Заветные сказки_Эпизод второй

Заветные сказки_Эпизод второй

Есть особенный кайф делать то, чего не умеешь. Делать то, что умеешь — тоже кайф, но здесь приходится соревноваться со своими амбициями и предыдущими достижениями (если они есть). А в том, что не умеешь, присутствует почти детский восторг от постижения того, что не знал ещё пять минут назад (хотя все или многие знают это или что-то похожее всю взрослую жизнь), и твои успехи не обнуляются как срок у Путина, потому что тебе не с чем сравнивать.

Почти двадцать лет назад я начал фотографировать, но все равно полагаю себя начинающим фотографом; по сравнению с тем, что умел Алик Сидоров, относившийся ко мне слишком снисходительно, я не умею почти ничего. Но и не слишком пытаюсь уметь: я фотографирую не столько натуру, сколько свои идеи, иногда проступающие или нет на снимке.

Но вот видео и видеомонтаж — это просто целина, как снег где-нибудь вокруг далекого дома на Карельском перешейке, если снег шёл всю ночь, а дверь открывается утром и с трудом. Ещё две недели назад я не знал почти ничего, а теперь я, как мерзкий Сурков, около нуля.

Но насколько удивительны эти флюктуации вокруг ничего: я совершенно не знаю, чего я хочу добиться. Решил записать свои дурацкие «Заветные сказки» с двух камер, а затем сделать так, чтобы это можно было смотреть. Что значит «можно»? Я не знаю. Я не знаю, нужен ли сопровождающий текст бегущей строкой, нужны ли картинки в углах экрана, которые — по замыслу — должны были быть кавычками, сопровождающими цитаты в тексте. То есть картинка, как мерцающий свет маяка оригинала. Но поневоле ставлю зачем-то и информационные картинки, будто я какой-то Парфёнов, но я не Парфёнов, мы из разных областей знаний, слоев общества и амбиций, и мои повторы от неумения взглянуть со стороны.

Я даже не в состоянии понять, осмыслена ли моя новая затея, есть ли в ней приращение смысла или это очередной поиск бесконечного занятия, которого мне всегда мало: нам, невротикам, любого ремёсла не хватает, давай два, потом три, потому что это у других время — то, что утекает, у нас это то, что лезет через край, чем фаршируют ленивые голубцы, и без того ленивые и медленные.

Нет Алика, некому позвонить и посоветоваться, нет друзей, которым были бы близки и понятны мои наивные затеи, здесь больше специалистов по письму, да и то не моему. Но как же интересно открывать велосипед, учить язык чужого мастерства по слогам, ощущая себя первоклассником с ручкой-уточкой, чернильницей и тетрадкой в косую линейку: делаешь ошибку и перечеркиваешь ее от огорчения. И начинаешь с красной строки. Вся недолга.

Российская политология и политологи

Российская политология и политологи

Оригинал текста

В некотором смысле российской политологии нет. Она, конечно, есть, ее преподают в вузах, политологические темы обсуждают на различных форумах, от путинского Валдайского до оппозиционного Форума свободной России; от политологов тесно в телевизоре, на радио, в Telegram-каналах и Фейсбуке, но политологии в том смысле, как ее понимают на Западе, как осмысление и структурирование политики, в России нет.

И не только потому, что в России сама политика фиктивна, а наука о фикциях — скорее, богословие, если ни сама религия. Помимо политики в России общество тоже во многом фиктивное образование, оно вроде как и общество, и в то же время зависит от государства, которое периодически сыплет корм в кормушку. А если нет общества (или оно так слабо,  что не сумело за столетия обеспечить существование т.н. институтов, в том числе — партий, то есть своего фундамента), то кто будет заказчиком и потребителем политологии?

В этом смысле и политологов как таковых в России нет, потому что политология — не поэзия, писать в стол политологический трактат не вполне резонно, политологическую статью не будешь выдумывать как стих, предвкушая, как вечером, при свете лампы, привлекающей черные толпы монашествующей мошкары, будешь читать ее друзьям с их смутными улыбками одобрения. Политология — часть борьбы за политическую власть, ее наиболее удаленная от линии фронта часть политологических рвов, траншей и полигонов. А при том ущербном состоянии общества, в котором есть как бы одна наиболее представительная граница: между теми, кто государственную власть поддерживает, и теми, кто ее вообще не считает законной, но при этом бессилен как мошкара из предложения выше, сама политология в виде профессии быстро превращается в род публицистики, чем по большей части российские политологи и занимаются.

