За толерантность

 

Один за любимых писателей шестидесятников задавался концептуальным вопросом: этим сукиным детям нравится, что же во мне плохого?

У российской реакции на теракты в Париже есть одна примечательная особенность: единение власти и ее противников в объяснении произошедшего. Не в осуждении, теракты мало кто поддерживает (а если и поддерживает, то имеет смысл не просто причислять их к врагам цивилизации и рода человеческого, а задаваться вопросом: почему?)

Российская власть и оппозиция в редком, надо сказать, единстве находят причину жестокости террористов в толерантности (читай: слабости). Вот, мол, доигралась Европа в толерантность, приголубила мигрантов (а на самом деле боевиков), вот теперь и расплачивается за прекраснодушие и глупость.

Все те доморощенные расисты, которые приуныли на фоне того, что путинская власть перехватила их правонационалистическую повестку, вдруг опять ощутили себя на коне. Теракты в Париже как бы легитимировали их латентный нацизм, их антибеженские и исламофобские предупреждения. Гнать, мол, надо было, как мы говорили, этих черножопых из Европы, не визы и пособия им давать, а бомбы кидать на их дома; не милосердие мусульманам, а жесткость и непримиримость врагам иудео-христианского мира, показавшего свое лицо в борьбе с Израилем. Одинаковое зверье, как говаривал один известный расист, по поводу сирийцев, утверждая, что, чем больше они поубивают друг друга, тем только воздух будет чище.

Но я вообще-то не о споре левых и правых, националистов и космополитов, сторонников милосердия по отношению к беженцам без разбора их национальности и религиозной принадлежности и сторонников чистоты расы и нации; и уж точно не с защитой террористов, убивающих людей, попавшихся им на дороге, только потому, что сама дорога им не нравится.

Нет, я о том, почему эти теракты произошли в Париже, во Франции? Не зачем, не кто, не с какой целью, а почему именно здесь? И сразу опровергну самое модное предположение, что произошло это от избытка толерантности. Это произошло от недостатка толерантности.

Попробую обосновать свое предположение. В российском интеллектуальном пространстве есть несколько неточных, даже ошибочных сопоставлений. Европа по сравнению с Америкой представляется более левой, очень часто социалистической. Это предположение не лишено убедительности. Европа по сравнению с Америкой куда отчетливее поддерживает палестинцев в их борьбе за возвращение оккупированных (или спорных, как называют их в Израиле) территорий. И это предположение не лишено оснований. Из этих двух утверждений, казалось бы, естественным образом, следуем третье:  Европа толерантнее Америки. А вот это утверждение представляется мне неверным и ошибочным. Левые, социалистические убеждения и нарастающая поддержка палестинцев в их противостоянии с Израилем не имеет прямого отношения к уровню толерантности. Америка несравнимо толерантнее Европы (о дифференциации и уровне толерантности во Франции я скажу ниже).

Причина проста: куда более консервативная и менее социалистическая Америка, являющаяся стратегическим партнером Израиля, имеет тот опыт, который привел к целому ряду очень важных законодательных новаций. Опыт этот — рабство, этапы его искоренения и борьба с расизмом, закрепленная законодательно. В просторечии этот свод законов называют политкорректностью. В чем их смысл? Грубо говоря, в признание своей вины. И в формулировании принципов конкуренции таким образом, чтобы те, перед кем общество виновато, получали законодательное преимущество.

Если посмотреть почти на любую американскую анкету (не обязательно связанную с получением бенефитов), а, скажем, заявление на работу или учебу, то нетрудно заметить, что соискателя последовательно пропускают через сито принадлежности (или нет) к разным меньшинствам. Прежде всего, расовым. И если вы принадлежите к этим меньшинствам, то получаете приоритет по сути дела во всем.

