Нобелевская речь

Находясь, как вы знаете, в густом (или как сказал один поэт — среброликом) тумане сегодняшних обстоятельств, я не имею никакой возможности приехать и расшаркаться перед этими шведскими сороками, так что попрошу вас, как своего старого и доброго друга, ведущего мои дела в Европе, взять на себя эту пикантную роль. Несколько раз я пытался набросать то, что вы потом должны будете прочесть, но рука выписывала какие-то зигзаги, весьма, на мой вкус, неуместные для столь рассеянной аудитории. В конце концов я решил, что и это вы сделаете лучше меня, порукой тому ваша сдержанность и умение вести себя в самой душной атмосфере, от которой у меня начинаются колики.
Используйте мои письма к вам, вооружитесь ножницами и кромсайте, как вам заблагорассудится, только, прошу, поберегите чуткий слух наших шведских друзей и не шокируйте их моими спазматическими выбросами. То, что годится для письма старому другу, не всегда стоит демонстрировать в виде влажных простыней, хотя у некоторых народов есть и такой обычай. Коротко, без душещипательных подробностей и биографических экзерсисов (все-таки мы с вами не немцы), странички на полторы. Несколько реверансов, симулирующих скромность, но без банального списка писателей, которые якобы также заслужили мою участь, хотя мы-то с вами знаем, как мало общего между очертанием истины и этой подковой счастья, я предпочитаю прослыть снобом, нежели прекраснодушным лицемером.
 
В отличие от многих я никогда не считал литературу достойным занятием достойных людей, а превращать котурны писателей в пьедестал по крайней мере наивно. То, что я делал (эти разговоры с рутинным пространством), не более, чем потворство раскручивающейся в душе пружине, ибо мы, как женщины, не выбираем (нас выбирают), мы только соглашаемся. Думаю, не стоит посвящать в это наших оппонентов, но я только записывал то, что говорилось через вакуумную систему моего мозга (сердца? души?), и здесь моей заслуги не больше, чем в том, что я соглашался жевать. Я делал других свидетелями моих быстрых и сверкающих оргазмов отчасти в силу слабости, отчасти из атавистического желания спастись от забвения, отчасти для того, чтобы как-то занять свое время, после того, как понял, что жизнь слишком длинная и неуклюжая лента.
 
До сих пор я не уверен, от кого искусство (искус? искушение? искуситель?) — от Бога или от дьявола? Многие умные люди считали, что от последнего, — я не уверен, что они заблуждались. Слишком уж много в этой борьбе с бумагой мирского, чтобы я, рудиментарный фаталист, полностью полагающийся на Провидение, считал такое занятие истинным. Исправлять человечество, влиять на него рассудочным или спиритуальным образом, резонировать с пророческим сипом и полагать, что человек нуждается в наставлениях бумагомарателей, приличествует кому угодно, только не нам с вами, переживавшим акустические провалы холодного отчаяния лишь оттого, что рыбий рот не находил нужного, соответствующего молчанию слова.
 
Возможно, я и ошибаюсь, но у меня всегда были хорошие отношения с Создателем и, если я не стал туг на ухо, он был доволен мной до самого последнего времени. Я никогда не считал себя лучше другого человека, не считал писательство подвигом и был совершенно безразличен к мнениям окружающих. Я делал только то, что мне нравилось, полагаясь на себя и на моего нежного демона. И никогда не доходил до такого авантажного бреда, чтобы ожидать награды за свои труды; и если то, что я делал, нравилось кому-то, то, как говорила некогда моя первая жена, «это их личная неприятность». Гипербореям это неинтересно. Можете сообщить им, что я самый обыкновенный человек, который поклонялся только Провидению, доверяя полностью ему и словесным замкам с чутким эхом. Магический кристалл, вот мой ответ на ваш вопрос. О моих склонностях и литературных симпатиях вы знаете сами, используйте ножницы, мои письма, стараясь, чтобы вышло благопристойно и без излишних претензий, это для нас с вами. Если эти физиономии вытянутся в слишком унылый овал, скажите им о любви к ближнему (я не знаю никого, кого бы я ненавидел, а любил многих), но безо всякого упоминания о литературе. Почему-то мне всегда казалось, что страдание очищает, а раз так, нечего обмахиваться бумажным веером.
 
Теперь о свалившемся на голову кладе. Смело делите его пополам. Одна половина для меня, другая для тех бедных и несчастных, кому дар небес дороже: считайте, что имеете официальное разрешение на создание еще одного русского издательства, типографии, журнала и книжного магазина — непроторенных путей не бывает, поэтому я вкладываю свои деньги именно в это заведомо убыточное и бесполезное предприятие. Пусть кормятся, пока есть чем. Возьмите человека поумнее и попредставительнее (если это можно совместить), и пусть порадеет на ниве отечественной словесности. Редактор и издатель в одном лице. Все должен делать один. Я не хочу иметь к этому никакого касательства. Дураков и политиков не печатать. Узкий круг, небольшие тиражи, обыкновенное благотворительное издательство для приличных, не лишенных таланта авторов.
 
