Об одной фотографии

Об одной фотографии

Я нашел, кто снял мою Таньку, и эту фотку я использовал на каждой заставке в каждой главке, только обесцветив ее, а иногда и так, как она была снята, немного вполоборота, в черном платье, типичная пленочная фотография с недостаточной резкостью по краям и небезукоризненным фокусом. Но именно это несовершенство, рифмующееся со спонтанностью, и придает фотографии особую цену.

Моя приятельница по Гарварду, Света Бойм, нашла в свое время способ портить отпечатки своих фотографий, которая делала на своем большом принтере. Она дергала лист бумаги, когда он начинал выходить из принтера, появлялась складка, но она именно этого и добивалась. Спонтанности, ошибки, неточности, которую она ценила как своеобразие.

Мою Таньку снял тысячу лет назад наш общий дружок, одноклассник по тридцатой школе Юрик Ивановский, мы с ним жили в соседних домах на Охте, вместе учились со второго класса в дурацкой местной школе 151, где училась половина деревни Яблоновка на кольце автобуса №5. Но я не помнил его с фотоаппаратом «Сокол» в руках, а эта фотография была у нас всегда, и я даже не заморачивался вопросом ее авторства.

Не так много осталось людей, которые помнят Таньку девчонкой, а мне сейчас, когда я готовлюсь к тому, что начать редактировать свои главки о ней, особо важен этот взгляд со стороны. Совсем не обязательно комплиментарный, а просто добавляющий что-то, какую-то краску, какую-то складку, штрих в мои воспоминания.

Ничего не изменилось, хотя прошло полгода, я все там же, в том же месте у разбитого корыта, и не вижу никакого смысла ни в чем, кроме как возиться с книгой о Таньке и так длить какие-то иллюзии.

Я думал, с чем можно сравнить уход родного человека? С жаждой, конечно. То есть, если воды вдоволь, пить не хочется. Или пьешь, не замечая. Когда твоя жена на кухне или в своей комнате, ты можешь ей крикнуть или подойти, чтобы обменяться парой слов, — и никакой жажды. Разве что легкое нетерпение, если вы нетерпеливы, и вам надо сказать ей это срочно. А если ее нет, нет сегодня, завтра, не будет больше никогда, и тебе все равно надо сказать что-то, о каком-то впечатлении, мыслью поделиться, а сказать некому, — ты испытываешь жажду. Ты жаждешь сказать, и не можешь.

Я еще не перечитываю то, что написал, время для редактуры еще впереди, но я отчетливо вижу одно несоответствие, а я их выискиваю. Я, например, сейчас не могу рассматривать большую часть Танькиных фотографий, я сразу, мгновенно вспоминаю, или мне кажется, что я помню, как ее фотографировал, как она недовольно морщилась, но в нужный момент все равно собиралась, откликалась на мою очередную глупую или грубую шутку, и у меня все падает внутри, горло набухает и как в детстве, если это было в детстве, слезы на глазах. Чего я не стесняюсь, потому что я вообще никогда и ничего не стеснялся, и начинать поздно.

Но думать я не перестаю, и понимаю, что Танька не так и часто выглядела, как на фотографиях, которые я отобрал. То есть она могла, как любая женщина, сделать себя красивой, но могла и часто была совсем неухоженной. Типа, спросонья. А я, рассказывая о ней, показывал по большей части фотографии, где она хороша, и здесь есть мостик к другому соображению, обозначенному мной как жажда. Потому что пока она была в затрапезе в соседней комнате, жажда не успевала скопиться.

И буквально в начальных главках, когда я описываю нашу с ней первую встречу, то говорю, что она мне понравилась и не понравилась одновременно. И это куда ближе к реальности, чем когда я говорю в последней главке, обращаясь к ней, мол, ты была красавицей в пятнадцать лет. Иногда была, иногда совсем даже нет. И я понимаю, что при всей моей оголтелой страсти к разоблачению, в том числе себя, должен буду еще раз все проверить многое на детекторе не лжи, не фальши, а инерции, инерции стиля и текста, которая легко преображается в легкий макияж приукрашивания, а это не нужно никому, и прежде всего, моей памяти и книге о ней.

