День рождения, или Знает кто-либо, где душа человека?

День рождения, или Знает кто-либо, где душа человека?

Сегодня мой день рождения. Я благодарен всем, кто поздравил. Мне исполнилось 73 года. Мне, собственно говоря, безразлично — сколько, я не ощущаю возраста и не фетишизирую цифры. Но 73 было моей Таньке, когда она умерла. Она всегда немного комплексовала, что я на полгода ее младше. Она хотела бы, чтобы старше был я. Чтобы она была младше, маленькая моя, и дольше сохраняла красоту. Это в ее координатах поднимало бы ее самооценку. А она, скромница, невысоко себя ценила, я же ей в этом помогал мало, потому что обладал беспощадно насмешливым и ироничным умом, высмеивающим все, что можно. А когда спохватился, когда ощутил, что, если я останусь один, то быстро (глагола не будет, но вы заполните пропуск сами), было уже поздно.

Бердяев, как помнят многие, отметился в том числе фразой, что ему не надо Царства Божьего, если там не будет его любимого кота Мура (или Мури, не помню). Я очень любил своих собак, черного терьера Джимму и ризеншнауцера Нильса, но я не верю ни в Царство Божье, ни в загробную жизнь в другой ее ипостаси, хотя последние годы, задолго до Танькиной болезни, пытался ее уговорить купить собаку. Я аргументировал это просто: если кто-то из нас уйдет первым (я-то не сомневался, что это буду я), оставшемуся будет немного легче. Но она не верила в пессимистические сценарии. Еще когда я и маленький Алеша уговаривали ее в начале 90-х на никому неведомого Нильса или его прототипа, она отшучивалась: мол, я готова вам лаять и мяукать, чем я хуже вашего щенка или кошки. Но так как Алешка имел слабую нервную систему, то, в конце концов, согласилась на Нильса, и даже сама его выбрала из почти десятка щенков разного пола, которые непрерывно писались и играли в отгороженном для них закутке квартиры заводчика в Ивангороде.

Но на третью собаку, уже в Америке, она не согласилась, она хотела ездить по всему свету, и не хотела, чтобы что-то ее ограничивало, а собака – это рывком поднятый ручной тормоз. Ей не хватало воображения, чтобы оценить ужас потенциально возможного одиночества, она была слишком для этого оптимистична и жизнерадостна.

Но раз сегодня вроде как календарный праздник, я позволю себе вспомнить о том, что нам нравилось без изъятий. Нельзя сказать, что в Америке все нам нравилась, медицина в конечном итоге мою девочку если не убила, то точно не спасла, сделав слишком много невынужденных ошибок. Но были камерные вещи, которые нам неизменно приносили удовольствие. Так, в моей последней машине оказалось спутниковое радио, честнее сказать, я специально искал машину с такой опцией. И вот именно это радио Sirius ХM очень часто нас радовало последние годы. Дело не том, что, так как оно платное, в нем не было рекламы, нет территориальной зависимости от музыкального канала: для спутника все равно, в каком вы штате, у него есть, конечно, короткие, мгновенные слепые зоны, но их мало, а вот сама организация и концепция вещания оказалось очень плодотворной. Среди более 100 каналов были тематические, посвященные какому-то музыкальному жанру или имени исполнителя и временные – о музыке какого-либо десятилетия. Мы, естественно опробовали многое, в зависимости от настроения и дальности поездки, но ведь в таких делах бал правит рутина, то, что у тебя играет автоматически, что ты слушаешь больше всего.

