После правительственной телеконференции по Зуму

После правительственной телеконференции по Зуму

Понимаешь, Владимир Владимирович, никак не могу найти толкового пиздабола, чтобы объяснил городу и миру, почему этот мир дохнет от коронавируса как мухи, а мы только крепчаем?
Знаешь что, дорогой ты мой человек, а зайди-ка ты с черного хода, через жопу то есть. В обход, короче. Пусть твой эксперт по губной гармошке скажет, что у нас такой популяционный иммунитет, понимаешь, и без всякой националистической поебени. Иммунитет как у бывших советских людей, которых, хошь, дустом, хошь, коронавирусом, ему все однохуйственно и по барабану, ибо не только кожа, все внутри до тла выгорело, и микробам ейным разбежаться нету простора. То есть там, где у еврпеянки нежной – глубина и простор для измышлений, у нас коридор, что быстро кончается стенкой, на которой висит грустное сидение для унитаза, изъеденное временем. И вирус ебучий помечется туда-сюда-обратно, пошебуршит и лезет обратно: ему скушно одному вышака тянуть, он наружу хочет, сердце простору и компании требует.
Да, вроде так и говорят, ВладимВладимыч, в унисон то есть. Но все равно никто не верит, а если верит, так и хуже: получается, внутри у нашего человека ничего живого уже не осталось, все настолько обрыдло, что и вирусу нечем поживиться. Сами кору головного мозга обглодали дочиста. И значит, это не популяционное преимущество, а приговор какой-то получается: дырка от бублика.
Нет, Коля-Коля-Николай, или как там тебя, милчеловек, это как на енто дело поглядеть еще. Понятное дело, если в планах жить-поживать-добра наживать, то тогда – да, приговор, лучше самому в петлю, чем коронавирусу в объятия, к хорошему привыкаешь быстро. А если у нас хитрый такой ход: не привыкать, стать легче воздуха, спалить себя изнутри, дабы ничего уже не держало на земле грешной, и быть легче пуха небесного-ангельского. И тогда любой коронавирус в масть: он только иссушает, истончает плоть нашу грешную, как кружева; но я как-нибудь взмахну рукой, как крылом, и все, как один, взлетят легкие, точно твои скакуны. И тогда получается, что и коронавирус – он как бы агент нашего тайного КГБ, нейтронное оружие нашей цивилизации, злой к врагам и заебучей: их превращает в решето, нас — в бумажный кораблик или сухой лист. Вы нас за горло санкциями, а мы раз – и растворились, и изошли в ничто, изнемогли, как радуга в небе, нету нас, потому что мы у вас уже под сердцем, нас носит ваша европеянка нежная, думая, что коронавирусом перемогается, а это она нами, как будущим, беременна.

Российская политология и политологи. Станислав Белковский и Андрей Илларионов

Российская политология и политологи. Станислав Белковский и Андрей Илларионов

Оригинал текста

Российская политология – место встречи зонтика и пишущей машинки на операционном столе. Сюда приходят отовсюду, как на прикормленное место, где у интеллектуала со снастями и опытом есть шанс поймать рыбу на обед. Намоленное место.

И на первый взгляд, Белковский и Илларионов – вода и камень, зонтик и пишущая машинка. Ничего общего. Илларионов – экономист, из той же ленинградской тусовки, откуда вышли все либеральные экономисты допутинской и путинской эпохи; Белковский – театровед, игривый фокусник, перенесший в поле политологической игры свои театральные навыки и приемы, позволяющие создавать то самое остранение. Которое, возможно, необходимо самому предмету исследования – российской политике, занимающей место чего-то вроде политического ристалища с трибунами, зрителями, политическими борцами. И в России все вроде то же самое: трибуны, зрители, буфет с пивом, даже комментатор Озеров где-то наверху транслирует ажиотаж, только вместо политической борьбы – борьба с тенью. Колыбель для кошки.

Поэтому взгляд на это действие, созвучный натуре Белковского, как на что-то мерцающее, переливающееся и отсвечивающее в зависимости от ракурса, создает ощущение новой реальности или реальности вообще, столь необходимой зрителю, то есть нам.

Казалось бы, здесь нет вообще никаких правил, тем более для экономиста с машинерией доказательств или театроведа с вдохновением, но правила, конечно, есть, и они так или иначе сводятся к тому, что в результате анализа у свидетеля спиритического сеанса возникло отчетливое ощущение появления медиума. Путин-Шмутин, Медвед-Превед, но что-то из параллельного телевизионного мира должно мелькнуть в проеме дверей, дабы наблюдатель мог интерпретировать сеанс как политологический. И испытать что-то вроде интеллектуального катарсиса: маска, я знаю, кто ты.

Здесь вроде бы каждый действует во что горазд, и что общего у вьющегося плющом Белковского и прямого и сурового, как Катон Старший, Илларионова, своей ужасающей последовательностью и пунктуальностью ставящего в тупик как своих многочисленных критиков, так и фанатов, тоже превращающихся в бухгалтера-исследователя, отщелкивающего на счетах белые и черные факты.

Белковский подчас выступает как психотерапевт кремлевского сидельца: он проводит телепатические конференции с его тенью, объясняет те или иные властные жесты, и вообще выступает как доверенное лицо по телепортации, подсказывающее развилки между вероятным и возможным.

В то время как Илларионов, напротив, неподкупный судия, зачитывающий многостраничный список выявленных прегрешений, не имеющих конца, потому что голос с прокурорской хрипотцой никогда не сбивается с нот, он звучит как глас вопиющего в пустыне, с интонацией пророка, не знающего снисхождения, потому что он пророк из своего отечества.

