Сербия пристрастно
Сербия, которую Путин выбрал недавно для удовлетворения болезненных амбиций, надеясь теплым душем согреться перед холодным, действительно похожа на Россию: но это улучшенная ее версия — страна, которой Россия могла бы стать, но никогда не станет.
Начнем со сходства: известковый налет имперского синдрома залег на эмали сербской культуры, как ностальгия по великой Сербии. И отдают ему должное чиновники, политики и простой люд. Но на этом сходство кончается.
Потому что все остальное, что кажется похожим, при внимательном рассмотрении оказывается другим. Интеллигенция. Пара историй. Еду я с молодым сербским коллегой, и он рассказывает мне, что его одноклассник, так получилось, стал недавно министром местной химической промышленности. По нашему «Роснефть». Сравним. Как прокомментировал бы русский человек известие, что его знакомый стал министром самой хлебной отрасли: во, свезло парню, теперь забуреет. Что сказал мне коллега, с которым я успел дней десять пообщаться и понять, как далеко от него идея преувеличения, а не кропотливой точности. Так вот мой коллега озабоченно потер лоб и сказал: его друг очень озадачен, это такая ответственность, очень боится — справится ли?
Меня изумило, хотя вида не подал: ненаигранная серьезность — человеку поручили дело, он думает, сможет ли он с ним совладать, а не обдумывает схему откатов?
История вторая. Беседую с белградской переводчицей, много лет переводящей на сербский современную русскую литературу. Я у нее дома, живет более, чем скромно, но ни слова жалобы на жизнь и несправедливость. Не помню, как разговор вышел на гонорары: сколько известный переводчик получает за перевод толстой научной книги? Триста долларов, сказала мне она, и не добавила: ну вы представляете, как на мне наживается бандитские издательство, или: да как на такие слезы можно жить? Ничего подобного, спокойно, с ощущением осмысленности своего поприща — переводит для соотечественников современную литературу соседнего большого государства.
Сцена третья. Я в большой писательской компании, среди которой, так получилось, самые известные сербские писатели вроде Милорада Павича, плюс чиновники от культуры высшего разряда; приезжаем в малюсенький городок на румынской границе, где собираемся выступать в районной библиотеке.
Первая встреча директора библиотеки и начальства из столицы (рядом, напоминаю, известные, если не культовые писатели). Я, конечно, мало что понимал из быстрого разговора, но тем более был внимателен к интонации и мимике. Никакой приниженности, испуганности и угодливого прогиба, никакой печати смущения провинциала и жирной лести подчиненного: совершенно равные по уровню люди говорят на взаимно интересную тему. Равные с равным.
Сцена четвертая. Я иду по пустой сельской улице, пыльная жара юга, навстречу мне движется, замеченная издалека, деревенская старуха с прямой спиной и коричневым загаром лица; поравнявшись, она спокойно смотрит мне в глаза и говорит, как знакомому, как здороваются люди в Нью-Йорке: «Добар дан, господине!». — «Добрый день» — ответил я, скрывая испуг и удивление; и вспомнил, как соседки-близняшки из питерской парадной, долгие годы отводили глаза при встрече, делая вид, что меня не видят и не помнят.
История пятая. Та же делегация на ночной службе в монастыре, кажется, женском, забыл. Многослойный пирог многоголосого пения, временами заставляющего забыть об усталости, потом долгие посиделки с певцами и паствой за ракией и вином. И опять удивительное и привычное равенство, достоинство без вызова и апломба, зияющее отсутствие борьбы амбиций и понтов, никакого педалирования религиозности, хотя мы выпивали с церковным хором; православие, да совсем другое.
Кстати, была одна забавная деталь, когда я полюбопытствовал, где истоки сербского многоголосия? На меня посмотрели непонимающе: это наша сербская, исключительно сербская традиция. Был назван век. Я хотел сказать, что любая традиция развивает другую, и это как волны, не имеющие начала. Но решил не портить впечатление неуместной культурологической шпилькой. Вам же скажу: скорее всего, это влияние Византии, сохранившей древне-греческие полифонические традиции, сохраненные Турцией, там тоже пели на голоса.
История шестая. Мы идем по Белграду с приятельницей, филологом и поэтессой, у меня проблема: оборвался ремешок часов, оторвалась и потерялась та часть застежки, без которой ремешок мертв. Ищем часовую мастерскую. Заходим в дорогой на вид торговый мол, среди рутинной роскоши и блестящего стекла быстро находим часовую лавку. Моя приятельница просит посмотреть часы, а сама оживленно разговаривает с часовщиком, который сначала роется в своих коробках в поисках нужной детали, а потом прилаживает ее к ремешку. Разговор живой, громкий, хотя люди совершенно разного социального и интеллектуального уровня: но никакой защитной хмурости, никакого снобизма или, напротив, хамства от стеснительности: щебечут весело о чем-то своем, иногда — наверное, показалось — в рифму.