И, как выяснилось, хотя мои музыкальные интересы уже вообще не рок, а некое перекрестие перед ним, из которого рок и родился, мы больше всего слушали канал, который назывался «Золотые 50-е», потому что именно он Таньке нравился больше. Танька даже говорила, что жалеет, что родилась в самом начале 50-х, и не на это десятилетие пришлась ее молодость. Мне такие предпочтения кажутся праздными, когда родился, тогда и родился, у меня нет здесь особых претензий к судьбе. Но то, что канал о 50-х оказался не только интересным, но и поучительным, я не ожидал. То есть за четыре с лишним года, пока мы ездили на нашей Toyota Avalon, мы по многу раз прослушали практически все, что было создано в это десятилетие. Хотя, если говорить о зарождающемся роке, то мои симпатии еще более древние, это оба Джонсона — Слепой Вилли Джонсон (Blind Willie Johnson) и Роберт Лерой Джонсон (Robert Leroy Johnson). Хотя наследие последнего более внушительно и влияние, оказанном им, более широко, трудно найти, что-либо более далекое от коммерции, в которой в результате утонуло почти все, чем песня Слепого Вилли и его вопрошание, я бы сказал, платоновского накала: Want somebody tell me just what is the soul of a man? Вообще эта миссия, пусть и воображаемая, ходить по свету и спрашивать, что такое душа человека и где она, собственно говоря, это, на мой взгляд, камертон. А какой чудный женский голос подпевает Слепому Вилли, с сельской распевностью и широтой, словно взятой на прокат у самодеятельного русско-народного хора Д/К культуры имени Ильича в деревне Удино.

Но нравилось нам в канале о 50-х не только музыкальный аспект (тем более, что оба Джонсона – это 30-е). Если слушать подряд, то совершенно отчетливы становятся две тенденции – одна радостная, конформистская и традиционная, идущая от конца войны, от того, что наступило новое мирное время и можно просто жить. Это очень традиционная музыка 50-х для тех, кто хочет, чтобы было все как у бабушки, с квартетами и многоголосием, очень такая аккуратная, целлулоидная и оптимистичная. И одновременно вместе с этой линией – ей противоположная, создающее более массовое рок-звучание, опробованное в том числе обоими Джонсонами, потом Мади Уотерсом, Чаком Берри и другими – музыка другого, совершенного революционного алфавита. Да, сама революция в музыке состоялась раньше, а потерпела поражение в следующие десятилетия, но для массового слушателя она наступила в 50-х. И вот этот культурологический привесок позволял не только слушать, но и думать.

А моя Нюшка очень любила Sixteen Tons: она тоже была написана еще в 40-е, но исполненная «Теннесси» Эрни Фордом в середине 50-х стала популярной. Танька говорила, что для нее эта песня духоподъемная, она не о тяжелой шахтерской доле, а о противостоянии всему, в том числе неизбежному. А она в этом оказалась мастером – противостоять неизбежному, каким бы страшным и неизбежным это неизбежное не оказывалось.

Что же касается второй линии 50-х, этого оптимизма: война позади, можно просто жить и наслаждаться, то для нее у Таньки было слово «сопли», как для любовных романов и душещипательных сериалов, которые мы не смотрели, но видели от них порой закрывающуюся дверь с яркой мелькающей на заднике сценой. Моя Нюшка не была революционеркой, она тоже очень любила жизнь и ее радости, но ее «сопли» были таким шлагбаумом, перед которым останавливалось многое из того, на что я посмотрел бы из врожденного любопытства.

Что вам сказать? Я не знаю, как жить. Да, некоторые из моих умений, моя память с множеством подробностей со мной, как тот сурок, но где взять мотивацию, чтобы что-то делать, кроме того, чтобы издать книжку о моей Нюшке на всех возможных языках? Чтобы она жила хотя бы так, и мне не было столь больно. И кое-что уже получается, не буду говорить подробнее, чтобы не спугнуть удачу. Но это цель с короткой и слишком конкретной перспективой, а жизнь – это что-то более простое, не собранное, разрозненное и роящееся, и нужна инерция, педаль газа в пол, чтобы лететь навстречу будущему, и смотреть на него без недоверия.

Want somebody tell me just what is the soul of a man? Моя душа умерла вместе с моей Нюшей, мне не нужно Царство Божьего не потому, что его нет, и даже не потому, что в нем не будет ни Нюшки, ни Джиммы, ни Нильса, а потому что для самообмана нужна энергия заблуждения. А здесь у меня один прочерк.