Это, конечно, свод законов, исправляющих несправедливость, своеобразная форма законодательного извинения. В России над политкорректностью принято потешаться. Я сейчас не буду оспаривать осмысленность подобного тренда в законодательстве. Я просто отмечу, что ничего подобного в Европе нет. За понятными исключениями: Германия находится в долговременном законодательном процессе извинения перед евреями, предоставляя им ряд отчетливых преимуществ. Британия, добивавшаяся мира с Ирландской республиканской армией, пошла на очень важные законодательные льготы ирландцам. Вне зависимости от уровня вооруженной борьбы, использованного тем или иным боевиком ИРА (то есть, не взирая на то, взрывал ли боевик бомбы на вокзалах и площадях или только подначивал и помогал взрывать), он полностью амнистирован.

Еще раз: я не обсуждаю, правильно или неправильно поступило германское или британское правительство (по поводу германского сомнений, понятное дело, меньше). Я привожу пример законодательной толерантности по отношению к бывшим врагам или жертвам. Британия захотела мира и купила его дорого, амнистировав террор до даты подписания договора с ИРА.

Теперь посмотрим на то, что произошло во Франции, у которой была своя расово-колониальная история. Я, конечно, об Алжире. Ничего похожего на американское законодательное извинение во Франции, конечно, нет. Да, в стране семь с половиной процентов мусульман. Но вы слышали, чтобы беженцы из Сирии, Афганистана или Ирака рвались во Францию с той же энергией, с какой они рвались в Германию? И дело не только в том, что в Германии выше уровень жизни. В Германии, пережившей шок Холокоста, несравнимо выше уровень толерантности.

Франция вообще не случайно родина шовинизма. Нелюбовь к англичанам и арабам носит анекдотичный характер. Франция на самом деле переживает своеобразную форму имперского комплекса, который — при всей разнице политического устройства — роднит ее с Россией. В России это презрение к инородцам. Во Франции — к чужакам.

Означат ли это хоть в какой-то степени оправдание терроризма? Ни в коей мере. Объясняет ли это уровень ожесточения террористов? Несомненно.

Точно так же как за теракты против россиян отвечает не только Путин, но и Латынина, Носик, Навальный, разыгрывавший в свою избирательную кампанию антимигрантскую карту. И представивший мигрантофобию легитимной для ранее стеснявшихся ее людей. Россия для русских, Москва для москвичей, ненависть к мусульманам, хватит кормить Кавказ, антигрузинская, античеченская, антиукраинская истерии, в которых принимали участие не только сторонники Путина, но и видные оппозиционеры, объясняют, почему — помимо сирийской войны — Россию и россиян ненавидят многие кавказцы и азиаты. Нетолерантность — не преступление, но условие его возникновения. И Франция здесь не исключение.

Не знаю, надо ли в очередной раз повторять слова с осуждением террора, оправдания он не имеет. Но объяснение у него есть. И объяснение это: недостаточная толерантность

Павленский как геометр небесных сфер

Симптоматичны те российские интеллектуалы, которые говорят про Павленского: да, человек он — смелый (отважный, рисковый), но эстетически мне это как-то чуждо, это — не искусство. Далее следует оценка акций как гражданского поступка (хулиган типа, но с хорошими намерениями); однако мне интересна именно эстетическая составляющая. Конечно, можно посмеяться над наивностью эстетов, которым для эстетического переживания необходима рамка, лучше с… позолотой, и подпись: Айвазовский был тут. У меня только два замечания: Павленский, безусловно, читал Гройса и знает, что мы переживаем тот период, в котором главным критерием настоящего искусства является неузнавание, не идентификация его как искусства. То есть если ты добился того, чтобы твою акцию воспринимают как неискусство, — значит, ты сделал решающий шаг, чтобы стать художником.

Теперь об эстетичности: ее, конечно, нет. Эстетика — двуликий Янус, одна сторона лица — социальность. Вторая — психологичность. То есть под красотой (обозначим для упрощения) мы понимаем то, что подтверждает нашу правоту. Символическую, конечно. Так как нас вообще больше ничего не интересует, то мы вокруг окружены исключительно прекрасным и безобразным. Прекрасное нам поддакивает, безобразное противоречит. Ну есть еще и архаика, это то, где Павленский — не художник. Не художник он потому, что серпом по яйцам эстетике, которая есть наше все: самооправдание. Не жги дверь ФСБ, художник, ты вечности заложник, у времени в плену.