Но вот часы готовы, я застегиваю ремешок, достаю бумажник, желая расплатиться. Что ты, машет на меня руками приятельница, он это сделал бесплатно, это подарок: мы с ним, как выяснилось, из одной деревни, ему очень лестно, что его односельчанка получила образование и тем более пишет стихи, он даже попросил прочесть что-нибудь свое, я прочла ему четверостишие, ну а помочь чужестранцу-интеллектуалу ему тем более приятно, ну ты понял.
Я понял: в этой стране люди, у нас называемые простыми, уважают образование и образованцев, гордятся их успехами, читают и слушают стихи, капитализм не превратил их в жадных, обиженных, всем недовольных созданий, у которых одна на все присказка: если ты такой умный, почему ты такой бедный.
История седьмая. Мы идем по городу Нови-Саду, который бомбился американцами во время войны с Милошевичем и проходим мимо разрушенных зданий. Очень похоже на Белград и на зубы, ровный ряд, потом пропуск — зуб вырвали (здание, это было, кажется, Министерство внутренних дел, завалилось внутрь), рядом опять ровный частокол. И слушаю рассказ: очень беспокоились за животных, когда раздавался звук самолета на бреющем полете, животные впадали в панику и стремились куда-нибудь заныкаться подальше. Люди не боялись, бомбардировки были достаточно точные, но домашних животных многие потеряли — если дверь случайно была не заперта, животное убегало и потом найти его было трудно.
Не помню, как я спросил про обиду и память: спокойный изучающий взгляд — люди в своем большинстве хотят в Европу, на кого здесь обижаться, ведь война шла ровно до той минуты, пока из Москвы не дали отмашку Милошевичу, чтобы сдавался. Идея была простая: оторвать Сербию от других республик и замедлить вхождение в Евросоюз. Если бы Милошевич не устроил войну, все бы республики ушли в Европу одна за другой, практически мгновенно. А так кровью были прочерчены границы, которые надо было перешагивать, Милошевич был куклой, кукловоды были в Кремле.
Моя картина односторонняя: я не видел ни одного сторонника Великой Сербии — не потому что их нет, их мало среди образованного класса. Да и много ли можно понять в чужой стране, даже такой улучшенной копии моей собственной, каковой она никогда не будет.
Почему? Не буду прибегать к инструменту рассуждений. Еще одна картинка: раннее утро, я бреду по улицам зевающего Белграда, которые умываются холодной водой из шлангов многочисленных дворников. Вода стекает вниз по профилированному желобку, рядом с открытым кафе, где за отдельными столиками ранние посетители: одни за чашкой кофе просматривают свежие газеты, другие просто читают, ничего не заказывая. И им никто не скажет: «Мастер, может сто грамм закажем, что в сухую сидеть и место занимать?»
Кофейная культура. Дыхание Средиземноморья, теплынь.
Рассмейтесь, смехачи
Путин на Валдае как старуха из сказки о золотой рыбке
Путин, как персонаж абсурдистской драмы о непомерном тщеславии и случайном возвышении, при котором персонаж с ростом амбиций все более и более дискредитирует себя своими желаниями, конечно, похож на жадную и глупую старуху, тоже начинавшую с мечты о починке разбитого корыта (им же и завершая свою стремительную эпопею смены сказочных ролей).
Чем кончилась скоропостижная карьера старухи: она возжелала быть владычицей морскою, а чтобы золотая рыбка, этот мокрый Хоттабыч в пруду, служила ей на посылках.
Но давайте вспомним, что Пушкин пересказывает и обрабатывает сказку братьев Гримм, которые, в свою очередь, использовали померанскую сказку Филиппа Рунге, где у старухи есть даже имя Ильзебиль (не отсюда ли горьковская старуха Изергиль), а пределом ее мечтаний были (последовательно) посты королевы, кайзера, римского папы и последняя вершина, оказавшаяся слишком скользкой, — Господь Бог.
Наиболее интересной интерпретацией сказки, где роль рыбки играла камбала, была сатира на Наполеона и его тщеславную семью. Путин, конечно, тоже Наполеон с кепкой из Пробирной Палатки, а его семья — кооператив Озеро. Реальный Наполеон после череды головокружительных побед, став владетелем полумира, возвращается, однако, к разбитому корыту: на остров Святой Елены, географический вариант родной Корсики.
