Смелое высказывание
Среди нередких сравнений прошлого и настоящего есть попытки сопоставить нонконформизм в позднем совке и сегодняшнее состояние из-под путинских глыб. Чаще это звучит из уст тех, кто хотел бы упрекнуть нынешних: мол, у нас вообще ничего не было, а стойкость, да и кайф от жизни был погуще. Вот около этой двери и стоит потоптаться, все равно открывать некому.
Но я бы начал вот с какого наблюдения: в нонконформистском обиходе напрочь отсутствовало слово «смелость». И связанный с ним ореол. То есть слово существовало, но преимущественно в фигуральном смысле: типа — смелое утверждение (скорее, как синоним бездоказательности), смелый образ (тоже что-то не вполне удачное). Но вот чтобы о чьём-то поступке или поведении говорили отважный поступок, мужественный человек, смелое поведение — я не помню.
То есть вокруг люди почти непрерывно делали такие вещи, которые могли быть наказаны (и наказывались) как противоправные и чреватые нешуточными последствиями, да еще в почти полной пустоте и темноте (кроме нескольких друзей и тонкой струйки в виде информации для «голосов» — никаких свидетелей), но при этом оценивать их как «смелые» в голову не приходило.
Скажем, Алик Сидоров делал вместе с Игорем Шелковским журнал «А-Я», и это сопровождалось почти непрерывными обысками (18, если не путаю с конца 70-х до начала перестройки), регулярными допросами в КГБ, рутинным набором давления. Алик рассказывал во время наших застолий, как устраивал постоянные тайники в своей огромной коммунальной квартире на Чистых прудах, которые не обнаруживали (а подчас обнаруживали) кагэбэшники. С отстраненной улыбкой и раздумчивой интонацией рассказывал, как соседи помогали ему спасать важные рукописи и плёнки, но я не помню, чтобы кто-то когда-нибудь сказал: это — смело, отважный поступок. Это было невозможно. Не на этом делался акцент: говорили «остроумно», «хитро», «красивый ход».
Помню, в начале 80-х Алик привёл меня первый раз в мастерскую Эрика Булатова и Олега Васильева. Они долго показывали свои работы, альбомы, каждый жест реферировался. Говорили: «это работает», «ты уверен, что это работает?», «мне кажется, здесь появляются лишние ассоциации». А это были работы вполне диссидентского свойства, которые могли стать источником неприятностей разного калибра, но оценивать их по регистру смелости никому не приходило в голову.
Еще до «Клуба-81» Витя Кривулин решил организовать профсоюз свободных литераторов (даже не помню, как они с Суреном Тахтаджяном его тогда назвали). Тут же об этом раструбили по Би-Би-Си, какое-то время это обсуждали, но чтобы кто-то сказал: да, смелый, мужественный ход, дальше терпеть было уже невозможно — никто. Это было бы неприлично. Если обсуждали, то говорили, в основном, с иронией, как обо всем. И оценивали по двум критериям: эффективности и целесообразности.
Понятно, что это была целесообразность и эффективность из совершенно иной системы ценностей, чем целесообразность и эффективность человека, делающего советскую карьеру. Но все равно — это была эффективность и целесообразность, с учетом некоей перспективы будущего и возможной реакции на неё, как властей предержащих с их колчаном разнообразных репрессий, так и подразумеваемой реакции обобщённого Запада, наблюдающего за этой сферой в совке.
Но критерий «смелости» отсутствовал как класс значимых оценок. Впрочем, как и почти весь регистр высокого стиля. Понятно, что каждый знал, что все возможно кончится тюрьмой («тюрьма» тоже не говорили, говорили «лагерь», но с обязательной иронической коннотацией, вышучивая все экзистенциальное). Это была как бы изначальная установка, некоторая развилка, до которой можно было пользоваться критерием «смелости», «правды» (не помню, чтобы вменяемый нонконформист говорил в применении к своей деятельности как о чем-то, имеющем отношение к «правде»).
Понятно, что это был такой кодекс, правила игры, но это очень важно, что ни о какой «смелости», «справедливости», «честности», «правде» — речи не было.
Вокруг цвел и пах совок всеми своими цветами и оттенками конформизма, репрессивность которого по сравнению с путинской просто несоизмерима. Хотя и по сравнению со сталинским временем она несоизмерима. И это входило в расчет тех, кто выбирал такой путь. Но говорили о «стратегиях», говорили «это работает» или «не работает». Об окружающем мире советского конформизма, а он, безусловно, не был сплошным, как стена, а если и стена, то щербатая, то есть неоднородная (как неоднородными, разнообразными были и сами стратегии приспособления к нему), говорили с презрением, но без использования этического или политического словаря. Конформистов презирали, но как то, что неэффективно, глупо, имеет короткий срок использования, «не работает».