И проблема даже не в том, что я не могу смириться с тем, что моей девочки нет и больше никогда не будет. Здесь есть одно соображение. Люди уходят по-разному, некоторые после таких мучений, изнашивающей болезни, когда уже ничего не остается, кроме страдания и боли, и этот уход в какой-то мере облегчение. Но Танька ушла, не отказавшись от жизни, категорически не согласная с уходом, и собиралась жить. И, значит, ушла, унося с собой огромный непрожеванный кусок жизни, не изошла на нет, не получила облегчение от мук, так как ее не мучили боли, только слабость и проблемы с дыханием. Но она, напротив, собиралась бороться и победить, а вместо этого, во многом преданная врачами, была выведена из этой игры, этого поединка, этой борьбы, которую она не собиралась прекращать по доброй воли.

И я ощущаю это неравновесие, ощущаю огромную часть жизнь, от которой она не отказалась и унесла с собой поневоле. И эта огромная часть жизни тянет меня к себе, как пропасть, как пресловутый край бездны; она унесла с собой слишком много, оставив меня почти голым среди этого скопища вещей, одежды, разных мелочей в нашей огромной квартире, которые окружают меня и душат, и я не знаю, что делать.

Я не относился к ней так, пока она была жива, только изредка и когда понял, чем все может кончиться, и испугался за неё и себя, но она-то ничего не боялась. И еще я с ужасом думаю, что она какой-то частью себя так верила мне, что я не дам ей умереть, потому что я все могу, я всех сильнее, и уж с такой машиной, как американская медицина, справлюсь. А я не справился. Не справился с управлением, подвел ее. Хотя она верила в мою непобедимость — я не уверен в этом, я просто даже не знаю, я просто предполагаю, что в ее силе и мужестве была часть надежды на меня, что ей не дадут погибнуть, а они ее погубили. И я, крутой мачо, не спас, не сумел, не получилось. Поэтому она и ушла не пустой, не выхолощенной, не готовой к тому, что жизнь кончилась.

Когда-то давно мне пришла в голову мысль, что смерть — это как бы Вергилий. То есть человеку, который болеет и дружит с подушкой, может показаться, что смерть — это такой работник театрального или концертного зала, который в ответ на ваши охи и вздохи твердо берет вас за руку и выводит вон, чтобы вы не мешали тем, кто не болеет, не вздыхает и пока не готов. Но потом я подумал, что нет, это не строгий дежурный администратор, а именно что Вергилий, который берет тебя за руку и ведёт из душной толпы на свежий воздух и простор. Чтобы ты отдохнул от этой затхлости и тесноты потного зала.

Но это если все правильно, по звонку, оттрубил свое, потратил, стер жизнь в порошок, как ноги в тесных туфлях, а если уходишь раньше, не досмотрев, не отдав должное, забрав с собой уйму всего, то это никакой не Вергилий и чистый воздух, а просто, типа, кража. У меня украли мою девочку и говорят, да ничего, живи, как можешь, все через это проходят, время лечит, жизнь продолжается, все еще будет. Только ее и тебя уже нет. Нет и никогда ничего больше не будет. Вот в чем дело.

 

Пушкин и аятолла Хаменеи: не писай в колодец, козленочком станешь

Пушкин и аятолла Хаменеи: не писай в колодец, козленочком станешь

Относительно того, что удары Трампа и Нетаньяху по Ирану приведут теперь к миру, народной революции и падению фундаменталистского режима, точнее всего ответило солнце русской поэзии в письме к Вяземскому от 27 мая 1826. «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство». Потому что, когда кто-то изнутри критикует ненавистные политические порядки, он противопоставляет себя им, если же это делает иностранец, дистанцированию и осуждению подвергаются не только критикуемые, но и критикующие. Слова могут быть похожими, позиция принципиально различается. Поэтому куда вернее ожидать сплочения вокруг теократического режима даже тех, кому он отвратителен, желающих образовывать одну группу с моральными авторитетами Нетаньяху и Трампом вряд будет много.

