Раздевая живого
Я хочу слышать похабный ритм капитала
Гуманитарий при совке 2.0
Метаморфозы политической и культурной жизни России, осуществляющей переход от авторитаризма к абсолютизму со все более отчетливыми тоталитарными струнами, ставит много новых задач, в том числе профессиональных. Много говорят о проблеме журнализма и журналистов, мне бы хотелось взглянуть несколько шире и поговорить о проблемах гуманитарного сообщества, на котором идеологические изменения сказываются не всегда в первую очередь, но со всей возможной суровостью перемен.
Перед российскими гуманитариями несколько отчасти грядущих, отчасти уже наступивших испытаний: психологического, политического и профессионального свойства.
Начнем с профессиональных проблем: изменения в стране ставят под сомнение ценность для государства качественной гуманитарной работы (преподавательской, экспертной, работы критика), которая меняют свой смысл с возрастанием идеологической составляющей. Чем дальше, тем больше государству на пути к тоталитаризму нужны будут не профессионалы, а пропагандисты. Этот процесс закономерный, ставящий вопрос о возможности сохранения профессионально корректного отношения к собственной работе и работе коллег.
Понятно, что перед глазами у нас поздний советский опыт, который, конечно, не будет воплощен полностью, но, возможно, является одним из ориентиров для конструкторов нового социально-политического пространства из администрации президента или другой влиятельной структуры, имеющей полномочия на изменения. В любом случае уровень контроля в совке еще не достигнут, но даже в совке определенное пространство для исполнения профессиональной гуманитарной работы оставалось в самые суровые времена: с элементами конформизма или почти без них, но такая возможность была особенно у статусных ученых и ряда учебных заведений.
То есть пространство для помещения себя в суживающиеся границы возможного еще существует и в том или ином виде будет существовать всегда. Но, безусловно, это не останется массовым явлением, так как профессионализм как противоположность пропаганды будет востребован все меньше по мере идеологизации общества и использования рычагов контроля на все более низком и низком уровене.
С точки зрения политической, ситуация будет предельно упрощаться и банализироваться; из палитры политических воззрений останутся активированными только три: две из них — политически лояльная и политически контрастная, оппозиционная. Но, конечно, с разным инструментарием возможностей: все расширяющихся у лоялистов и быстро сужающихся у оппозиционеров.
Однако третья возможность — акцентированная аполитичность, ярко выраженный и проманифестированный уход в «чисто профессиональную проблематику», демонстративный (или постепенный — зависит от скорости перемен) отказ от так называемой гражданской позиции — станет, возможно, наиболее употребительным трендом для желающих сохранить профессию в каких-то пристойных рамках.
Наиболее болезненными будут, скорее всего, психологические проблемы. Отказ от ощущения полноценного интеллектуального существования, невозможность продолжать то, что было начато и апробировано как деятельность интеллектуала, включенного в мировое научное, экспертное, критическое или преподавательское сообщество, ответственность за результаты труда перед студентами и другими потребителями интеллектуальной продукции — все это, без сомнений, поставит гуманитария перед проблемой выбора — принятия навязываемого комплекса компромиссов или демонстративный отказ них, чреватый выходом за пределы профессии как таковой.
И сравнение с поздним советским временем не будет вполне корректным: советское общество в 1970-80-е находилось перед выходом из туннеля, даже не зная, порой, об этом; сегодняшнее российское только входит в туннель. А это принципиально разные по возможностях и культурным задачам обстоятельства: в структурном арсенале тех, кто в поздние советские годы отказывался от статуса официального гуманитария, оставались в разной степени разработанные, но реально существующие культурные инструменты для продолжения интеллектуальной работы в рамках неофициальной культуры. Ничего подобного в современной российской культуре нет, а уровень независимой экономической поддержки независимых же от власти исследователей будет падать синхронно сгущающейся идеологичности.
Не менее важной с психологической (и, конечно, профессиональной) стороны станут сужающиеся возможности международных контактов, то есть специфическое повторение опыта советского изоляционизма, который не приветствовал международные контакты, как идеологически сомнительные. Отказ от научной и гуманитарной солидарности с зарубежными коллегами будет одним из требований как власти, так и собственного выбора, нуждающегося в самооправдании и подтверждении правильности этого шага.
В некотором смысле это отчуждение уже началось: демонстративное неприятие критики со стороны, со стороны своих бывших коллег, эмигрировавших ранее (комплекс эмигранта упомянем здесь только в скобках) , проживающих за границей, не разделивших наши мучения и поэтому не имеющих право на громогласную критику — это все уже отчетливо видно по социальным сетям, где многие гуманитарии интуитивно (или сознательно) подготавливают себя и окружающих к возможно неизбежным переменам.
