вернёмся к нравственному запрету на желание жены соседа. Может, это все-таки абсолютная максима? Нет, она точно так же, как и любое другое морально ограничение, социально сфокусирована. Моральные запреты использовались и используются в культуре, когда надо в определенное русло направить поток человеческой жизни. Объяснять долго, да и не поймут, лучше объявить табу, наложить вето, дабы страх окружил то или иное опасное деяние и стал дополнительным доводом для отказа от него.

Древние евреи были бедными пастухами. Вырастить потомство было непросто ввиду недоразвитой медицины и культуры, да и просто ввиду чрезвычайной ограниченности ресурсов (читай: бедности). А малочисленному народу надо было плодиться и размножаться, чтобы воинов, защищающих своих жён и детей (о чужих благоразумно умолчим) было как можно больше.

Теперь представим себе, что один еврейский мэн, у которого жена, давно уставшая рожать ввиду отсутствия контрацептивов, и детский сад вокруг неё, возжелал жену ближнего. Возжелал, трахнул на новенького, а потом так увлёкся, что ушёл от старой жены к новой, молодой и прекрасной. Дело житейское, было и будет. Но одно важное уточнение: та старая жена, у которой дети на руках, как мозоли, что будет делать, если единственный кормилец уйдёт от Сары к Эсфири? Да погибнет она и уж точно не сможет вырастить журавлиный выводок детей. А дети — будущие воины, и позволить это невозможно.

Поэтому законодатель, старательно думающий, чтобы такое написать за безмолвного и косноязычного Моисея на скрижалях, пишет: не возжелай жены ближнего своего, не разбрызгивай своё семя куда попало, потому что ты пойдёшь за семенем своим, бросишь жену, погибнет она и главное — будущие воины. И никакой заботы о нравственности, чисто социальный запрет социально озабоченного законодателя.

Теперь посмотрим на этот закон глазами современного человека и подумаем о том, почему эта заповедь не соблюдается (или соблюдается куда-то как менее строго) в нашем мире. А все просто. Социальное развитие общества приводит к тому, что даже одинокая мать способна выжить и вырастить ребенка-жеребенка одна. Изменилась историческая эпоха, изменились социальные обстоятельства, и социально ориентированный запрет, для пущей важности наряженный в пафосные одежды нравственного предписания, перестал быть очевидным. И общество уже не карает за его нарушение со всей строгостью закона, а смотрит сквозь пальцы и на адюльтеры, и на разводы, и на аборты. И не потому, что они стали морально более допустимыми (или сила морали в современном обществе упала). А просто современному законодателю, пользующемуся инструментом нравственности, как фломастером для выделения, не кажется страшным то, что казалось ужасным бородатому Моисею и его жрецам.

Я мог бы точно так же разобрать и любую другую нравственную заповедь типа «не убий» или «не укради», но это и не нужно, потому что алгоритм понятен, да и мы сами прекрасно знаем, что не убивать и не красть надо только у ближних, а вот дальних, то есть врагов вполне морально во все эпохи было убивать и обкрадывать, ну, типа трофеи из Берлина привозить домой жене Мане в деревню Марьино, что на Оке.

И напоследок о том, отчего надувался беспокойный человек Белковский особенно яростно: о его пафосе по поводу Слова. Это тоже исторически устаревшая и давно опровергнутая идея. Да, боялись советские власти слова, пропускали его сквозь сито глушилки и цензуру Главлита. А пришёл Путин, такой же пузырь, как и все остальные, но никакого слова не боится, а если чего и боится, то телевизионного изображения, для чего сначала устроил спор хозяйствующих субъектов и приватизировал НТВ и все остальные кнопки, а уже потом пошёл походом на чахлую ельцинскую демократию. А вот слово все эти никчёмные издательства и журнальчики просто мелко видят, как крапиву на тропинке к сортиру у дяди Васи из Синявино. Потому что сменилась эпоха, эпоха литературоцентризма и словоцентризма приказала долго жить, вот только пьяному мальчику в круглых очках никто об этом не сказал. И он продолжает надувать пафосные щеки.

Мораль, безусловно, есть, но так как она исторична, труден в обиходе моральный аргумент, лучше обходится без него. Если получится, конечно.

Настя Рыбка из Бобруйска

Бобруйск — святой город для русской литературы. Он, скорее всего, старше Москвы. Помимо Насти Рыбки, что давала Дерипаске и Приходько (Папе), здесь родилось несколько поколений сначала польских, а потом русских евреев. А какой русский еврей не любит русскую литературу? И вообще. Здесь служили два товарища, будущие декабристы Бестужев-Рюмин и Муравьев-Апостол. Сюда Настя Рыбка привезла на тройке с бубенцами Папу (Приходько), где они сняли шале на улице Аркадия Гайдара для траха, а когда вернулись в первопрестольную, попросила его дать деньги на расследование Навального о коррупционерах из Кремля, а так как он засомневался, то познакомила его со своим приятелем Вовой Сорокой, который спросил: «Ведь ты же русский, Серый? Ты родился в России? Ты ходил в среднюю школу? Ты служил в армии? Ты работал на заводе? А, Серега? Ты ездил в Бобруйск? Ездил в Бобруйск? В Бобруйск ездил? Ездил, падла? Чего молчишь? Чего косишь? А? Заело, да? Ездил в Бобруйск с Рыбкой? Ты, гад? В Бобруйск ездил? Ездил, Папа? Деньги Алёхе дашь, или как? Ты что, не русский? Чего заныл? Чего сопишь, падло? Чего, а? Ты зачем Крым украл, а? Ты любишь свободу, как мы с Алехой ее любим, а? Или ты больше любишь коррупцию? Так вот. Вот. Ты Акунина читал? Не прощаюсь? А? Вот. Вот, бля. Вот так. Нуланд помнишь на китобое? Это за неё. Вот так. Да кто ж тебя бьет? Вот. Вот так и пиши, да, каждый месяц, да, каждое первое число, да, через Яндекс-кошелёк, чтобы все видели, кто переводит. Ну, чего заныл, а? Из Кремля попрут? Без парашюта оставят? А ты что думал? Заныл? Помни Сиваш, помни Бобруйск, ты в Бобруйск, ездил, гад, ездил?»

Я назначаю встречу Владимиру Путину

Конечно, это головокружение от успехов. Но золотая рыбка говорит, безусловно, как право имеющая. Как могут говорить поэты и юродивые, но редко в наших палестинах говорят. Хотя ее трибуна (или котурны, кому как) вполне очевидна. Она говорит как молодая и красивая фемина, пользующаяся успехом. Это возвышение, для других спорное, настолько ей нравится, что она ощущает себя равной любому, кому «этот механизм ещё принадлежит». Но не только: все те пустые словословия свободе в дряхлый ельцинский период, которым даже обиженные пенсионеры уже не верили, очевидно, дали всходы. То есть в затхлом воздухе путинской России ещё, как мы видим, осталось что-то, достаточное, дабы даже вполне простодушное и не отшлифованное знанием и осторожностью существо, ощущало вдохновение от слов: пора встретиться, друг ситный, можешь назначать время и место и присылать послов. Не забудь гостинцы, а то отправлю тебя, засранца, восвояси, несолоно хлебавши. Не зачерпнувшего святой водицы из моего колодца, к которому кто только не припадал: и дикий друг степей и гордый сын славян, и Папа с Дерипаской наперевес.