

Жена. Главка сорок седьмая: мама
Мама болела и слабела. Жаловалась на сильные боли в правой ноге. Когда попадала в больницу, а в больнице она оказывалась все чаще и чаще, делали то, что в России называется компьютерную томография, по-английски CT scan, и ничего не находили. Дома она почти не вставала с постели, папа всячески ее тормошил, не давая превратиться в лежачую больную. Ему самому поставили пейсмейкер, автоматически регулирующий пульс, и он был как всегда очень подвижным и энергичным. Но мама становилась все более и более тяжелой больной, у которой, помимо физических недугов, все отчетливее проявлялись ментальные изменения. На английском это называется необидным словом confused, что есть нечто среднее между нашим конфузом, временной потерей отчетливости сознания и очень часто расстройством психики.
Однажды, когда после больницы, исследований и оценки состояния ее направили в рехаб, она вдруг решила, что от нее решили избавиться, что отдают на какие-то опыты, на органы, стала кричать, вести себя неадекватно, и это длилось часами. Мы ходили к врачу, просили дать ей какое-то успокаивающее или снотворное, но врач отвечал, что не может выписать такое лекарство, которое лежало на полке в каждой аптеке, потому что у него другая специализация, здесь нужен психиатр, а он будет только утром.
Это очень американская ситуация, когда на все есть протоколы, и отступить от них никто не имеет право. Перед врачом пациент, который слетел с катушек, ведет себя довольно буйно и неадекватно, сам мучаясь при этом, но даже простой транквилизатор врач прописать не может, если у него такого препарата нет в его протоколе. Более того, сам протокол оказывается неожиданным воплощением лагерной советской установки, шаг влево, шаг вправо – считается побегом. То есть действия во время любых исследований – повторение одного и того же. Сколько мой несчастной маме делали этих кетскенов (CT scan), и ничего никогда не находили. И только незадолго до смерти, сделали кетскен и нашли море метастаз в кости и бедренном суставе правой ноги и не только. А когда я спросил, как же так, вы и в других местах делали это исследование десятки раз, а нашли только тогда, когда уже поздно, когда мама так ослабла, что ей в ее почти девяносто такую операцию не перенести? Понимаете, решили посмотреть под другим ракурсом, при обычном сканировании ничего не видно, но тут изменили ракурс и увеличили изображение – и сразу увидели то, что при обычном просмотре не видно.
Хирург, с которым мы советовались, говорил, что может попробовать провести операцию, но риск не проснуться очень велик, мы с папой придерживались противоположных взглядов, я считал, что не надо мучить человека, который мало того, что ослаб, был психически настолько неустойчив, что сама анестезия могла вообще лишить ее крыши, если физически она бы перенесла операцию, что вряд ли. Папа же лелеял иллюзию, что можно каким-то одним действием взять и вернуть все обратно, превратить маму в здоровую и веселую, а для этого надо просто проявить мужество и согласиться на операцию.
После больницы маму опять поместили в рехаб, он сам по себе был очень приличным, с хорошим персоналом; мы с папой ездили к маме через день: день я сидел у нее, день он. Мама, пересаженная на кресло на колесиках (wheelchair), была, когда не надо было вставать и испытывать боль, вполне добродушной. Я вывозил ее на большой балкон, мы сидели там и разговаривали, ее сознание было чересполосным, что-то они воспринимала почти адекватно, что-то представало ее фантазиями. Так про отсутствующего папу она говорила, что он сейчас на концерте с какой-то спутницей, она продолжала его ревновать, и с какой-то невероятной легкостью и изобретательностью подменяла реальность фантомами. Иногда со мной ездила Танька, маме, конечно, было легче, когда она видела родные лица, каждый раз, когда я приходил, находил ее и шел к ней, в ее палате или в огромных гостиной или столовой, она меня замечала и делала такое удивленное лицо, мол, как, ты пришел? Хотя я приходил ровно через день и проводил с ней много часов.
Конечно, я помнил, что мама зачем-то объявила моей Таньке о нелюбви сразу после ее выписки из госпиталя. Но я понимал, что мама давно не вполне в себе, а самое главное — другое. Я не использовал слово любовь, потому что его надо было как-то определять, или оно оказывалось аморфным, бесформенным и неточным. И я с течением лет вывел мнемоническое правило, если кто-то вызывает во мне чувство долга, если я ощущаю, что должен, обязан о нем заботиться, это и есть то, что другие называют любовью. Я не утверждаю, что чувство долга синонимично любви, но это одна из проекцией ее в той плоскости, которая поддается рационализации.
Тем временем папа сам потихоньку впадал в confused, у него стала повторяться такая ситуация, когда он не всегда отчетливо отделял сон от яви. То есть ему снилось что-то, что снится каждому, но мы просыпаемся и, если сон был неприятный, вздыхаем облегченно, слава богу – это сон. А папа не мог порой со всей отчетливости отделить желток от белка в этом гоголь-моголе, и продолжал действовать по логике сна.
Его подозрительность порой достигала невозможных размеров, так ему стало казаться, что по ночам к нему кто-то приходит, переставляет вещи, что-то ищет. Просыпаясь, он начинал подозревать свою помощницу по хозяйству, что это она шурует у него по ночам. Он постоянно перекладывал свои деньги, которые хранил в какой-то сумке, эта сумка лежала в другой сумке, и он все это перекладывал, маскировал, а самое главное – забывал, куда положил. Деньги там действительно были, я сам ему их привозил, когда ездил в Россию, это была его очень даже немалая пенсия, как участника войны (он мальчиком работал санитаром в эвакогоспитале, которым руководил его отец), и эти деньги не давали ему покоя.