 

Казалось, что радость будет

Казалось, что радость будет

Так как я до сих с трудом захожу в Танькину комнату, мне кажется, что она или кто-то еще, кого нет и кто как бы есть, сурово и неодобрительно смотрит на мое брутальное нарушение ее приватности, я не сразу заметил прикрепленный над ее столом листок бумаги со стихами, переписанными ее рукой. Она так не делала никогда, это мне было свойственно вот такое двойное зрение, я все видел глазами и почти всегда или очень часто через какую-то стихотворную строчку. Это было настолько постоянно, что Таньку это иногда сердило. Потому что я делился с ней этой реакцией, возможностью посмотреть на происходящее через вот такой поэтический прицел. Я вообще помнил бесконечное количество именно разрозненных строчек, не стихотворения полностью, а именно отдельные строчки. И они всплывали в мозгу, я их примерял, как критерий или сравнение, и тут же лез в интернет за полным стихотворением. И Таньку это немного раздражало, она мне говорила, что с возрастом стало холоднее относится к стихам. Но я был не в состоянии отказаться от этого второго, осколочного зрения.

И вот после смерти моей Нюши, я нашел этот листок и с недоумением стал его разглядывать. Понятно, это последние четверостишия из «Девушка пела в церковном хоре» Блока, который, кстати говоря, был любимым или одним из самых любимых поэтов Пригова. И я не знаю, когда этот листок появился, возможно, это была реакция на сообщенный страшный диагноз, может быть, раньше, может быть, даже до нашей поездки по Средиземному морю. Потому что справа на листке написано слово «негрони», а это название коктейля, которые мы часто пили во время последнего круиза. И она могла забыть это слово, спросить меня, а затем записать на память. Значит, листок с двумя четверостишиями уже висел. Но дата его появления все равно неизвестна.

И здесь есть два вопроса. Мне почему-то кажется, что Танька не знала, что это стихотворение про Цусиму, не вычитывала евангельскую цитату в этом предположении, что «радость будет», и также мне кажется, что для нее это был такой обобщенный пессимистический взгляд на эмиграцию и вообще жизнь. На то, что люди строят планы, которым не суждено сбыться, потому что все кончается плохо, и назад никто не вернется.

Почему меня так беспокоит этот листок с трагическим прогнозом? Не была Танька пессимисткой, и, если вдруг ей понадобилось прикрепить над своим столом эти стихи, значит, она примерила к себе это пророчество, и говорила с ним поверх наших с ней отношений. Потому что со мной она была само спокойствие, без каких-либо сомнений, что победит свою болезнь, ни разу не позволив себе в этом усомниться. Но эти переписанные ее девичьим круглым почерком стихи Блока говорили о другом. О том, что сомнения были, что ей было тревожно, она просто не давала себе права рассказать об этом мне, но говорила с Блоком, и они понимали друг друга лучше.

А у меня с ее уходом исчезло это второе осколочное зрение через поэтические строчки, оно пропало, как не было, может, когда-нибудь вернется. Или ушло навсегда, так как было диалогично, а диалога больше нет.

Что сказать? Я не знаю, как мне жить. Пока я писал свои главки о Нюше, мне было больно, все кровоточило, раны не заживали, так как я их нещадно теребил. Но вот я перестал писать, и просто задыхаюсь от пустоты. Я почти уверен, что смог бы вернуться к политической – на злобу дня – аналитике. Порой в мозгу появляются какие-то фразы из ненаписанной еще статьи. Но мне не переступить через какой-то порог, он невидимый, как тот взгляд, что сопровождает меня, когда я захожу в Нюшкину комнату, неприязненно следит за тем, как я трогаю ее вещи, хотя я пока сделал только одно: отдал в стирку ее халат, и теперь он не висит, а лежит сложенный. Прошло пять месяцев. Ровно год назад мы вернулись из круиза по Средиземному морю. Куда мне деться в этом январе? Моя девочка умерла 1 января. А я так и не понял, как мне жить.