Путинские достижения не просто скромнее, а представляют собой пародию на победы Бонапарта: это ценники на баррель нефти: 9.6 — пока директор ФСБ, 15 — когда он премьер-министр, 28 — в 2003 (арест Ходорковского), 147 — в 2008 (за пару месяцев до начала войны с Грузией). Затем резкий обвал цен, и Путин уезжает в первую ссылку на свою Эльбу, оставляя вместо себя на троне дурачка Симеона Хасбулатовича, когда нефть уже стоит 40. Но как только она растет вновь, происходит вторая рокировка, и у Путина возвращаются галлюцинации.
Кстати, в первом варианте пушкинской версии сказки о золотой рыбке, которая была куда ближе к оригиналу, старуха сидит на Вавилонской башне и тоже хочет быть римским папой: «Поклонился старик старухе, закричал он голосом громким: «Здравствуй ты, старая баба, я, чай, твоя душенька довольна?» Отвечает глупая старуха: «Врёшь ты, пустое городишь, совсем душенька моя не довольна — не хочу я быть римскою папой, а хочу быть владычицей морскою…»
Возникает резонный вопрос: почему Пушкин на место универсального Бога (или его наместника на земле — римского папы ставит не вполне ясный чин «владычицы морской»? Да прямо из гимна: правь, Британия, морями! Или иначе: Британия — владычица морей. Для безродного космополита, атеиста и низкопоклонца перед Западом: место реальной и могущественной Британии выше абстрактного Господа Бога. Русь посконная, воплощенная в жадной и завистливой старухе, мечтает быть Европой, Западом, туманным Альбионом с колониями и гигантским флотом, самой могущественной (на тот момент) страной в мире (о которую даже Наполеон обломал зубы), но в очередной раз оказывается там, где Путин: у разбитого корыта.
Здесь фашизм с нацизмом борется, а поле битвы — сердце Путина
Путинский режим не оригинален, эклектичен, похож на цыганское одеяло, в нем полно цитат и заплат, примет других тоталитарных, авторитарных, теократических и олигархических режимов. Но их неокончательное воплощение, казалось бы, абсурдное стремление стать всеми одновременно и никем окончательно вызывает иллюзию несерьезности, политического юродства, интеллектуальной несостоятельности. А, следовательно, слабости, которая гарантирует, позволим себе шутку, не твердый шанкр, а мягкий характер диктатуры.
И действительно, как бы ни пугали себя наблюдатели и страстотерпцы путинских метаморфоз (путинских, понятное дело, в расширительном, а не личном смысле) возвращением совка 2.0, мобилизационными настроениями, милитаристским ражем, неадекватностью и безвыходностью ситуации для правящей элиты, — желание избегнуть массовых репрессий очевидно. То есть общество к большой крови давно готово, запрос отправлен и практически ежедневно обновляется, но властная корпорация, большой Путин — медлят, и, конечно, не случайно.
У этой нерешительности простые обоснования: переход от символической фазы к реальной быстро разрушит всю систему специфических иллюзий, которые для автократического режима необходимы, прежде всего, дабы отличаться от тоталитарного. Потому что авторитаризм не является сегодня обязательным стойлом изгоя. В то время как тоталитаризм — это гибель всерьез: и внешней репутации (какой бы подмоченной она не казалась), и внутреннего пространства для маневра.
Поэтому массовые репрессии (с точки зрения логики — неизбежные) будут откладываться как последний шаг. Как переход от угроз к их реализации, от обещания большой крови к ее пролитию. Но у этих ножниц не такой свободный ход, как хотелось бы власти. Невоплощенная и отложенная реальность истощает и обедняет ее символическое содержание. И власть это, скорее всего, понимает.
Поэтому осмысление спектра символических игр власти оправдано, а эти игры (очень грубо, крупнозернисто) могут быть идентифицированы как две утопии, между которыми, на первый взгляд, и происходит борьба в рамках правящей корпорации и ее медиа ресурсов. Это — имперская утопия и утопия националистическая, утопия великодержавной фундаменталистской России и утопия русского народа-богоносца как мессии.
Казалось бы, почему их не объединить, ведь все эти утопии сходятся на фигуре вождя (самодержца, лидера нации) и на сакрализации государства, расплющивающего личность как лягушку под колесом? Но в том-то и дело, что реальный, а не выдуманный Путин далеко не так свободен, как кажется. Или как это навязывается пропагандой. И сколько бы он ни поднимал зарплату силовикам и правоохранителям, его устойчивость зависит от поддержки не только ближнего окружения, но всего сословия чиновников-собственников новорусской формации, бенефициаров перестройки, выдвиженцев ельцинско-путинской эпохи.
По отдельности каждый член постсоветской аристократии несущественен в его влиянии на ход событий, но вся вместе служиво-олигархическая каста никогда не забудет, что Путин — их ставленник. И пока его интересы совпадает с модусом интересов правящего сословия, он может быть относительно спокоен.