Поэтому политология в России имеет совершенно другую природу — не политическую, а психологическую. Политология имеет здесь цель не обосновать притязания на власть, а доставить самоуспокоение (или самоудовлетворение) в доказательствах собственной правоты. Местная аудитория слушает политологов для подтверждения своих позиций, по большей части символических, далеких от политических поползновений, но позволяющих считать власть ответственной за многое, если не все, в соответствии с расширенным толкованием формулы: прошла весна, настало лето, спасибо партии за это. Где партия, это некая воображаемая общность, консолидирующаяся вокруг близких нам самооправданий.

Нет, конечно, есть ряд по виду и жанру политологических ресурсов, где политология вроде как похожа на то, что под этим понимается в Европе и Америке: она похожа инструментарием, академическим тоном, аппаратом сносок и цитирования, но, кроме прикладного значения, другого не имеет. Заказчик не известен или не определён.

Но, может быть, именно поэтому, эрзац-политологией полны телеэкраны, эфиры, социальные сети: почти все говорящие головы выступают именно в качестве политологов — то есть людей, говорящих на политологические темы.

Но так как в отсутствии многообразия политических границ — знаковой является только граница между заи против, то и политология превращается в борьбу за большую или меньшую аудиторию, способную откликнуться на вызов прикладной политологии. Именно потому, что политики и политологии нет, запрос на политологию невероятно высокий, разговоры на политологические темы компенсируют в слушателях и читателях ощущение неполноценности, которое если чем и вытесняется, то политологией по-русски.

Наверное, правильнее было бы называть это популярной политологией, а политологов, ее представляющих, поп-политологами. Но и в этом российская политология ничем не отличается от многих из заимствованных культурных инструментов. А раз так структуру этой политологии также можно рассмотреть, как структуру любого явления: от многообразия инфузорий до видов искусства.

Так как принципиальная граница в русской культуре одна, первым и, казалось бы, очевидным признаком различения политологов можно назвать степень близости-далекости от власти и ее денег. Почему этот признак не кажется мне столь существенным (хотя и самым распространённым), что я стреножил его осторожным казалось бы? Потому что само устройство российского общества не позволяет с большой точностью определять присутствие или отсутствие государственных денег. Скажем, Эхо Москвы, этот оживлённый перекрёсток разнообразных политологических путей, — частное, государственное или общественное СМИ? И не отвечая на этот риторический вопрос, зададимся другим, не менее необязательным: а нам известно об источнике денег для самых что ни есть оппозиционных проектов, ангажирующих те или иные политологические силы? Кто их заказчик? И какие у него цели? Нет ли здесь закона сообщающихся карманов?

Но даже с этими оговорками увидеть некоторый спектр — не всегда явный, очень часто с мнимыми сигналами родственной принадлежности — в разнообразии политологических позиций можно.

В нижеследующем обзоре, не претендующем на какую-либо полноту или репрезентативность, я по ряду причин не буду касаться политологов, находящихся, предположим, за фигурой Фёдора Лукьянова. И не потому, что его политологические способности представляются мне ниже других, а его акцентированная лояльность патрону полностью выводит его анализ из политологического поля. Ещё лет 10 назад в его Совете по внешней и оборонной политике состояла большая часть ныне самых известных российских политологов, не стеснившаяся его близости к Кремлю. А для выявления разницы между ним и, предположим, Александром Бауновым или Екатериной Шульман, надо будет приложить еще ряд усилий. Но он просто выбран для демаркации: все, что за этой воображаемой линией горизонта и ближе к Спасской башне, рассматриваться не будет. А вот многое из того, что эту границу пока не переступило (а может, и не переступит — кто по причине того, что вернуться в Сорренто точно уже не позовут, кто по иным соображениям), попасть в качестве фигурантов в строй рассмотрения может.

Есть ли ограничения с другой стороны? Есть. Так как политология сейчас замена лирической поэзии и любимая забава потребителей русского политического контекста (или того, что им предстаёт), то в политологии заметны две группы: переместившие в поле политологического анализа приемы из той или иной академической сферы: экономики, социологии, юриспруденции, даже географии, и пришедшие в политологические штудии из литературы и других искусств. Не считая этих последних чем-то хуже и не желая  подвергать политологов от искусства дискриминации, эту группу по разным причинам (прежде всего, из-за сложности выявления видовых черт) я оставляю за границами рассмотрения.