Что же касается положения Израиля, то его безопасность от ударов сначала Нетаньяху, а теперь Трампа не увеличилась, а разительно уменьшилась. Ядерная бомба, конечно, не иголка в стоге сена, но водичка дырочку найдет, если сделали один раз, сделают и второй. А вот моральных тормозов, сомнений и опасений, которые есть у любого тоталитарного проявителя, будет безусловно меньше. А поддержка и энтузиазм миллионов – больше.

Трудно сказать, кто начал это движение по умалению общепринятого права и упоения силой, это такой правый интернационал: до Путина был Берлускони, знатный белорусский картофелевед и тот же Нетаньяху, это если не считать мелочь в карманах. Но история уже давно идёт по смазанным салом рельсам. Даже если ничего не делать, катастрофа неизбежна, потому что лавина уже давно сползла с вершины и летит на всех парах вниз, накрыть с головой правых и виноватых. Для восстановления любви и уважения к праву и миру нужно будет еще многократно умыться кровью и проклясть самого себя в зеркале. Но дожить до этого для многих будет проблематично.

 

День рождения, или Знает кто-либо, где душа человека?

День рождения, или Знает кто-либо, где душа человека?

Сегодня мой день рождения. Я благодарен всем, кто поздравил. Мне исполнилось 73 года. Мне, собственно говоря, безразлично — сколько, я не ощущаю возраста и не фетишизирую цифры. Но 73 было моей Таньке, когда она умерла. Она всегда немного комплексовала, что я на полгода ее младше. Она хотела бы, чтобы старше был я. Чтобы она была младше, маленькая моя, и дольше сохраняла красоту. Это в ее координатах поднимало бы ее самооценку. А она, скромница, невысоко себя ценила, я же ей в этом помогал мало, потому что обладал беспощадно насмешливым и ироничным умом, высмеивающим все, что можно. А когда спохватился, когда ощутил, что, если я останусь один, то быстро (глагола не будет, но вы заполните пропуск сами), было уже поздно.

Бердяев, как помнят многие, отметился в том числе фразой, что ему не надо Царства Божьего, если там не будет его любимого кота Мура (или Мури, не помню). Я очень любил своих собак, черного терьера Джимму и ризеншнауцера Нильса, но я не верю ни в Царство Божье, ни в загробную жизнь в другой ее ипостаси, хотя последние годы, задолго до Танькиной болезни, пытался ее уговорить купить собаку. Я аргументировал это просто: если кто-то из нас уйдет первым (я-то не сомневался, что это буду я), оставшемуся будет немного легче. Но она не верила в пессимистические сценарии. Еще когда я и маленький Алеша уговаривали ее в начале 90-х на никому неведомого Нильса или его прототипа, она отшучивалась: мол, я готова вам лаять и мяукать, чем я хуже вашего щенка или кошки. Но так как Алешка имел слабую нервную систему, то, в конце концов, согласилась на Нильса, и даже сама его выбрала из почти десятка щенков разного пола, которые непрерывно писались и играли в отгороженном для них закутке квартиры заводчика в Ивангороде.

Но на третью собаку, уже в Америке, она не согласилась, она хотела ездить по всему свету, и не хотела, чтобы что-то ее ограничивало, а собака – это рывком поднятый ручной тормоз. Ей не хватало воображения, чтобы оценить ужас потенциально возможного одиночества, она была слишком для этого оптимистична и жизнерадостна.