Когда размер имеет значение

Оригинал текста

Путин, выигрывающий при любом варианте международной напряженности, им же и устроенной (в Сирии) или другими (в Париже), может проиграть Западу, только если начнет против него горячую третью мировую, не гибридную, под ковром, а в полный рост. Тогда все силы Запада, возможно, включатся, как когти у кошки, которую задира-ветер пытается сбросить с крыши. Во всех остальных случаях проигрыш Путина более чем сомнителен.

Причин много, у путинского пояса больше дырок и затягивать этот пояс можно очень долго. Конечно, когда его маленечко того, тогда узнаем мы всю правду. Но это только, когда послеПутин начнет реформы и попытается повернуться в сторону добра и света, приходящего с Запада, чтобы таким образом расчистить место для себя и своей элиты, азартно выкорчевывая путинские гнилые корешки. Вот тогда понадобится поддержка народа и та часть мифа о нем, в котором богоносец всемирно отзывчив, вочеловечен и перевоплощен.

До этого прекрасного завтра власти портянок ничего не угрожает, а рыбаку с берегов Гудзона, Шпрее и Темзы давно хочется проверить удочку и узнать, не кончился ли за бортом дождь и туман. То есть нельзя ли уже опять продавать этим белым туземцам пурпурные стеклянные бусы, которые иначе называются достижениями века технологий, плюс пармезан и штаны с заклепками (как символ вечности, конечно).

Так что если Путин не пустится во все тяжкие (breaking bad) и не начнет швыряться мухоморами, то санкции на фоне большой антитеррористической дружбы не продлят уже в следующем году. А может, и в этом. Наплевать на Крым, на полузадушенную Украину и амбиции северо-пальмирского художника Шикльгрубера, жажда наваривать на прибавочной стоимости выше понтов, как в стране берез и осин называют символический капитал. Путину и делов-то — пересидеть буржуинов, у которых предпринимательская промежность чешется ровно так же, как путинская воинственность. А ты не чеши, прими кларитин, пережди и не плюйся семечками в дядю, который давно хочет обменять свои конфетки на твое право покупать у него все, что сверкает, будто новое из чистки, на рождественском прилавке.

Понятно, что если бы василевс питерский мог отдать стадо своих овец и баранов — не считая — за рванный и прострелянный вражескими пулями триколор на флагштоке Белого доме на Пенсильвания авеню, он бы поменял эту гитару не глядя. Все соотношения в росте, весе и длине члена (военные расходы, по-нашенски) без последнего и окончательного усилия не имеют значения, и выигрывает тот, кто лучше всех может ждать, так как никуда не спешит, типа ласточек с весною в наши сени. Знаем мы этих ласточек.

Отвечая за базар

Оригинал текста

Я, конечно, презираю советских эмигрантов с головы до ног, но мне досадно, когда неэмигранты из числа людей порядочных разделяют со мной это чувство.

Право, конечно, имеют. Одно из неписаных правил русской культуры, лагерной по преимуществу, — отвечать за базар. То есть говоришь громко, дай возможность спросить с тебя по полной. Есть множество эмигрантов, которые отделяют язык от культуры, а себя от его носителей. Я, типа, писатель, но из этой страны надо валить, пока цел. А кто же тебя метелить будет, если ты слишком много на себя берешь? Дать возможность ответить так, как отвечают внутри языка, это просто правило такое. Неписаное, конечно, но от этого еще более укорененное.

Как ни звучит это правило по-блатному задорно, не мне, имевшему дворовое детство (рифмуйте сразу), отрицать его подспудную правоту. Знаю человека, который до такой степени озверел от жизни на чужбине, что вышел на проезжую часть одного мегаполиса и пошел против движения. Машины останавливались, молча и кротко: никто не нажал на клаксон, никто не повертел пальцем у виска, никто не закричал в открытое окно: убери свою жопу с дороги, пидор рогатый. Никто вообще не сделал ни одного замечания.

Это и есть свобода слова: не отвечать за базар. Самое большое, на что в таком случае решаются, звонят в полицию со словами: тут тип какой-то странный, у него, кажется, с дорожными правилами проблемы.