Это не означает, что, скажем, Шендерович с его эмоциональной политологией хуже Белковского с его кокетливой политологией, или аргумент — а посмотрите на Швейцарию — менее убедителен, чем уверенность во влиянии на политику магических циклов. Просто словарь Белковского более совпадает со словарем политологии, чем со словарем гражданской лирики Некрасова, поэтому Белковского, как политолога, исследовать, возможно, более осмысленно.

Надо ли говорить, что такие понятия как ум и честность не будут рассматриваться, прежде всего, по причине затруднительности непротиворечивого определения этих или похожих психологически фундированных качеств. Речь будет идти только о доминирующих приемах, областях знаний, из которых тем или иным политологом черпается часть принципиальных аргументов, а также о дифференциации наживки, которую, дополнительно к аргументам, тот или иной политолог скармливает своей аудитории.

А так как наиболее ходовым товаром в авторитарном обществе, балансирующем между авторитаризмом и дорогой к храму тоталитаризма, является страх, то ранжировать имеет смысл именно структуру страха, который политологи продают своей аудитории для увеличения авторитета.

Российская политология и политологи. Дмитрий Орешкин и Александр Морозов

Российская политология и политологи. Дмитрий Орешкин и Александр Морозов

Оригинал текста

Казалось бы, что общего у пришедшего в политологию из географии Орешкина и имеющего совершенно другой бэкграунд Морозова, издававшего и писавшего в самиздатский журнал в первые годы перестройки, затем погрузившегося в бурные волны религиозной публицистики с отчетливым отливом в духе русского национализма в околокремлевском духе и переквалифицировавшегося в либеральные политологи относительно недавно? Если говорить осторожно, то это способ подачи своей амбициозности. Проще говоря, оба занимают такую позу говорящего, в которой сознательно приглушается собственно амбициозность и агрессивность подачи себя, что вызывает у читателя/слушателя/зрителя ощущение симпатии и легкости.

Орешкин привносит в своей анализ отчетливую ноту добродушия, что позволяет решать целый ряд задач от установления личного контакта с аудиторией, воспринимающей говорящего, как обращающегося лично к каждому реципиенту, до сокращения затрат на предварительные объяснения.

То есть Орешкин сознательно ставит себя в позу высокого старта, у него нет подготовки, напряжения, он как бы акцентуирует себя внутри толпы, как один из нее, готовый говорить в любой момент на любую тему, потому что говорить он, собственно говоря, и не прекращал. Просто луч прожектора попал на него, и он продолжает то, что делает непрерывно: общается с окружающими как один из них, без фиксации своей отделенности, отдаленности, без каких-либо котурнов самоутверждения. А лишь в рамках потока осмысления, который как бы никогда не прекращается и только становится достоянием общественности, когда тот или иной интервьюер опционирует его присутствие.

Морозов использует совершенно другие приемы: самоумаления, даже самоуничижения, имеющие отчетливо религиозные корни, но играющие примерно такую же роль, снижения вынужденного пьедестала, на котором находится говорящий просто потому, что он говорит, а остальные слушают, самой ситуацией поставленные в неравное положение. Большая часть приемов Морозова и состоит в критике себя, в сообщении о себе такой компрометирующей информации, которая как бы подготавливает читателя/зрителя не столько к сеансу саморазоблачения, сколько к доверительности и правдоподобности всего дальнейшего. Одновременно защищая говорящего от возможных упреков, биографических и политических, которые теряют остроту в пространстве признания говорящим своего несовершенства (все мы люди, кто без греха, если в нем честно признаются). Что вызывает, напротив, прилив симпатии и желание защитить, поверить, занять позу внимательного и доверительного собеседника.

Казалось бы, это не имеет прямого отношения к самой политологической линии, но на самом деле, конечно, имеет, так как такое поведение само активирует традиции смирения, отсутствия пафоса и трибуны, дружеского, равного (демократического) общения, которое экономят на необходимых для других руладах с прояснением своей позиции.

Успешно применяемые приемы самоумаления, иронического воспроизведения себя (особенно у Морозова) представляются рельсами самоограничения, на которые ставит себя говорящий/пишущий, лишая возможности выхода за пределы традиции и подготавливая и персонифицируя аудиторию не как аморфную массу. А как совокупность собеседников, устанавливающих с говорящим личные, продолжающиеся отношения. То есть сама манера, эти рельсы, — являются одновременно системой прицепляемых к составу вагонов, речь не начинается, а продолжается, будто вы движетесь по пассажирскому составу, где все свои, от своего купе к вагону-ресторану, где намечена встреча с примечательным автором.