Но раз сегодня вроде как календарный праздник, я позволю себе вспомнить о том, что нам нравилось без изъятий. Нельзя сказать, что в Америке все нам нравилась, медицина в конечном итоге мою девочку если не убила, то точно не спасла, сделав слишком много невынужденных ошибок. Но были камерные вещи, которые нам неизменно приносили удовольствие. Так, в моей последней машине оказалось спутниковое радио, честнее сказать, я специально искал машину с такой опцией. И вот именно это радио Sirius ХM очень часто нас радовало последние годы. Дело не том, что, так как оно платное, в нем не было рекламы, нет территориальной зависимости от музыкального канала: для спутника все равно, в каком вы штате, у него есть, конечно, короткие, мгновенные слепые зоны, но их мало, а вот сама организация и концепция вещания оказалось очень плодотворной. Среди более 100 каналов были тематические, посвященные какому-то музыкальному жанру или имени исполнителя и временные – о музыке какого-либо десятилетия. Мы, естественно опробовали многое, в зависимости от настроения и дальности поездки, но ведь в таких делах бал правит рутина, то, что у тебя играет автоматически, что ты слушаешь больше всего.

И, как выяснилось, хотя мои музыкальные интересы уже вообще не рок, а некое перекрестие перед ним, из которого рок и родился, мы больше всего слушали канал, который назывался «Золотые 50-е», потому что именно он Таньке нравился больше. Танька даже говорила, что жалеет, что родилась в самом начале 50-х, и не на это десятилетие пришлась ее молодость. Мне такие предпочтения кажутся праздными, когда родился, тогда и родился, у меня нет здесь особых претензий к судьбе. Но то, что канал о 50-х оказался не только интересным, но и поучительным, я не ожидал. То есть за четыре с лишним года, пока мы ездили на нашей Toyota Avalon, мы по многу раз прослушали практически все, что было создано в это десятилетие. Хотя, если говорить о зарождающемся роке, то мои симпатии еще более древние, это оба Джонсона — Слепой Вилли Джонсон (Blind Willie Johnson) и Роберт Лерой Джонсон (Robert Leroy Johnson). Хотя наследие последнего более внушительно и влияние, оказанном им, более широко, трудно найти, что-либо более далекое от коммерции, в которой в результате утонуло почти все, чем песня Слепого Вилли и его вопрошание, я бы сказал, платоновского накала: Want somebody tell me just what is the soul of a man? Вообще эта миссия, пусть и воображаемая, ходить по свету и спрашивать, что такое душа человека и где она, собственно говоря, это, на мой взгляд, камертон. А какой чудный женский голос подпевает Слепому Вилли, с сельской распевностью и широтой, словно взятой на прокат у самодеятельного русско-народного хора Д/К культуры имени Ильича в деревне Удино.

Но нравилось нам в канале о 50-х не только музыкальный аспект (тем более, что оба Джонсона – это 30-е). Если слушать подряд, то совершенно отчетливы становятся две тенденции – одна радостная, конформистская и традиционная, идущая от конца войны, от того, что наступило новое мирное время и можно просто жить. Это очень традиционная музыка 50-х для тех, кто хочет, чтобы было все как у бабушки, с квартетами и многоголосием, очень такая аккуратная, целлулоидная и оптимистичная. И одновременно вместе с этой линией – ей противоположная, создающее более массовое рок-звучание, опробованное в том числе обоими Джонсонами, потом Мади Уотерсом, Чаком Берри и другими – музыка другого, совершенного революционного алфавита. Да, сама революция в музыке состоялась раньше, а потерпела поражение в следующие десятилетия, но для массового слушателя она наступила в 50-х. И вот этот культурологический привесок позволял не только слушать, но и думать.

А моя Нюшка очень любила Sixteen Tons: она тоже была написана еще в 40-е, но исполненная «Теннесси» Эрни Фордом в середине 50-х стала популярной. Танька говорила, что для нее эта песня духоподъемная, она не о тяжелой шахтерской доле, а о противостоянии всему, в том числе неизбежному. А она в этом оказалась мастером – противостоять неизбежному, каким бы страшным и неизбежным это неизбежное не оказывалось.