Однажды он позвонил мне и строгим, напряженным, тревожным голосом попросил срочно приехать в рехаб к маме (это был его день), а когда я приехал, глядя мне в глаза сказал, что Таня его обокрала, унесла все его накопления.
Папа, говорю я, думая, что сейчас легко развею его наваждение, Таня не могла ничего у тебя забрать хотя бы потому, что у нее нет прав, до твоего дома без машины не добраться. Плюс у нее нет ключей от твоей квартиры, не валяй дурака, ключи лежат в бардачке моей машины, чтобы всегда можно было добраться до тебя. Нет, упорствовал папа, она хитрая, она все подстроила, ключи у тебя можно украсть, а потом и то, что я скопил. Я начинал сердиться, я понимал, что он выдает какой-то сон за реальность, но в этой выдуманной реальности отчетливым было одно: неприязненное отношение к моей Таньке, которую он подозревал в чем-то несусветном.
Нет, она воровка, если ты не уговоришь ее отдать деньги добровольно, я обращусь в полицию. От него исходила такая неприязнь, такая уверенность, что я просто не знал, что делать. Меня переполняла обида за мою девочку, которую мой папа подозревал в невозможном, и будь на его место любой другой, я бы ударил, блядь, убил, сука, за ту, кого он так ненавидел. Успокойся, возьми себя в руки, выдавил я, и пойми, что это лишь видение.
В полицию он действительно позвонил или даже заехал, мне перезвонил вежливый полицейский с вопросами, я сказал, что увы, мой папа confused, что его, конечно, никто не обкрадывал, полицейского мои объяснения устроили. А через день нашлись и деньги, папа их просто перепрятал в очередной раз и забыл это место. Папин психиатр, с которым я советовался, рассказывал, что у него есть пациент, у которого крадут макароны. Не пачками, а штуками, он каждый день пересчитывает количество макарон в пачке, то одну украли, то две. То сто восемнадцать, то только сто шестнадцать.
Но даже рассказ папы о том, как деньги вернулись, был вполне характерными. Он рассказывал, что плохо спал, ворочался, смотрел на часы, и вдруг, когда почти заснул, дверь входная скрипнула, медленно открылась, в нее просунулась сначала рука, потом сам человек, кажется, женщина, которая на цыпочках зашла в прихожую, потом в кладовку, так чем-то пошуровала, что-то перекладывала, а потом так же на цыпочках вышла из квартиры. Папа говорил, что был в каком-то наваждении, он все видел отчетливо, но почему-то не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, чтобы поймать злоумышленницу, которая, понимая, что ее вот-вот раскроют, решила от греха подальше вернуть деньги, и положила их на место. И утром он деньги сразу нашел там, куда положил, но их не было всю неделю, и так далее в этой сказке про белого бычка.
И на следующий день, чтобы спасти деньги, папа поехал в похоронный дом и заплатил за могилы для мамы и себя и похороны для мамы и себя. У работников похоронного дома глаза на лоб велели, они пытались ему объяснить, что, платя наличными, он лишает себя больших скидок и выплат, как человек с низким доходом, и не надо платить сейчас все и сразу, но папа был непреклонен: он спасал деньги.
Маме периодически удавалось на короткое время войти почти в норму, мы с ней что-то вспоминали, о чем-то говорили, к ней, естественно, приезжали и наши знакомые, и родственники, конечно, брат из Нью-Йорка, но состояния ухудшалось, боли становились невыносимыми даже без движения. Папа, если дежурил он, требовал более сильные обезболивающие, не понимая, что наркотики типа оксикодона или морфина еще больше разрушают сознание, но и боль у мамы в ноге было такой сильной, что терпеть ее даже тому, кто был просто рядом, было невмоготу. В момент очередного принятия сильного обезболивающего мама впала в сон, из которого уже не могла выйти. Она дышала сама, но проснуться уже не могла. Сердобольный персонал опять отправил ее в больницу, чтобы они чем-то ей помогли, но там тоже были бессильны.
Как часто бывает, начались совпадения. У меня сильно заболел зуб, я поехал в своему врачу, но он сказал, что лечить зуб не позволяет моя страховка, так как зуб с несколькими каналами, только вырывать. И посоветовал одну клинику, где учат студентов и молодых врачей, мол, они могут и полечить, если хорошо попросить. Боль тем временем усиливалась, и когда я сел в кресло и мне сказали, что лечить они не могут, а могут только вырвать, я был уже согласен на все. Какая-то студентка варварски вырвала мне зуб, от чего боль не уменьшилась, а усилилась. Я почти орал, и тут раздается звонок из маминого госпиталя, и меня просят срочно приехать. Я что-то мычу в ответ. Сажусь в машину и еду в госпиталь, где меня просят подписать бумагу, где госпиталь утверждает, что больше ничем маме помочь не может, и просит согласие на ее отправку в рехаб. Я, больше опасаясь неадекватной реакции папы и вообще не очень соображая после наркоза, говорю, что подписать такую бумагу не могу. Ничего страшного, не волнуйтесь, мы можем ее отправить в рехаб и без вашей подписи.
Они отправили находящуюся без сознания маму в рехаб, мы с папой поехали с ней. Долго сидели, потом папа говорит: а если им предложить денег, они смогут ей помочь? Кому денег, папа, ты же знаешь, им запрещено брать и пятерку, которой мы сначала пытались благодарить обсуживающий персонал, пока нам не объяснили, что деньги они не берут категорически по протоколу, но могут брать подарочные карты, чем мы и пользовались. Кому платить – некому, разве что господу богу.
Папа очень устал, попросился домой, уехал, я остался с мамой один, и ночью она умерла.
***
И я еще покажу, как все или многое повторилось почти дословно в случае с моей Таней. Это была репетиция, чего я, конечно, не понял.