Заранее подготовленный собеседник знает, что у Орешкина не будет никаких ярких крайностей, алармистских заявлений в духе Соловья или Пионтковского, конец путинского режима не является путеводной звездой, осмысление политической реальности происходит в режима камерного задушевного разговора, приправленного неострой, добродушной иронией о происходящем за окном. У Орешкина нет акцентированной харизмы, нет или не выпячивается оппозиция «мы и они», перефразируемая в оппозицию – здравый смысл/отсутствие его. Нет удобного конфронтационного барьера или он носит не политический, а почти бытовой характер вменяемости.

Политология Орешкина – это осмысление видимых и потому обыденных политических вещей без привлечения выпирающего теоретического бэкграунда, а напротив, с превращением, переформатированием всего, что попадает в зону анализа, в комнатное растение из коллекции садика на подоконнике.

У Морозова также приглушенная, растворенная в кислоте самоумаления харизма, призванная сократить дистанцию, не тратится на предисловия и объяснения своей позиции; теоретические фрагменты присутствуют куда отчетливее, но все равно с неярким светом и неконтрастным фоном. Однако наблюдатель в состоянии поставить вопрос об оборотных сторонах одомашнивания политологии, превращения ее в придаток психологического портрета автора. Каковы минусы подобного позиционирования?

Они очевидны. Морозов  в своей политологии, фундированной психологизмом, тщательно камуфлирует свою партийность: его политологические рисунки никогда не позволяют появиться в качестве объекта критического рассмотрения той либеральной позиции, которую он с течением времени принял на себя и которая уже не поддается анализу, рефлексии, остранению. Именно отсутствие анализа собственной партийной позиции и партийной линии, которой Морозов, как любой перебежчик, следует с повышенной строгостью и пытается заретушировать ее позой самообличения, имеющей вполне отчетливые границы. Это границы личности, но не партийной принадлежности.

Ни у Морозова, ни у Орешкина не появится в качестве действующего игрока оппозиционная либеральная партия, у Орешкина она попадает в тень заранее припасенного здравого смысла, по своей природе не имеющего политического интереса; у Морозова политические интересы либерального слоя очищены от корыстных, амбициозных, конкурентных и других побочных политических рефлексов. Созданный политологический космос – есть продукт исключительно кремлевских сил с потворством со стороны традиционно слабого общества. А участие в создании и функционировании этого космоса либеральной составляющей, на самом деле куда более яркой и фактурной, оказывается лишь пассивным.

Не знаю, стоит ли говорить об экономической подоплеке подобного позиционирования, она, в общем, очевидна, политология – зависимая и факультативная дисциплина в обществе, где есть две разновеликие руки, и если не есть с одной, то затратно кусать и другую. В минусе та политологическая масштабность, которая не может быть психологизирована: обаяние личности и практика задушевного разговора не в состоянии заполнить очевидные лакуны.

Если сравнивать политологическую картину с растением (не важно, на окне оно стоит или растет в лесу), то в фокусе оказывается его часть без системы корней, которые показываются только с одной стороны, полностью заслоняющей другую. Это не означает дисквалификацию политологической линии, это только взгляд на рельсы, по которым движется поезд.

Заветные сказки. Эпизод 1

Заветные сказки. Эпизод 1

Книгу под этим заглавием, частично опубликованную на фейсбуке, отказались печатать несколько российских издательств, на самом деле все, кому я ее предлагал, и, если вам будет не лень, вы быстро поймёте, почему. Ситуация для меня не новая, но и не сказать, что частая, хотя подчас знаковая.

В 75-76 году, прежде, чем закрыть за собой дверь и спустится к свету, я, по рекомендации одного ленинградского редактора и эссеиста, ко мне благоволившего (возможно, напрасно, я его потом вывел в “Момемурах”), отправил несколько своих рассказов в московские толстые журналы. Я, будучи моложе моего нового литературного знакомца, не сомневался, однако, что шансов у меня нет. Хотя бы потому, что советскую власть ненавидел, а все советское презирал. Но прежде, чем у поставить точку, надо было открыть красную строку.

