Собачья жизнь

Как собака, ждущая возвращения умершего хозяина, я жду возвращения моей Таньки. Я не знаю, в какой степени собака понимает, что обречена не дождаться, я же в этом не сомневаюсь. Я не верующий — ни в бога, ни в загробную жизнь, хотя, несомненно, мировозренчески — человек христианской, даже православный культуры. Слишком много читал в юности и молодости, да и окружение было соответствующим. Моя близкая подружка, монахиня американского православного монастыря (она очень обижается, когда я зову ее монашкой), считает, что я — христианин, против чего я не возражаю, христианская этика с православными разводами мне близка. Но я прекрасно понимаю, что моя жена умерла, никогда не вернется, потому что не может, но я ничего не могу с собой поделать: я думаю о ней, порой обращаюсь, что-то говорю и жду, когда она вернется.

Потому что моя жизнь застряла как две ноги в одной брючине, я скачу на месте, пытаюсь освободиться — ничего не получается. Вернее, внешне моя жизнь почти такая же, как и раньше, несколько раз в неделю хожу в бассейн, ежедневно (а иногда и пару раз в день) делаю серию силовых упражнений (меня к этому понукают привычки, выработанные за жизнь, плюс смарт часы, которые хвалят за потраченное усилия, как и за время, во время которого я мою руки). Еще я периодически пишу что-то для своих социальных сетей, по тексту снимаю видео, потому что это занятие, стирающее несколько часов времени. А потратить время — самая главная моя сегодня работа.

В моей жизни нет никакого имманентного смысла, я могу только пытаться индуцировать его осколки собственными усилиями: мне нечего ждать, не к чему стремиться, и поэтому я вспоминаю свою жизнь с Танькой, как просто жизнь, которая была, а потом прекратилась.

Не то, что бы я думал о ней каждую минуту, нет, но помню, не всегда одинаково, иногда больше по привычке, порой вскользь. Но несколько раз ночью меня просто как острога рыбу пронзало какое-то воспоминание, один раз ее последнего дня, когда она была без сознания: спала, приговоренная врачами сегодня и умереть. А я сидел рядом в большой палате, где еще был наш сын, невестка, кузина, приехавшая из Провиденса; и я сидел с ними и ничего не делал. Вернее, сначала пытался оспорить у врачей вердикт, не оставляющей ей шанса, вызвал дополнительного врача, потребовав второе мнение, но оно фактически ничем не отличалось о предыдущего. Шанса нет, она, моя девочка, сегодня умрет. И не кричал, не рыдал, не обнимал ее, розовенькую, живую, пока она еще дышала.

Но вот когда меня, как бабочку булавкой, пронзило это воспоминание, я пенял себе, что был такой благовоспитанный, сильный мужчина, который не дает волю чувствам, не кричит, не рыдает. Потому что мне хотелось как раз кричать, протестовать, обнимать ее и не отпускать. А я соблюдал дурацкие приличия и просто тупо ждал.

Я живу с чувством ужасной вины, разнообразной, корявой и необоримой. Я виновен, что врачи ее не спасли, что так поздно поставили диагноз, что плохо и неправильно лечили. Но я виноват и за многообразие боли, которую я ей принес, потом что я большой, сильный, властный, потому что она почти всегда мне уступала. И я это только говорю, что верни все обратно, я вряд ли мог быть другим. Но я это говорил раньше, вчера, пять минут назад, я теперь я хочу ее вернуть, чтобы быть другим, более внимательным, более заботливым, более нежным. Хотя она порой была такая, что я готов был ее на куски разорвать, когда находил в ее вещах очередную бутылку, и у меня все меркло перед глазами.

А теперь говорю себе: ну и что, ну имела слабость к выпивке, не героин, чай, не серийный маньяк, ее жизнь с тобой довела до того, что без порции спиртного ей было не обойтись. Но я помню это и не помню. По сравнению с тем, что я лишился такой мягкой, такой тихой, такой родной мне женщины, все остальное — уже на другом берегу, все видно, но как бы в бинокль.

Кстати, о собаке. У меня их было две — черный терьер в самом начале, и ризеншнауцер — в конце. Конце нашей русской жизни. И когда умер наш Нильс, мне стало казаться, что на меня перешел его нюх, я всегда был пристрастен к запахам, а после его ухода — это стало просто болезненным. Поэтому я подчас уговаривал Таньку — давай заведем собачку, тому, кто останется один — будет легче. Но она насмотрелась на мои переживания, когда наши собаки болели, и отказывалась наотрез. Тебе нельзя иметь собаку, ты слишком чувствительный. Но я был прав, правда, думал о ней, я не сомневался, что уйду раньше, и мой рак простаты, да и вообще мужская экзистенциальная непрочность кружева природы.

Что мне делать, не знаю. Плакать не получается, максимум могу рефлекторно выдавить влагу на стекленеющие глаза, когда говорю, девочка моя, маленькая, зачем ты ушла от меня? И лишь остается как по своей злосчастной привычке пытаться анализировать в сотый раз, что произошло и как так вышло, что я остался в оглушительном и заслуженном одиночестве барокамеры, в которую перевоплотилась моя жизнь.

Да, когда я пишу, я как бы схожу с той непрерывно движущейся ленты эскалатора, той инерции, благодаря которой все мы живы, хотя очень часто непонятно, зачем это все длить, если просвет невозможен, слишком густой кисель сизых туч над головой, и сквозь них ничто, никакой лучик не просочится.

А потом сбрасываю одеяло, беру с зарядки часы, включаю режим функционально-двигательных упражнений и начинаю делать свои вечные растяжки, чтобы мае гери вылетали почти как раньше, упражнения на пресс и все то, что делаю всю жизнь. И эскалатор начинает медленно ползти в гору, Танька моя — она здесь, она смотрит на меня, иногда качает головой, возможно не одобряет, но это Танька, которую генерирует мое болезненное воображение, девочка моя, маленькая, ты жива вместе со мной.