Если со мной что случится, берите и вторую часть. А пока суд да дело, приобретите для меня какое-нибудь пристанище на берегу Женевского озера, пожалуйста, без помпезности: кабинет, гимнастический зал, спальня на втором этаже. Тысячи раз я видел это во сне, знаете, когда подкатывает к горлу пузырек пустоты, поздний вечер, мой двойник клюет носом над книгой, сидя в кресле, затем слышит какой-то звук, книгу переплетом вверх на ручку кресла, пара шагов по ковру, рука открывает окно. Сиреневые сумерки, мятно проступает сквозь туман вытянутое тело аллеи, ритмично качаются островерхие купы, отвечая на импровизацию ветра, несколько сосен нетрезво помахивают ветвями, с наивным шелестом (с акцентом на начало и конец) трутся листья, будто с изнанки их целуют какие-то ласковые ангелы. Затем какая-то перестановка в пространстве, лужайка меняется местами с беседкой, за две акации взгляд отдает раздвоенную спину молодого дубка, тени сгущаются до чернильных пятен, и с осторожным шорохом песка, вжимаемого каблуком, нарастают шаги из глубины сходящей на нет аллеи из можжевеловых кустов и каштанов. В широкополой шляпе, в свободном пыльнике, не торопясь, нога за ногу, кто-то появляется из негатива светло-фиолетовых сумерек, задевая прутиком по верху недовольных кустов, двигаясь прямо, но вырастая в глазах скачками (будто плохо размешан проявитель), выныривает из-за поворота — вы видите, чей-то близнец идет по аллее, бормоча под нос, прихрамывая. Рука ощущает ребристые края рамы, воздух кажется слишком терпким и душным (хвойно-можжевеловый настой), хочется малодушно отрокироваться, поменяться с ним местами (он ко мне или я к нему); пока не становится ясно, что это игра света и тени, сумерки сгустились, пахнет зеленью, дорожки почти не видно, очертания идущего все более стираются, как бы тонут заштрихованные вечерним воздухом и увиливающей из-под ног тенью от фонаря над наружной дверью.
 
И в тот миг, когда вам наконец приходит на ум спуститься и указать путнику дорогу, тот, кто шел по аллее, теряется из вида, выпадая из рамки волшебного фонаря. Перегнитесь через подоконник. Посмотрите внимательней. Сумерки со светло-фиолетовой подпалиной. Ни души. Округлость очертаний. Опять один. Ночь.
 