А вот на родине за подобное быстро отхватишь по первое число: если не задавят по доброте душевной и не отдубасят бейсбольной битой с приветом, не пульнут с дуру из пневматики, то точно отматерят так волшебно, что одежда задымится. Это и есть отвечать за базар.

Поэтому то раздражение, которое у местных пацанов вызывают громкие слова из-за океана, понятно, оно в культурном тренде. Это такой когнитивный диссонанс: сам презираю, но когда другой, чужой базарит без меры и пользы, — обидно, досадно, ну ладно.

Я это к тому, что в эпоху всеобщего раздражения, искать полного совпадения с кем бы то ни было — смешно и наивно. Ненавидишь Путина и крымнашистов? Не смеши мои Искандеры, это еще не сходство, а так — пристрелка вприсядку. Есть еще 488 причин, чтобы разосраться до крови и бана: от разных взглядов на прекрасное до национального вопроса, арабо-израильского конфликта и лево-правых предпочтений.

По секрету — дело, конечно, не во взглядах, а в амбициях, но амбиции — бесплотны, хотя и болезненны порой, как триппер; зато политические убеждения удобны, чтобы по пустяку послать другу короткий вызов иль картель.

Поэтому когда герой либерального лагеря в жарком споре вдруг начинает обнаруживать национальную спесь великоросса, несмотря на фамилию Шлоссберг, я это более чем понимаю. Во-первых, он это от обиды и огорчения, что его подвиг, оказывается, не бессрочный и может быть оспорен ничем не выдающимся украинским патриотом. Во-вторых, обрусевшие инородцы, по меткому слову того же Ильича, всегда пересаливают по части истинно русского настроения (как им иначе доказать свою соприродность и сочлененность с серыми буднями и красными датами календаря). Так что желание повысокомерничать с младшими братьями — мол, вы еще 91-й год не прошли, а туда же — учить нас родину не любить.

Точно так же я понимаю, как в запале словесной баталии, интеллигентный политик и либерал с младых псковских ногтей вдруг неожиданно бросает оппоненту, которого, как выяснилось, не переспоришь и не переавторитетничаешь: вы свою родину бросили, о чем еще говорить? То есть сказал-то он то, что сказал, но думал-то, скорее, совсем о другом. Мол, мы здесь жопу рвем и последним рискуем, а вы не можете отдать должное нашей смелости (реальной, признаем) и кричите свои безопасные глупости, не отвечая за базар.

То есть дело опять, конечно, в амбициях, но ужас пылкой полемики в том, что слово не пьяный воробей. Понятно, что брань на вороту не виснет, кому только нельзя процитировать отражение в зеркале, от которого уже в дрожь кидает, но цитата — как бессмертная душа — алчет вечной жизни. Вот так вот и живем: либерал с репутацией, заработанной в смертельном бою, как лампа Алладина — оборачивается Хоттабычем с путинской ухмылкой. Предатели вы родины, эмигранты хуевы! А вы, друзья наши украинские и партнеры, так сказать, знайте свое место под лавкой, когда со старшим братом о свободе заикаетесь.

Так и получается, что на одной стороне весов — дело, самое что ни есть привычное, а на другой — слово, пустое, сказанное сгоряча, но намертво. А мы между Сциллой и Харибдой: ищем правду-матку в пруду с мертвой ряской, в ней только домовые и русалки с косой от затылка до жопы, а нам все дух святой видится, который за базар кровью аорты готов ответить.

