Православный анархизм
На вопрос: почему русские на протяжении столетий не в состоянии создать государство, на которое можно было бы взирать без слез, есть много ответов. Но все они, объясняющие причины отсутствия социальной солидарности (не нужно Грузии, когда есть Турция и Иран), политической беспомощности (что бы ни собирали на заводе политических автоматов — на выходе всегда самодержавие), психологической наивности (доходящей до идиотизма в надежде, что патернализм и патриархальность есть вездесущее противоядие), все они так или иначе будут находиться в окрестности свойства, которое чаще определяют как асоциальность. Но дабы не повторять масло масляное, попробуем примерить в качестве объяснения формулу, вынесенную в заглавие.
Все-таки православие, в отличие от других конфессий, наиболее недоверчиво к миру сему, в котором каждый — только странник в коротком миге между прошлым и будущем. То есть недоверие к земному — это важная причина не устраиваться в этом заплёванном тамбуре с шелухой от семок на полу и сквозняком из дверей всерьёз и надолго. Хули обживаться, коли завтра в поход к настоящей жизни на небесном Эвересте, где и скатерть-самобранка с хамоном и пармезаном, сапоги-скороходы не хуже Теслы и ковёр-самолёт — интернет с доставкой сигнала счастья в 5G.
Ну а пока ждем, всю эту суету сует можно от нечего делать обменять на нефть-газ-пеньку: даром, что земля наша богата и обильна, вот только социального конструктора внутри ее фундамента нет.
А так как православие у нас как бы национальная идея, то понятно, что даже без воцерковления недоверие к серьёзному социальному строительству разрушает тело как ржавчина синдрома иммунодефицита.
Возможно, что и анархизм, который оседлал эту клячу, ищет равновесия и поддержки у той же асоциальности, которая младшая сестра православия. Правда, честнее будет сказать, что для достижения того горизонта социального малодушия и социальной импотенции, которые есть просто мертвая вода из русской волшебной сказки, одного православия маловато. Ибо есть другие православные страны, братья наши славяне, к примеру, да и те же грузины, у которых успехи социального строительства пусть не велики, но все же не столь оглушительно анекдотичны. Да, не все получается, но солидарность, подчас демонстрируемая, но ответственность, иногда проявляемая, но взаимосвязь времён и правил, этими временами проецируемых, выказывают что-то вроде процесса. Медленного, но реального. Смотреть не больно.
Естественно подумать, а не в том ли причина, что слишком широка страна моя родная (я бы сузил). Да, конечно, когда страна обозрима, каждый человек на счету и виду, и такой жестокой беспечности по отношению к одноразовой жизни уже как бы нет. Категории больших чисел, как пирамиды, взирающие на нас, мелко видят песчинку, если самого песка хоть отбавляй.
В песочнице лучше обзор, чем в бескрайней пустыне, и легче увидеть границы и ценность каждого движения игрушечной лопаткой. Но испытание бескрайностью проходят некоторые страны, почти столь же крупногабаритные, как те, кого и упоминать не надо, все их знают. То есть размеры — не всегда приговор, но, размеры плюс православие — это уже чревато ранами, трудно совместимыми с жизнью на этом свете.
И, однако, у того же анархизма на русский православный лад есть ещё несколько уточнений от политической истории. Россия не просто несуразно большая, как сказал Вяземский, отвечая на патриотические вирши своего увлекающегося друга: «От Перми до Тавриды. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия — Федора, а нравственная — дура…»
Пространственная протяженность — болото, которое надо осушать городами или выстраивать брод в виде осмысленных социальных конструктов, а русская жизнь во многом ещё деревенская по своему бэкграунду. Это деревенская, крестьянская основа никак не связана с тем, что люди живут в многоквартирных домах, используют гаджеты от Apple и умеют пользоваться научным аппаратом, так как учились в университетах не самого последнего ряда. Cовсем недавняя реакция одного модного СМИ на освобождение из узилища их несправедливо арестованного журналиста была вполне деревенской. Мы сражаемся до околицы, после забора — ихняя земля, нам за неё гибнуть несподручно.