Что же касается второй линии 50-х, этого оптимизма: война позади, можно просто жить и наслаждаться, то для нее у Таньки было слово «сопли», как для любовных романов и душещипательных сериалов, которые мы не смотрели, но видели от них порой закрывающуюся дверь с яркой мелькающей на заднике сценой. Моя Нюшка не была революционеркой, она тоже очень любила жизнь и ее радости, но ее «сопли» были таким шлагбаумом, перед которым останавливалось многое из того, на что я посмотрел бы из врожденного любопытства.

Что вам сказать? Я не знаю, как жить. Да, некоторые из моих умений, моя память с множеством подробностей со мной, как тот сурок, но где взять мотивацию, чтобы что-то делать, кроме того, чтобы издать книжку о моей Нюшке на всех возможных языках? Чтобы она жила хотя бы так, и мне не было столь больно. И кое-что уже получается, не буду говорить подробнее, чтобы не спугнуть удачу. Но это цель с короткой и слишком конкретной перспективой, а жизнь – это что-то более простое, не собранное, разрозненное и роящееся, и нужна инерция, педаль газа в пол, чтобы лететь навстречу будущему, и смотреть на него без недоверия.

Want somebody tell me just what is the soul of a man? Моя душа умерла вместе с моей Нюшей, мне не нужно Царство Божьего не потому, что его нет, и даже не потому, что в нем не будет ни Нюшки, ни Джиммы, ни Нильса, а потому что для самообмана нужна энергия заблуждения. А здесь у меня один прочерк.

 

Израиль и Посторонний

Израиль и Посторонний

Атака Израиля на Иран более всего напоминает роман Камю «Посторонний», где героя судят не за конкретные преступления, а за плохое отношение к матери. Здесь тоже в качестве преступления рассматривается спич ненависти, ставший одной из идеологем фундаменталистского Ирана. В самой ненависти, а тем более, когда она становится во главе идеологии, — нет ничего хорошего. Как и в фундаментализме, где разница между Израилем и Ираном колористическая. Ирану, находящемуся в окружении суннитских арабских стран, очень сложно вызывать у них симпатию, и он выбрал в качестве пароля хейтерство Израиля, надеясь, что таким образом сотрет различие между своей шерстью и суннитским подшерстком окружающих.

Понятно, что Израиль, напавший на Иран во время вполне живых переговоров последнего с Трампом об отказе от ядерного оружия, ведет себя с позиции силы, он хочет успеть уничтожить вооруженные силы Ирана, пока тот не заключил мир с Америкой. Дабы продлить войну, которой глава Израиля питается как мертвой и живой водой, вместе с войной продлевающей его мандат на власть. Даже Путин на фоне Нетаньяху кажется Чемберленом в плавках.

Если попытаться определить Израиль при Нетаньяху, то самым простым будет констатация, что Израиль – не христианская страна. Не в прямом (это и так понятно), а в переносном смысле – немилосердная, всех делящих на своих и чужих, на эллинов, которых не жалко, и иудеев. Но политика с позиции силы плоха в том числе тем, что лучше запоминается, и не прощается не столько людьми, хотя людьми тоже, но историей, которая любит этот подъем с переворотом, когда вчера сильный и надменный оказывается слабым и униженным.

Не вся политика с позиции преобладающей силы наказывается у нас на глазах, порой она приходит через несколько поколений, когда ее не ждут, все забыли предысторию, никто не помнит, что так разозлило Японию перед Перл-Харбором, но история – это качели. История, инерционная в принципе, стремится к равновесию, которого не может обеспечить ежемоментно, но стремиться, чтобы скамейка, вдруг возвысившаяся, оказалась внизу, в пыли на мостовой, рядом с мусором у рассыпавшейся урны. И тогда поздно спрашивать, по ком звонит колокол и читать романы и выписки из книг.