 
Комментарии
* Глава, не претерпевшая никаких изменений при переходе от первой редакции к окончательной, представляет собой иронический черновик обращения к Шведской академии наук, которое Ральф Олсборн отправляет своему неизвестному, но близкому другу, конфиденту и финансовому распорядителю, дабы тот, «вооружившись ножницами», составил приличествующую случаю речь, дополнительно используя ранее полученные письма и статьи адресанта. В тексте отчетливо присутствует пародийное переосмысление самого жанра нобелевской лекции, нобелевской лекции А. Солженицына, ряда снобистских высказываний В. Набокова и предсказание нобелевской речи И. Бродского (или весьма характерное совпадение мыслей, так как в 1983, когда писалась эта глава, о том, что Бродский получит эту премию в 1987, можно было только предполагать).
** Мистер Самселф — обращение к самому себе (русское «сам» + англ. «elf»; omeelf) является дополнительным указанием на, возможно, фиктивный характер самой нобелевской речи, но третий порядковый номер обращения придает ему налет факультативности.
* Несколько реверансов, симулирующих скромность, но без того списка писателей, которые якобы также заслужили мою участь… — Ср. перечисление Бродским имен Осипа Мандельштама, Марины Цветаевоей, Роберта Фроста, Анны Ахматовой, Уинстона Одена, не получивших Нобелевскую премию при том, что поэт кажется себе лишь «как бы их суммой — но всегда меньшей, чем любая из них в отдельности». См. И. Бродский. Нобелевская лекция: http://brodsky.ouc.ru/rech-v-shvedskoy-korolevskoy-akademii-pri-poluchen…
* …провалы холодного отчаянья только от того, что рыбий рот не находил нужного… слова… — У Набокова, оглядывавшегося на Пушкина и писавшего Комментарий к «Евгению Онегину», есть заявления и более безапелляционные. Скажем, в его письмах к Р.Г. Гринбергу. См.: Друзья, бабочки и монстры: Из переписки Владимира и Веры Набоковых с Романом Гринбергом. 1943 — 1967. Вступительная статья, публикация и комментарии Р. Янгирова // Диаспора. Новые материалы. Т. I. Athenaeum — Феникс. Париж — СПб. 2001.
* Исправлять человечество, влиять на него рассудочным или спиритуальным образом … полагать, что человек нуждается в наставлениях… Я никогда не считал себя лучше другого человека, ни считал писательство подвигом… — Этим и другим высказываниям Ральфа Олсборна более или менее соответствуют нобелевские интенции Бродского: «Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего… Если искусство чему-то и учит (и художника — в первую голову), то именно частности человеческого существования… Я не думаю, что знаю о жизни больше, чем любой человек моего возраста…» и т.д. См. выше.
* …приобретите мне какое-нибудь пристанище на берегу Женевского озера… — на берегу Женевского озера, в Монтре, последние годы своей жизни провел В. Набоков.
* …почему-то мне кажется, что страдание очищает… — Ср. строчку из уже цитировавшегося стихотворения А. Кушнера «В страдании, как в щелоке, отбелиться душа…».
* Теперь о свалившемся клада. Смело делите его пополам. Одна половина для меня, другая для… русского издательства, типографии, журнала и книжного магазина… — А.И. Солженицын свой гонорар от «Архипелага Гулаг» отдал в фонд помощи советским политическим заключенным.
* …пока не становится ясно, что это игра света и тени, сумерки сгустились, пахнет зеленью, дорожки почти не видно, очертания идущего все более стираются, как бы тонут, заштрихованные воздухом и … тенью от фонаря над наружной дверью… Ни души. Округлость очертаний. Опять один. Ночь. — Практически все свои романы МБ завершает поэтической и геометрически сложной сценой игры света и тени, содержащей среди прочего иронически окрашенную и мистически неопределенную составляющую, выраженную в частности в особом, прощальном вздохе. В «Вечном жиде», повествователь предлагает читателю, «открыв дверь, спуститься по ступенькам в ночь сада. Прекрасно, вздохни поглубже, потяни воздух ноздрями. Ночь разойдется, раздвинутая конусом света из дверного проема, но шаг вперед — и она накроет тебя с головой» (Вечный жид. С. 509). В «Василии Васильевиче…» умирающему писателю вдруг кажется, что он «побежал по узкой липовой аллее, с редкими просветами меж высоких деревьев, по аллее, что конусом сходила на нет впереди. Тень перемешивалась с робким (сквозь зелень) светом, и ноги, топая поднимали облака пыли. Задыхаясь, глотая пыль ртом… И когда обессиленное тело сжалось — наконец — комок, душа в один миг покрылась теплыми короткими перьями и взлетела на ветку…» (Василий Васильевич. С. 263). В «Рос и я» герой, которого то ли приговаривают к смертной казни через повешенье, то ли он сам решает кончить с собой, в последний момент видит «безжизненный, ровный лоскут неба — и бросок в неизвестность в виде прерывающегося дыхания, узкого тоннеля и быстрой смущенной тени, промелькнувшей в проеме висящих на ржавых петлях дверей… И лишь свет грязно-перламутрового оттенка, просачивающийся наподобие струи проекционного фонаря сквозь узкие щелки создал лучи, которые, пересекаясь, соткали на мгновение нечто странное, вроде светящейся карты, а затем, смешавшись, рассеялись в ничто» (Рос и я. С. 375). В «Черновике исповеди…» герой, ожидающий ареста, прошел по «убитой ногами тропке», к даче. «Чем ближе он подходил к дому, тем отчетливее сознавал, что кто-то (что-то?) ожидает его там, внутри, отделенный невидимой границе, переступить которую он обязан. Вздохни напоследок поглубже, набери воздух грудью… Распахнул дверь и, стараясь не слышать нарастающего, как гамма шороха рядом, быстро закрыл ее за собой, окунаясь головой в блаженную черно-коричневую темень с пепельным подпалом» (Черновик исповеди. С. 566). В «Несчастной дуэли» повествователь сидит на могиле поэта, дожидаясь, пока уйдет женщина в белом с двумя детьми: «… я обернулся — никого не было. Солнце почти закатилось, его косые заходящие лучи протискивались откуда-то оттуда, из-за линии горизонта, окрашивая все окрест в желтые тона печали и надежды; я вздохнул, бросил последний взгляд на немой камень и медленно побрел обратно по убитой ногами тропинке» (Несчастная дуэль. С. 151). Помимо стилистического, композиционного и концептуального единства этих эпизодов, обращает на себя внимание наличие в разной степени отчетливых реминисценций (чаще всего в виде косых лучшей заходящего солнца Ф.М. Достоевского) из классических произведений. Иначе говоря, автор каждый раз прощается не только с читателем, героем и собственным произведением, но и романом, как таковым. В «Момемурах» это прощание разбито на этапы: в главе «Предчувствие конца» автор прощается с главной темой — историей питерского андеграунда, в «Нобелевской речи» — с главным героем, в главе «Конец» — с повествователем и книгой.