В деревенском менталитете нет ничего дурного, обыкновенная архаика, вполне функциональная в малых, отрезанных от материка островных социумах, в которых все друг друга знают, а кто неизвестный — тот чужак и почти наверняка враг. Поэтому городская солидарность, которая поверх барьеров местнических и профессиональных, кажется избыточной и ненужной.
И ссать на фикус нельзя только в своей квартире, а в чужой парадной можно, и мусор нельзя сбрасывать только на своём дачном участке или участке соседа, а выехал за пределы видимости и вали все в канаву, здесь все чужое, не мое, колхозное.
То есть города русские давно, кажется, построены по чужому лекалу, а городская солидарность, она же социальная ответственность, не прорастает как крапива сквозь душу.
Я с сочувствием слушаю или читаю политологические изыскания, относящие Россию к какому-то классу, частично демократических или гибридно-автократических государств, мол, Москва не сразу строилась, у Аргентины или Бразилии тоже были авторитарные периоды, мол, надо просто тупо делать своё дело в каком-нибудь символическом Совете по правам человека при президенте Эрэфии, и рано или поздно количество перейдёт в качестве, и на нашем Марсе будут яблони Джобса цвести.
Вряд ли. Не в том смысле, что одна безнадёга вокруг, и смысла открывать благотворительные душеспасительные заведения или подметать мусор в нашей социальной квартире нет. Есть, убирать грязь осмысленно, но к демократии и социальной вменяемости это имеет косвенное отношение. Основанное на том, что все редкие оазисы в безжизненной пустыне, соединяясь мостами, создают пространство социальной эстафеты. По идее вроде как — да, а на практике все равно выходит социальный Калашников с самодержавием в качестве итога.
Все институции, как разумные, так и не вполне, с течением времени оказываются в лучшем случае памятником самодержцу-просветителю, самодержцу-художнику, самодержцу-благотворителю. Раз оказавшись во главе самого что ни есть осмысленного проекта, никто уже с трона сам не слезает, только вперёд ногами или в тюрьму за растрату. В процессе смысл ещё брезжит, а в результате — ответы из задачника.
А напоследок я скажу ещё о паре важных последствий православного анархизма, при котором, понятное дело, всерьёз заниматься политическим или социальным конструированием — просто западло. Поэтому все, добравшись, наконец, до ложки с миской, гребут с такой детской простотой, что хуже воровства. А как ещё вознаградись себя за работу в области противоестественного: уж, если я стал изображать социального лидера в пространстве социальной бессмысленности, то есть выбрал аскезу и вступил в орден неприкасаемых, то пусть меня, как оскоромившегося святого, вознаградят раем при жизни: будет все из золота — и батон городской, похожий на халу, и горшок под жопу.
Есть и особая доблесть в жизни по законам православного анархизма. Быть героем в этом мире — это ощущать себя выше и вне закона. Поэтому так низок порог, отделяющий обыкновенного гражданина от доблестного вора, который тоже вполне себе православный анархист, но в параллельной реальности. Обыденная жизнь состоит из как бы невидимого спора разных людей, кто из них истинно избран и отмечен, кому закон на роду не писан. Это главная радость и суходрочка — быть как бы в социуме и быть свободным от него. Мистический Кокорин с Мамаевым спорят с мистическим же водителем служебного начальственного мерина и случайно встреченным в шалмане высокопоставленным чиновником только о том, кто из них больше вне/выше закона. Только тот, кому закон не писан и не читан, а если читан, то не принят — тот счастливец, снискавший благодати анархизма по русскому образцу. Ведь и наша духовность — это синоним асоциальности, как синоним рая, противопоставление земного и грешного мира невидимому и воображаемому, как Китеж неземного счастья вдали от забот других.