Прошло всего какие-то 20 лет спустя, началась путинская эпоха, а у меня — “Письмо президенту”. Советских издателей заменили российские, марксизм-ленинизм идеология рынка, который все исправит. Но вы, друзья, как ни садитесь, — лыко да мочало, начинай сначала.

Но вот ещё 15 лет, как день и ночь, у Путина уже подгорело тефлоновое покрытие,  короновариус, как мать мальчика, грозит нам, шалунам, пальчиком в окно, а у меня “Заветные сказки”, в полный рост. На этот раз  в роли Сани Лурье выступили  несколько известных писателей, которые ближе к печке, но не будем нарушать традицию. Тем более, что техника в России всегда впереди паровоза.

И я решил книгу прочесть, кто нам помешает, ну, то есть натурально, как будто до перестройки ещё лет 5, Клуб-81, музей Достоевского. Короче, погнали, как говаривал Валерка Филатов, мой однокашник по тридцатке.

Две большие разницы

Две большие разницы

Оригинал текста

Ситуация с протестами против убийства полицейскими чёрного парня, а также грабежами и поджогами, сопровождавшими эти протесты, опять разделила Россию и страны, которые принято называть цивилизованными. В то время как цивилизованный мир, по меньшей мере, в его медийном измерении, делает акцент на расовой дискриминации и правомерности протестов против неё, Россия, как в метрополии, так и эмигрантском изводе сфокусирована на эксцессах, сопровождающих эти протесты, на недопустимости мародерства и вообще нарушения закона. То есть кукует на противоположном берегу.

Казалось, легче всего было бы определить эту диспозицию по критерию нравственности: мол, цивилизованный мир преисполнен гуманизма, традиционно занимает сторону слабого и убогого и понимает свою ответственность за расовое неравенство, далекое от искоренения.

В то время как наши компатриоты также традиционно не доверяют униженным и оскорбленным, им этими проблемами прожужжали все уши ещё в средней школе, отчего им намного ближе к телу проблемы собственников, теряющих свои бизнесы, попавшие под каток протестного беснования.

Тем, кто не имеет привычку (или возможность) смотреть западное (американское) ТВ, возможно, были бы странны многочисленные реакции собственников, пострадавших от погромов, их интервью текут рекой Волгой по голубому экрану. Почти без преувеличения в унисон они повторяют одно и то же, только в разных вариациях, да, любимое дело (магазин, парикмахерскую, ресторан) жалко, но если это цена за то, чтобы попытаться восстановить расовую справедливость, да и вообще справедливость, то я готов и пострадать, жить в настолько несправедливом мире больше нельзя.

Если русские очень переживают за потерянные собственниками деньги и негодуют на этих мародеров и бандитов, которые то ли прикрываясь протестами, то ли продолжая их, громят все на своём пути, американские терпилы говорят о том, что и грабежи вполне естественны. За несколько месяцев люди обеднели так, что ни в сказке сказать. А если иметь в виду, что они изначально были бедны и беднее многих, то и погромы магазинов и всего остального не оправданы, конечно, но вполне закономерны.

Русские — они такие — они всегда стоят на страже закона, они вообще не понимают, какие такие особые проблемы у этих чёрных, просто ленивые и работать не хотят, вон, стал же их Обама президентом, значит, можно, если захочешь жопу с дивана оторвать. А западный мир — по меньше мере, с либеральным близоруким зрением — прежде всего, видит социальные проблемы, лежащие в основе всего, в том числе и преступлений.

Конечно, трудно не заметить, что определённую и весомую долю в возмущении надуманными проблемами чёрных с их склонностью к грабежам и насилию задают те наши эмигранты, которые уехали по еврейской визе. Эти отважные люди не стесняются обвинений в расизме, потому что это смешно: как еврей — титульная жертва расизма — может быть расистом (а он может, как два пальца об асфальт). И потому что они только что с передовой: у них фронт со всем мусульманским миром, который негодует, что богоданный Израиль лишил их единоверцев территории, отрезав себе свой Крым, и ненавидит всех, кто его за это критикует.

То есть тут простая подмена: не каждый осмелится заявить, что ислам он ненавидит, так как это не религия, а идеология конфронтации с Израилем, а вот клясть на чем свет стоит этих чёрных лентяев, этих  латентных преступников, можно. Стреляешь как бы по врагам, а целишься в их представителей. Ругаешь изначально присущую мишени агрессивность и асоциальность, а целишься в мусульманскую душу, если она у них есть.