 

Сила и право

Сила и право

Хотя утверждение, что Трамп реанимирует представление о примате силы над правом в своем отношении к войне в Украине и в оценке сторон в войне, обсуждается в том числе либеральными российскими политологами, журналистами и экспертами, самый важный аспект они стараются не замечать. И каждый раз, когда Трамп упоминает Путина и Зеленского через запятую, то есть считает их обоих ответственных за войну, Трамп обвиняется в непонимании причины конфликта; а непонимание сути многих вещей, в том числе в экономике, закрепили за Трампом образ самоуверенного невежи, преклоняющегося перед силой и презирающего право.

Однако в конфликте силы и права не все так просто. Легче всего представить себе право принадлежащее цивилизационным категориям, а силу – грубой физической субстанцией. Это, конечно, не так, право не является статичной или неменяющейся категорией, а в определенном смысле — компромиссом между рядом сил, не способных решить проблему силовым путем. То есть право это временное перемирие между источниками силы, а сама сила далеко не просто грубая физическая сила, а точно также имеющая историческое измерение.

И разобраться в этом может помочь одна казалась бы очень далекая от нашей проблематики работа Эриха Фромма «Догмат о Христе» и его два вывода: что между первоначальным образом христианства, которое еще называют катакомбным, и тем христианством, которым оно стало, подружившийся с государством, нашедшим способ его усмирить, есть огромная разница. Фромм интерпретирует раннее христианство как социальный протест, как бунт против власти наиболее социально обделенных слоев в прежде всего в Иудее. И в таком виде для любого государства такое революционное христианство, рекрутирующее сторонников с огромной скоростью, представляло реальную опасность. Фромм описывает как видоизменяется христианство, превращаясь из революционного в проповедь покорности властям. И не бунту против Отца, а превращение его в этого Отца, что снимало социальное напряжение и революционную направленность.

Фромм показывает, как сила, сталкиваясь с опасными идеями, способна перекодировать эти идеи и превратить их из бунтарских в законопослушные. Это именно то, что происходит и с правом, потому что право состоит из ряда идей и ценностей, которые не так, чтобы очень легко, но вполне способны превращаться в свою полную противоположность. Или другое.

Фромм в качестве примера разбирает одну из моральных заповедей как иудаизма, так и христианства о прелюбодействе. И показывает, как она трансформируется вместе с изменением социальных условий. В первоначальном виде осуждение прелюбодейства появляется в такой ситуации, когда уход мужчины от одной семьи (одной женщины) к другой неукоснительно приводил в гибели первой семьи. Женщина, да еще с детьми, была не в состоянии выжить в таком обществе, и Законодатель нагружает чисто социальную проблему моральным акцентом, превращает эту проблему в необсуждаемое табу, чтобы оставить мужчину в семье и представить брак, как угодный и защищаемый Богом акт.

Однако Фромм рассматривает как изменение социальной структуры общества меняет отношение к одной из религиозных заповедей, когда усложнение общества и появление у женщин прав, а также элементов социальной защищенности, позволяют ей бороться за жизнь своих детей и себя с неизмеримо бОльшим успехом, чем раньше. Что в свою очередь меняет отношение к заповеди о прелюбодействе в сторону ее смягчения и архаизации. Мужчина, идущий на поводу страсти, не губит брошенную им женщину, и социальные обстоятельства меняют, казалось бы, чисто моральную инвективу.

Эти два примера показывают, как сила и социальные обстоятельства меняют то, что в правильной рекламной упаковке выглядит незыблемым, а на самом деле видоизменяется порой на диаметрально противоположное, как случилось с христианством и большей частью его заповедей.

Понятно, что право, которое нарушил Путин, начав войну против Украины, это совершенно не то право, которое было в древнем Риме (хотя и здесь право очень активно менялось вместе с самим обществом, переходящим от республики к Империи во главе с императором) или в Иудее эпохи первого христианства. Да, в европейской истории много примеров того, как писанное и неписанное право нарушается и видоизменяются под действием силы. По сути дела, об этом все войны, в которых правила игры не удовлетворяют отдельных игроков, и они решают эти правила модернизировать в свою пользу.