Интересы же слоя постперестроечных выдвиженцев и группы, которой делегированы полномочия на управление и арбитраж, сегодня не только совпадают, но и определяют ту, казалось бы, терминологическую путаницу, что отражают подконтрольные им медиа ресурсы: жонглирование наиболее популярными в обществе страхами куда предпочтительнее окончательного выбора любого из них. Так как выбор означает резкое сужение и риторического маневра, и реального набора действий, а значит, и ослабление режима.
Понятно, что надежды на бунт и борьбу элит при сохраняющемся равновесии интересов, иллюзорны. И санкции, на которые возлагают надежды наблюдатели, ждущие скорого развала системы, ни в коей мере не являются однозначными, с точки зрения интересов правящего сословия. Экономические потери уравновешиваются укреплением позиций элиты, как спасителей русского народа от чужеземного ига и внутреннего врага. И эта амбивалентность, безусловно, понимается и принимается сословием новорусских собственников, готовых потерять тактически для стратегического выигрыша.
Понятно, что Крым и Донбасс были вынужденным гамбитом. Потери же состоят не в последовавшей изоляции, а в изменении равновесия между символической и реальной сторонами режима: Крым и Донбасс оказались слишком реальными, наносящими ущерб возможной игре иллюзиями, представляющими оплот режима. Но правящее сословие согласилось с вынужденностью этих шагов, так как изоляция не ставит под сомнения их прерогативы, а напротив, укрепляет их.
Опасность для новорусской аристократии исходит от будущего, которое обязательно потребует все новых и новых жертв во имя большей определенности, на которой настаивает разогретое общество и которой справедливо опасается власть.
Власть не сможет бесконечно избегать все более и более разрушительной конвертации символической сферы в реальную, а общество не хочет больше ждать и требует воплощения обещаний. Власть не может согласиться на значительное расширение правящего сословия, которое и так не соответствует возможностям перераспределения прибыли от властной ренты; общество жаждет экспроприации ценностей, проскрипционных списков и рокировки между собой и ненужными членами сословной корпорации вроде либеральных экспертов (практически выброшенных за борт интеллектуалов, необходимых при переходе от номенклатурно-коммунистического правления к номенклатурно-капиталистическому, но бесполезных в ситуации уже состоявшегося перехода).
Реальность — единственная и опасная угроза правящему сословию, делающему вид, что выбирает между русским нацизмом и русским фашизмом, утопией нации и утопией государства. Очень может быть, что реальный, а не коллективный Путин действительно думает, что выбор осуществляется в его сердце, и от того, что он выберет, зависит будущее страны.
На самом деле этот выбор не имеет принципиального значения, потому что наиболее существенная привилегия, делегированная ему правящим сословием, состоит в максимально долгом уклонении от выбора. Ибо именно выбор чреват потерей необходимой эклектичности, гибкости и права на жонглирование устаревшими и неактуальными идеологемами. Каждая из них давно была бы сдана в утиль, но все вместе они составляют неповторимый и причудливый стиль мозаики реваншизма, обещающего все, а дающего по капли.
И не столько из жадности, сколько из-за более чем обоснованного понимания того, насколько опасен окончательный выбор между реставрированным Сталиным или Муссолини («все — в государстве, ничто человеческое и духовное не существует вне государства»), русским Гитлером или переосмысленным Лениным («Советский социалистический централизм единоличию и диктатуре нисколько не противоречит, … волю класса иногда осуществляет диктатор, который иногда один более сделает и часто более необходим»).
Поэтому реальный Путин может выбирать между массовыми репрессиями и третьей мировой, но реальная власть, рассматривая Путина как хорошего исполнителя и гаранта интересов корпорации, от реальности бежит как от призрака коммунизма, бродящего по России. Как, впрочем, от фашизма и нацизма с русским акцентом. Имидж — ничто, жажда сохранить полученное в перестройку — все.
Поэтому, пока фашизм с нацизмом сражаются в сердце Путина, в сердце правящего сословия сражается желание пугать с нежеланием приводить угрозы в исполнение. Если Путин понимает (и принимает) эту разницу между реальностью и символической игрой (а Крым и Донбасс были невольными уступками реальности), то путинский век продлится долго, насколько позволит случай. Если он не преодолел наивность, и им правят не цинизм и расчет, а девальвированные идеи, которые представляют для него новость, то Путин (при всей его былой полезности для правящей номенклатурной аристократии) будет заменен на Путина 2.0. Революции не будет, демократии не будет, сословный неофеодализм есть и будет длиться, видоизменяясь, потому что феодализм, так получается, — единственное, что остается неизменным от любых русских революций, демократических и модернизационных реформ и борьбы кланов. Русь сословная, это у нее на лбу, видать, написано.