Факультативным (а точнее — практически невостребованным) остается вопрос о возможности и невозможности включения (или не включения) в гуманитарный арсенал исследования собственной и корпоративной ответственности за произошедшие в России перемены. Или иначе вопрос о самоидентификации в процессе перехода от авторитарного к тоталитарному обществу: тех, кто полагает плодотворным рассмотрение ответственности гуманитарной культуры — естественно, подавляющее меньшинство; куда востребованней оказывается самоидентификация с образом жертвы обстоятельств и случая: власть захватили люди, не имеющие к нам никого отношения, мы живем практически при оккупационном режиме, где вопрос о правильности и точности нашей предыдущей культурной стратегии представляется надуманным и нерелевантным. Не менее востребованной будет и вечная «теория и практика малых дел»: хорошо, если останется возможность делать не однозначно плохое, а хотя бы частично хорошее — вопрос же о сущности этой частичности, скорее всего, останется без ответа.
Так или иначе — проблемы современного российского гуманитария являются частью общей стратегии выживания и сохранения себя в новых обстоятельствах: кому-то кажется, что это проблемы весьма приватного и мало типичного свойства, кому-то — что именно в этих задачах зашифрована проблематика не только настоящего или будущего, но и прошлого культуры, которая в очередной раз оказалось неспособной придать общеупотребительный статус норме, обеспечивающей социальную вменяемость всего многоликого общества говорящих и пишущих преимущественно по-русски.
О конформизме. Мягко
Заверение в абсолютном нонконформизме (я, мол, никогда не подстраиваюсь, а жду, когда подстроится изменчивый мир) легко опровергнуть примером поведения на дорогах: вы там тоже не лавируете?
Конформизм (в самом общем виде), как учет требований и правил, в том числе неприятных или неправильных (с нашей точки зрения), присущ в разной степени всем. Плевать против ветра — стратегия, оценка которой зависит от норм, принятых не только во всем обществе, но и в авторитетных для вас группах. И подчас ценности группы и ценности, доминирующие в обществе, различаются, и тогда оказывается необходимым выбирать: признание общего или частного? За кем сила, за кем будущее, какова мера риска непослушания и возможные выгоды? И очень часто сила обстоятельств и будущее оказываются по разные стороны барьера. А выбор — между настоящим, на стороне которого всеобъемлющая мощь традиции (а вместе с ней и другие ее атрибуты — успешная карьера, деньги, положение в обществе), и будущим, которое, может быть, наступит в нашем варианте, а может, и нет. Этот выбор оказывается настолько болезненным, что его (желая подчеркнуть) маркируют как конформистский или нонконформистский.
Понятно, что конформизм – функция, присущая любому обществу. Хотя между конформизмом в социуме, считающемся демократическим, и, напротив, авторитарным (или тоталитарным) разница не количественная, а качественная: в тех писаных и неписаных законах, которые мы отказываемся (или соглашаемся) соблюдать. Скажем, множество запретов социальных, сексуальных, расовых, религиозных считались непременными и незыблемыми еще позавчера, оказались поставленными под сомнение вчера, решительно отменены сегодня и станут, возможно, своей противоположностью завтра.
И кто-то все это считает естественным порядком вещей, хотя согласие есть не что иное, как результат борьбы, борьбы конформистов с нонконформистами на множестве больших и малых фронтов, победы одних и поражения других.
Историческая перспектива, открытая, казалось бы, для всех, позволяет с разной степенью точности предсказывать обретение маргинальными практиками статуса мейнстрима; но эти предсказания субъективны. В некотором смысле правильность представлений о будущем, как арбитре сегодняшнего дня (при затрудненной верификации подобных оценок), и есть предмет полемики в поле политики или нравственности, которые обусловлены исторической составляющей больше, чем какой-либо иной. Причем, имея в виду дальнейшее, я бы поостерегся с абсолютной категоричностью связывать нонконформизм (который мне, по ряду причин, ближе) с талантом и обостренной нравственностью, а конформизм с безусловной бездарностью и иморальностью. Сама корреляция существует, но, конечно, в более сложной пропорции.