А это немалая и эмоционально активная часть  русского мира в изгнании, послании и социальных сетях. Они у всех в друзьях и родственниках, но я все равно бы не сводил модный в русском интеллигентском мире антигуманизм и эстетизм, как и упрямое предпочтение интересов имущих неимущим и обиженных богом к морали: в конце концов, именно эти бедные устроили здесь революцию и советскую власть плюс электрификацию всей страны.

Но я все равно полагаю, что нравственные категории здесь (да и почти везде) только субъективируют, затуманивают проблему, как душ зеркало в ванной. Мораль все равно что рука Мюнхгаузена, ею не вытащить самого себя из болота: слишком легко ее пустить по линии исключения, объяснения и оправдания, которое для себя зарезервирует страдающую позицию нравственного совершенства, а оппонента выставит моральным уродом и извергом рода человеческого.

Забудем о морали. Просто по причине слишком сложной процедуры ее применения и объяснения. Тем более, что мораль куда более групповая и историческая категория, чем внеисторическая и вневременная. Поэтому в том противостоянии мнений, которое проявилось в деле убийства чёрного белыми полицейскими и протестами с погромами потом, лучше увидеть некоторые социальные и культурные каноны.

То есть стоит не доказывать правоту той или иной стороны, она относительная, а увидеть, почему эта сторона выбрана и что из этого следует.

Попытаемся представить, что этот (как и любой другой) социальный и культурный выбор выгоден. Не только позволяет считать себя лучше, что есть на самом деле всегда (это понятно), а позволяет больше выиграть в рамках той конкуренции, которую представляет собой социальная жизнь.

Получается, что занимать гуманистическую позицию с поддержкой слабых, видеть свою ответственность за продолжающуюся по отношению к ним несправедливость, это выгодно в плане построения конкурентной стратегии в мире, поименованном цивилизованным, и не выгодно в мире постсоветском. Почему выгодно сочувствовать и сопереживать? Потому что это доминирующий и по сути единственно разрешённый тренд в тех социальных пространствах, где доминируют либералы, а это практически вся публичная гуманитарная сфера, наука, образование, медиа. И все с этим так или иначе связанное. То есть формально можно быть Трампом, быть расистом, гордым мракобесом и упрямо никому не показывать свои декларации, но это возможно только в том случае, если вы девелопер, в университете, музее, в газете или ТВ никогда не работали и работать не собираетесь. Потому что если собираетесь, то у вас не будет, по большому счету, никакой возможности на мракобесие по русскому образцу, там это не канает.

Но точно так же выбрать на русский манер интересы имущих, а не интересы неимущих, это тоже выгодно, да и пожалуй, единственное, что возможно. Потому что те же самые институции в России принадлежат постсоветским нуворишам или их друзьям или родственникам, а они более все на свете боятся, что их состоянии будут объявлены нелегитимными по причине того, что они не сами эти состояния слепили из пота и опыта, а поделили то, что просто как бы лежало под ногами и никому не принадлежало. Просто в пыли валялось.

Не будем упрощать и вульгаризировать, утверждая, что это принадлежало как раз тем самым униженным, оскорбленным и не допущенным к дележу пирога, не в этом дело. Здесь важно просто распределение символических ролей. Успех как результат приложения труда и ума (если ты такой умный, почему такой бедный, и наоборот), а неуспех — расплата за лень и желание валяться в жизни пузом кверху.

Именно это и является законодателем культурных и социальных мод у них, там, и у нас, возле тут.

То есть, кажется, спор идет о том: сочувствовать ли человеку с приводами в полицию и тюремным сроком, а также с привычкой к наркотикам и бухлу, если его душат коленом, или это сочувствие предполагает кристальный послужной список, как в досье нацистов у Штирлица? Или сочувствовать тем, кого под предлогом этого сочувствия ограбили намедни, все перебили или сломали, и сделали это те, кому легче на вэлфере сидеть, чем преодолеть ту социальную усталость, с которой рождается подчас любой в обстановке социального неблагополучия.

Конечно, мораль — она эффектнее, безусловно, совок и русский капитализм превратили несколько поколений после него в тех, в ком социальная солидарность — это что-то смешное типа лозунгов: май, мир, труд. Но на самом деле шкурный интерес — он, безусловно, проще, но, возможно, пристальнее (или только кажется?). Ведь мы все — трамваи и ездим по рельсам, даже если представляем себя такими гордыми Хаммерами, которым любая дорога — сто миль не крюк.