Чёрное солнце
Нарастающая на глазах репрессивность путинского режима побуждает к сравнениям и, прежде всего, со сталинским и вообще советским режимом, но эти сравнения не просто поверхностные. Сам размах репрессий если и указывает на сходство, то количественное. И даже если суровость репрессий от путинского режима может быть сравнима с суровостью советских репрессий, стоит понимать, что это процессы во многом разнонаправленные. И количество не определяет качество. Скорее, наоборот.
Советский режим (как при Сталине, так и при Брежневе, при невозможности сравнивать их именно по валовому показателю репрессивности) был тоталитарным. Одно из его мнемонических правил, имеющих отношение к нашему сравнению: запрещено все, что не разрешено. Именно это позволяло раскрутить маховик репрессий при Сталине, затем поставить его на stand by при Хрущеве, а потом то отворачивать вентиль, то опять слегка прикручивать его при Брежневе-Андропове-Черненко. Но при разном размахе репрессий, общий тренд был именно тоталитарный, запрещено, собственно говоря, все, что не разрешено специальным указом или инерцией предыдущих.
Путинский режим, сколь угодно мы ни будем упрекать его в неототалитаризме, режим принципиально иной, в нем правит бал другое мнемоническое правило: разрешено все, что не запрещено. У этого запрещено – при общей промежуточности самого режима – растяжимая, конечно, оболочка: запретное не обязательно декларируется законом, оно, как мы видим, может использовать закон с обратным ходом. Но общая тенденция остается. Да, уровень запрещения постоянно меняется в сторону усиления строгости, сами репрессии могут опережать законодателя, но все равно: у путинского и советского режима разные системы пропускных клапанов репрессий, они срабатывают на разные явления. И по-разному влияют на его, режима, устойчивость.
Казалось бы, уровень репрессий сегодня, при Путине, может быть даже выше, чем в те или иные советские времена, именуемые вегетарианскими. Но, прежде всего, по причине того, что при советах, если опять же брать застой в его разных, но близких проявлениях, у всех почти были прижаты уши к макушке и спрятаны под шапкой. И желающих проверять уровень разрешённого было на много порядков меньше, чем сейчас.
Да и общий тренд был очевиден: от иррациональной и беспредельной жестокости сталинской эпохи к куда более рациональной и более-менее понятной репрессивности эпохи застоя, когда счет решавшихся на бунт непослушания шел если не на десятки, то уж точно на сотни, не больше. А не тысячи и даже сотни тысяч сегодня.
Потому что путинский режим находится в принципиально другой фазе: он движется от низкой репрессивности ельцинской эпохи к невероятно выросшей агрессивности путинской. Но эта агрессивность, вызванная как раз тем, что число решающихся на непослушание на много порядков выше, чем когда-либо при советской власти. Общественная инерция позволяет многим апеллировать к куда более свободным нравам совсем недавнего прошлого, и именно поэтому репрессивность режима возрастает и, скорее всего, будет возрастать дальше.
Но мнемоническое правило не меняется: запрещено все, что не разрешено — является полюсом для разрешено все, что не запрещено, даже если режим с опцией ускоренной переметки, хватает все, что плохо лежит: уже без внятной мелодии сюжета, запрещает почти все, и вряд ли в ближайшее время остановится.
И, однако, эта разница понимается и режимом тоже. Дело в том, что репрессии при тоталитарном режиме имеют совершенно иное влияние на общество, чем репрессии режима, хвост которого еще находится в памяти о чем-то похожем на демократию, а нос, жадно открывая ноздри, напряженно ищет запах всего враждебного.
Потому что возрастающий вал репрессий тоталитарный режим усиливает: чем больше сажают, тем страшнее просто поднять не то, что глаза, — голову над общей демаркационной линией общественного послушания. А вот репрессии для режима, пропахшего памятью о прошлой и совсем недавней свободе, влияют иначе, от репрессий он скукоживается, окукливается и становится более хрупким. Потому что память отменить труднее, чем заставить ее боятся.
Я далек от того, чтобы предрекать скорый крах режима, я вообще считаю, что только глубокая национальная катастрофа с войной, в которую вполне может ввязаться путинский режим, открывает хоть какие-то шансы на более-менее понятные и более-менее светлые эскизы будущего. Но неустойчивость режима, его открытость внутренним конфликтам, флуктуациям, борьбе за власть, за место в спасательной шлюпке, стратегии выживания в будущем – все равно очевидны, даже если после краха режима, ничего хорошего все равно не будет. Но тренд на усиление неустойчивости этого не отменяет.
Это для тоталитаризма репрессии – мать родна, а для путинского межеумья – война, себя с собой.
В этом смысле я не оценивал бы так негативно, как это принято в последнее время, решение Навального вернуться и оказаться в лапах режима, решившего его живым не отпускать. Если судить по тому уменьшившемуся числу упоминаний его имени в публичном пространстве, то может показаться, что он что-то неправильно рассчитал и попал в полон, к которому был не готов. На самом деле все совсем не так: именно Навальный и его возвращение переключили стрелку усилившихся репрессий: потому что своим гамбитом Навальный заставил режим включить этот режим, который, в отличие от тех же действий при тоталитаризме, является очень опасным, разрушительным для режима. И, значит, жертва Навального (как и предваряющий поступок Марии Колесниковой) совершенно не напрасны.
Да, они сами могут не увидеть результатов своей жертвенности, но они — трещина в фундаменте, а путинскому Карфагену не избежать общей участи: сил, ресурсов и времени, чтобы стать тоталитарным, у него не хватит. И он будет рано или поздно разрушен просто логикой собственного развития, несовместимого с его матрицей. Пусть, повторим, гибель этого режима далека от лучезарных надежд на будущее, смерть уже живет внутри него, расправляет свернутые крылья, шебаршит лапками и рано или поздно разрушит трухлявое гнездо и вылетит черной меткой на простор.
Сколько бы Путин ни посадил своих оппонентов, даже наоборот, чем больше посадит, тем скорее Карфаген будет разрушен. Вот только Феникса внутри нет, одна смерть. Смертью смерть поправ, но не ради жизни, а ради смерти же.