Мы апеллируем к системе ценностей, имеющей шанс подтвердиться в будущем, которое для нас в некотором смысле уже наступило, а для наших оппонентов еще нет или вообще не наступит никогда. Потому что наши оппоненты, которых мы, желая обидеть и отличить от себя, называем конформистами, отдают предпочтение традиции, верят, в основном, мейнстриму и готовы согласиться почти с любым вердиктом, если на его стороне преобладающая сила. Хотя чаще всего не готовы признаться в этом не только окружающим, но и себе, твердя об убеждениях, праве на личное мнение, что представляется сомнительным и рекламным доводом в виду его недоказуемости.
Обаяние силы исторически и психологически куда более привлекательно, чем надежда на неверное будущее или на нормы, принятые в другом (чужом) обществе, а в нашем решительно отвергаемые. Потому и сохраняются границы, чтобы сила общественного мнения (как она формируется — особая тема) фокусировалась, не растекалась, обладала убедительностью. И договориться здесь сложно: потому что реальности, материальности силы противопоставляются такие символические и зыбкие вещи, как завтрашний день, до которого надо еще дожить.
Я решил попытаться сформулировать свои представления о конформизме и нонконформизме не в раже теоретизирования и даже не ввиду сложных обстоятельств, в которых мы все оказались в связи с Крымом и Украиной, а по совершенно определенному поводу: скандалу и расколу в Русском ПЕН-клубе. Случившееся разделение мнений, само по себе симптоматичное, позволит конкретизировать выше приведенные рассуждения, но не на уровне персоналий (они в равной степени легко идентифицируются и не имеют принципиального значения), а применительно к таким абстрактным, казалось бы, понятиям, как культурная стратегия.
Дело в том, что спор идет о простых (и, следовательно, наиболее трудно формулируемых) вещах: как должна (или не должна) такая правозащитная организация, как Русский ПЕН-центр, относиться к войне между Россией и Украиной. Здесь стоит отметить, что выбор в реальности осуществляется не между тремя вариантами: за, против, воздержался. В рамках ценностей, преобладающих в среде с либеральной репутацией (а ПЕН-клуб — один из инструментов либеральной культуры, пока не раскололся на ПЕН-либеральный и ПЕН-патриотический), открытая поддержка российской власти сегодня затруднительна, если только чепчик либерализма не закинут за мельницу, а на международной репутации не поставлен крест.
Варианта только два: встать на позицию поддержки Украины, как жертвы российской агрессии, либо — в противовес — отстаивать позицию над схваткой, вне политики, защищающую жертв обеих сторон (чума на оба ваших дома, все хороши) и очевидным образом камуфлирующую нежелание выступать против власти.
И здесь интересно вот какое обстоятельство: те самые писатели, которые сегодня отвергают нонконформистскую позицию, как слишком радикальную и политически ангажированную (и опасную в нынешних обстоятельствах для самого ПЕНа), сделали карьеру именно на демонстративном нонконформизме (понятно, не политического, а культурного свойства). То есть ощутили в конце советской эпохи этот самый конец, как скорый, и сделали ставку на структурное противостояние правилам построения карьеры советского писателя, веря своему варианту будущего, и не ошиблись.
Понятно, что при выборе между конформистской и нонконформистской стратегией значение имеют многие факторы: возраст, степень усталости, уровень достижений и потенциальных потерь, социальная близость к власти и способам ее поощрения, борьба за более престижные позиции. Нонконформизм, как стратегия противостояния кажущемуся вечным настоящему, предполагает перспективу, потенцию, возможность дождаться результатов; что, конечно, легче, когда нечего терять.
Но ситуация все равно поучительная, хотя и банальная: нет в этой жизни возможности выбрать раз и навсегда, выбор (о чем говорил еще Мамардашвили) — это перманентная необходимость, сегодня ты — нонконформист и почти радикал, а через четверть века уже конформист и консерватор, и кто-то смотрит на тебя с презрением и недоумением, полагая это твоей сущностью, а это всего лишь социальная роль, вызванная изменениями обстоятельств и поэтому редко когда пожизненная, — чаще временная, как антреприза. Ведь это только утверждают, что мудрость приходит с возрастом, с возрастом приходит осторожность.
Если же говорить о том, что я намеренно вывел за скобки (и что имеет только факультативное значение для всего вышесказанного): о связи между эстетикой и этикой, то мое многолетнее наблюдение, пожалуй, только подтвердилось в рамках конфликта в ПЕН-центре: художественная радикальность (по крайней мере, в русской культуре) куда чаще соответствует тому, что мы называет гражданской позицией, а вот художественный традиционализм легче попадает под обаяние великодержавной и патриотической логики. То есть тяготеет к конформизму. Так было в последние десятилетия советской власти, это же соотношение во многом справедливо и сегодня. Исключения возможны, но редки.