Если возвращаться к Трампу и попытаться сформулировать его позицию, как если бы он умел говорить (кстати говоря, его косноязычие заслуживает отдельного разговора), то она выглядит примерно так. Да, Украина, возможно и абстрактно имеет право стать полностью независимой от России и перейти на сторону ее традиционных противников, но имеет ли она силу, чтобы осуществить это право? И Трамп не столько своим мычанием, сколько траекториями своих действий и еще более бездействия, утверждает, право на независимость Украина формально имеет, но сил его осуществить – нет. И его упреки Байдену и европейскому сообществу сводятся к тому, что они своими советами и рекомендациями спровоцировали Украину на действия, в которых она на самом деле обречена на поражение, но которые могут ослабить вторую сторону конфликта – Россию, как давнего стратегического противника Запада.

Кстати говоря, об этом в самом начале войны говорил и Ноам Хомский, давний критик американской государственной политики, который осуждал Россию за нападение, выражал сочувствие Украине, но видел источником (или одним из источников) войны подстрекательскую политику Америки и Европы, сподвигнувшую Украину на действия, завершить которых сил у нее не было. Он сравнивает Украину с Мексикой и предлагает представить, как отнеслись бы власти США, если бы Мексика вдруг объявила, что США ее всегда эксплуатировали, и она теперь хочет дружить с Китаем и Россией и войдет с ними в экономический и военный союз. При всей далекости этого сравнения оно кое-какие стороны этого конфликта раскрывает.

Понятно, что и сама ситуация спора силы и права далеко не нова. И всегда предшествует столкновению как различных положений права, так и самого права с силой. Еще у Гесиода в VI веке до нашей эры сказано: «Где сила, там будет и право». В лютеровском переводе Библии в 1534 году в книге пророка Аввакума сказано: «Сила берет верх над правом» (хотя сам Лютер перевел эту фразу несколько иначе). Спиноза с его обычной отчетливостью суждений сформулировал: «Каждый человек имеет столько права, сколько мощи» («Политический трактат» (1677). Ну, а от спора Бисмарка и его министра внутренних дел, известна самая лапидарная и радикальная форма этого противостояния в виде «Сила выше права», хотя сам Бисмарк этого не говорил и выражался более опосредованно, что вся конституционная жизнь представляет собой ряд компромиссов. Если же компромисс невозможен из-за того, что одна из сторон отстаивает свою собственную позицию с доктринерским абсолютизмом, ряд компромиссов прерывается, и вместо них возникают конфликты; поскольку же государственная жизнь не может стоять на месте, конфликты становятся вопросом силы. А тот, в чьих руках власть, действует в таком случае по своему разумению.

Наша эпоха со всей очевидностью становится ареной противоборства силы и того варианта права, которое устраивает далеко не всех. Поддержка, гласная и еще более негласная, агрессии России против Украины или, по крайней мере нейтралитет демонстрируют многие страны Глобального Юга, что в определенной степени и способствовало выходу России из изоляции после начала войны и распространения на нее санкционного режима.

И в конце о косноязычии Трампа, оно, конечно, вроде бы просто индивидуальная черта политика в пожилом возрасте, не сильно утруждавшего себя чтением и развивавшего способности не оратора, а шоумена. Но само косноязычие – проявляет тот ступор, в которое впадает право (а функция президента США вполне правовая инстанция) перед давлением силы, уже не считающей себя обязанной подчинятся праву.

Сказанное не означает легитимацию такой силы, как Путин с его агрессией против Украины и репрессиями по отношению к тем, кто не готов ему беспрекословно подчинятся, гуманистическая традиция – тоже один из видов негласного права – не в состоянии прекращать или предотвращать войны, но оценивать их не только может, но и должна. Правда, сила, решившая посягнуть на право, обычно глуха к упрекам и моральным инвективам, но только до тех пор, пока доминирует. Если она получает отпор, то мгновенно вспоминает о морали и праве, но для этого она должна столкнуться с равной или превосходящей ее силой.