Почему не работает? Ведь никаких разговоров о том, что нонконформистское поведение — оцениваемое вчуже как антиобщественное, антисоветское или несоветское — имеет шанс оправдаться в обозримом будущем, принести реальные дивиденды, я таких разговоров не помню. Никто не надеялся, что советская власть слиняет за три дня, а тех, кто старательно вычёркивал себя из советской жизни, поднимут на щит общественного признания, это не входило в расчет.
Но при этом была почти абсолютная уверенность, что советская власть, советская жизнь и любое сотрудничество с ней — бессмысленно, ошибочно, неэффективно. Потому что рано или поздно она кончится, и мир перевернётся, и все белое, советское, конформистское окажется бессмысленным и ошибочным, каким оно представлялось обитателям подполья.
Я здесь не буду обсуждать, в какой степени такой взгляд на действительность (и перспективы такого будущего) — был утопичным. Он во многом был утопичным, операция инверсии — когда чёрное становится белым и наоборот – была в итоге применена к немногому, выборочно. И как всегда куда более массовым оказался успех конформистов, только в последний момент сделавших вид, что и они всегда были тайными либералами. Но все равно, если сравнивать с тем, что происходит сегодня, то вот именно эта критериальная разница кажется мне наиболее существенной.
Наше время постоянно пользуется критериями, которые считались неудобными и неправильными для озвучивания в андеграунде. Очередной смелый спектакль Богомолова со скандальной, на грани фола версией классики; как вызов прозвучала на суде речь Альбац, которая бросила в лицо судей обвинение в параличе судебной власти; отважное поведение Навального (овеществленное в словах мужество), который ведёт себя как свободный человек. Постоянные апелляции к тому, что является честным или бесчестным, справедливым или несправедливым. Эпитеты эти представляются важным выявлением слоя различий.
В позднем совке искать что-то честное, справедливое в официальной культуре было невозможным и неприличным. Понятно, что тем, кто находился внутри советской системы — преподавал, писал книги, статьи, музыку или делал какую-то карьеру в науке, приходилось использовать другие критерии. Возможно, у них что-то интерпретировалось как более честное или менее, что-то еще возможное в качестве компромисса или уже невозможное, запредельное, гангстерское (был такой эвфемизм для выгодной, но очень неприличной конъюнктуры), здесь более совпадая с критериями интеллигентского позиционирования путинского времени.
Но я говорю именно о нонконформизме, который, как я понимаю, почти не имеет точек пересечения с проблематикой общественной стратификации позднего путинского режима.
Если сравнивать сегодняшние критерии, принятые для оценки общественного и культурного поведения, то они, скорее всего, более походят на оценки, принятые во время «застоя» у советских либералов-шестидесятников, которые завоевали право на определенный люфт в каноническом поведении. И этот люфт мог оцениваться как «смелость», «честность», или, напротив, как «нечестность», «трусость», «отступление», «предательство», характерные для стратегий более канонически советских, это, в общем, понятно.
Поэтому, как я думаю, бессмысленно сравнение сегодняшней общественной проблематики с поведением нонконформистов позднего совка, даже накануне перестройки, которой никто, насколько я знаю, в советском андеграунде не ожидал, и вёл себя так, как будто советская власть — тысячелетний рейх, который обязательно рано или поздно окажется колоссом на глиняных ногах, но когда — когда рак свистнет. Вряд ли доживём.
Глубина погружения в подполье, уровень дистанцирования от всей официальной культуры варьировался от тотального до почти полного. Никакой ненависти не было, как и моральных инвектив, это представлялось непродуктивным. Тот же Синявской, сказавший, что у него с советской властью — эстетические разногласия, был советским писателем, решившим сыграть на другой клавиатуре. Клавиатуре оппонирования официозу, со своими рисками и возможными призами.
То есть пока Синявской был советским писателем, то, что он делал, в той или иной степени можно было оценивать по критериям «смелости», уровня «правды» и так далее. Но после того как он перестал быть советским писателем, то, что он писал или говорил, становилось более или менее целесообразным и эффективным.
Не знаю, в какой степени эти сопоставления выявляют разницу между набором стратегий (и их оценок) в советском андеграунде и сейчас, при позднем Путине, но эта разница принципиальна. Как у разных эпох и разных общественных формаций.
«Левый МОСХ» или «левый ЛОСХ» (как говорили тогда), вот где стоит, возможно, искать совпадение критериев оценки поведения и систем ценностей. Скорее всего, где-то там или близко.