Положите меня в пенал

Оригинал текста

Реакция российского общества на взрыв самолета (особенно, если сравнивать ее с реакцией французского общества на похожий по масштабу теракт) – говорит, в том числе, и о том, насколько понижен уровень его (российского общества) чувствительности. И, следовательно, природа общественных отношений будет пробовать инструменты пробуждения все более и более грубые и зримые.
Понятно, что речь идет о летаргическом сне, не представляющем вообще-то в политическом смысле ничего нового. Олицетворять себя с галантерейным злодеем на троне – известная забава. Но хотя историй с фантастическими рейтингами вождей-манипуляторов действительно полно, ситуаций, когда общественное самоупоение собственной социальной невменяемостью повторяется из раза в раз на протяжении веков, как смена времен года, — это какая-то пародия на чаадаевское «как не надо».
Для кого-то оркестр краснознаменный, собранный уже почти на 90%, — до сих пор внезапный приговор судьбы. Отчего такая напасть, из какой форточки надуло? Кому-то очевидно, что этот приговор был вынесен задолго до явления мента народу.
Одни полагают, что это — приговор обществу (если это корректное наименование того, что находится на его месте в России), другие — народу (не менее иллюзорное понятие), третьи — русской культуре.
Кто-то не к месту вспомнит исторический эпизод, в котором происходящее было отчасти прорепетировано, объявлено, случилось и потом повторялось неоднократно.
Все приговоры разом — обществу, культуре, перспективам – наиболее, возможно, отчетливо прозвучали в 1863 во время польского восстания, против которого (и в поддержку его жестокого подавления правительством Александра-реформатора) выступили практически все (ВСЕ) более-менее известные русские либералы. Массово пойманные на жажде мира с собой и заодно с правопорядком. Сколько, действительно, можно ругать власть и считать, что страна твоя неполноценна? Должна же быть хотя бы видимость объективности под вполне законной ненавистью к врагам. Да каким врагам, эталонным — полячишкам, как говаривал автор «Преступления и наказания».
В результате, как мы помним, в едином строю и едином порыве соединило всех. За исключением эмигранта Герцена, который на поддержке поляков навсегда потерял свою репутацию среди русского общества. Так, тираж «Колокола» после поддержки восстания Герценом мгновенно упал с 3000 экземпляров до 500, продолжая падение.
А на стороне правительства очутились, как западники, так и славянофилы. Разница была до часа «х», когда оказалось необходимым определить, что в тебе важнее – гордое русско-имперское патриотическое чувство или жалкие потуги вечных бунтарей поляков на развод с Россией (разводы на стекле).
Это ситуация потом повторялась ни раз: русская интеллигенция не выдерживала проверки патриотизмом (главный наркотик нации, если она есть) и забывала о вольнодумстве, предпочитая патриотический восторг и единение с большинством. Она потом не выдерживала и многие другие проверки, деньгами, например, во время перестройки. Но это — огненный куст на развилке единственной дороги.
Кстати, проблемы с дорогами — не технологические, а концептуальные, конечно: путей не может быть много, у пути должна отсутствовать вариативность, и сам путь — не радость, а мучение.
Разве что-то принципиальное изменилось с тех пор? Было создано определенное число текстов и артефактов, адаптировано множество технологий, появилось определенное число любителей медленного чтения, прочитавших тексты, ознакомившихся с артефактами, использующих технологии. Но переход вольнодумцев на сторону правительства при появлении тени внешнего врага — это только повторялось, как пластинка во дворе. Сейчас на стороне условного Герцена не только его друг Огарев, обворованный парой либералов Некрасов-Панаева, но и еще какое-то число тех, кто это противостояние может себе позволить по причине дистанции и дистанцией вызванной экономической независимости.
Но правило, как пенал, запихивающий внутрь себя все многообразие ручек, карандашей, ластиков и точилок, неизменно: нет ни одного социального или интеллектуального изменения, которое могло бы отменить, отредактировать само правило. И значит, все эти социальные и интеллектуальные новации – в определенном смысле ничтожны, поверхностны, не имеют значения, факультативны, работают узорами и водяными знаками на бумаге, на которой запечатлена их, наша и наших потомков судьба (социальная, конечно, метафизика в ауте). Сбоя не происходит, движение — иллюзорно и избыточно.

Герцен век за веком из героя и независимого мыслителя, источника другой правды (синоним запрещенной, но важной до часа «х» информации) превращается в парию и предателя, нет, в источник отдаленного шума, легкого переполоха, не мешающего, однако, слушать музыку чавкающих социальных шестеренок. Шума и переполоха, по сути не изменившегося с тех пор. И не имеющего – если это только не кажется, конечно, — шанса и пространства для продуцирования изменений.