Но есть и общая деталь. В основе политологических предположений Белковского, как жемчужина в раковине, лежит какая-нибудь парадоксальная вещь: что-то инфернальное, вроде мистического предположения, невероятного сближения, рифма между политическим выбором и каким-нибудь циклом эпох у народа майя. А затем в развитии этого невероятного озарения, этой ассонансной рифмы, появляются предположения о политическом поведении первого лица, как будто он, как восковая персона, хранившаяся в саркофаге в древнем музее, вдруг по мановению руки оживает и начинает действовать ровно так, как и было только что предсказано.

Но и Илларионов, при внимательном рассмотрении, почти всегда имеет в основе своих рассуждений какую-либо парадоксальную и невероятную вещь. Да, потом он будет доказывать ее со своей ужасающей пунктуальностью, все расписывать по параграфам, рассовывать по полочкам, сортировать, группировать, но в основе всего — парадокс, что-то лежащее против общего движения и этим общим отвергаемое. Все  говорят, что проблема России в недоверии к ней инвесторов, Илларионов утверждает, что инвестиции России вообще не нужны. Все призывают Россию быть в мировом тренде и подписать Киотский протокол, Илларионов полагает, что ничего подписывать не нужно, так как никого потепления нет, а если и есть флуктуации, то точно не антропогенного свойства.

Илларионов, как старатель, прежде чем начать перечислять свои бесконечные пункты, ищет, моет песок в поиске золотника – самородка, который своим явлением опротестовывает все те общие ожидания и мнения, которые кажутся само собой разумеющими, пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. И действительно, несмотря на весь свой прагматический и рациональный инструментарий, Илларионов в выборе своей позиции и темы действует как поэт, ищущий неожиданное сравнение, образ, способный изумить и ошеломить наблюдателя.

Скажем, утверждение Илларионовым об искусственном происхождении коронавируса, что позволяет ему построить логическую схему объяснения коварного замысла или преступного упущения из лаборатории, но сама идея уже понятна: точно определять движение ветра от наиболее уверенных общественных движений, и поставить свой парус поперек. Как перпендикуляр. Идти против течения, куда бы это течение, казалось бы, не влекло.

И в этой парадоксальности, в этом инфернальном выборе Илларионов странным образом сближается с Белковским, который точно так же находит вдохновение в рифме, ранее невозможной, и в поиске сближения между вещами, никогда не совпадающими и не совпадавшими. То есть оба эдакие анфан террибль, но каждый на свой лад.

Илларионов, предсказуемо выбирающий самый невероятный парадокс в качестве демонстрации своей уникальности, долгое время был одиноким маяком, всегда показывающим кораблю направление на скалы, где легче всего потерпеть крушение. Пока неожиданно для многих не оказался русской рифмой американского парадоксалиста Трампа.

Здесь нет и мысли о заимствовании или повторении, Трамп не знает и никогда не узнает о существовании Илларионова, Илларионов выбирает парадоксы, позволяющие ему плыть против течения на виду всего пляжа, безо всякой оглядки на американского президента, но эти совпадения неслучайны. Если бы Трамп читал по-русски или среди его советников был соответствующий толмач, то можно было предположить, что Трамп заимствует у Илларионова и пытается быть учеником, превосходящим учителя. Он точно так же отрицает глобальное потепление, ненавидит либеральную экономику по выкройке гарвардских профессоров, уверен в искусственном происхождении коронавируса, вышедшего из лаборатории коварных китайцев. Потому что он сам с усами, по которым мед-пиво текло.

Конечно, Илларионов – не паяц, он такой Штольц в своих тщательных и педантичных многостраничных доказательствах несуществования существующего. Но в принципе выбора парадокса, на котором, как принцесса на горошине, будет водружена перина последовательных утверждений, он прихотлив и поэтичен как Белковский.

Конечно, траектория последнего – бег против ветра. Ветра истории, так сказать, в которую Белковский войдет эпизодом с трактатом против Ходорковского. В принципе, не столь и важно, что это доподлинно было. Сумасшедший поезд кремлевского машиниста, нацеленный для повышения авторитета сбить какую-нибудь знаковую фигуру, переходящую пути в неположенном месте, набирая скорость, летел по рельсам, не зная, куда свернуть, пока на мгновение перед ним не мелькнула фигура политолога Белковского, осветившего короткий путь конусом. И уже в следующее мгновение поезд с треском и грохотом слетел с рельсов и пошел давить всех стоявших перед ним на перроне, пока не уткнулся, потеряв энергию заблуждения, в столб в степи под названием «Байкалфинансгруп».

Имеет ли значение, послал ли Белковского с желтым фонарем сам верховный машинист, его стрелочки или проводники, или сам Белковский в безумном озарении увидел, как мчится поезд в русской ночи, набирая ненужную скорость в поисках возможности сорваться с рельсов, и показал ему, где наиболее выгоднее слететь с полотна и сохранить последнее равновесие. Не имеет значения, история запомнит только одно: маленького пузатого человечка с болтающимся фонарем в руке, за ним поезд, сбивающий все и всех на своему пути, как начало финала, который был указан, предсказан, совпал случайно: неважно.

Жить по-русски

Жить по-русски

 Начнем с конца: с оправданий. Конечно, связь между запуганностью общества и терпимостью (и готовностью) ко лжи естественна. А найти более запуганное общество, чем российское, не так и просто. По меньшей мере в Европе. А может, и в Азии тоже?

Можно, как цветок в кадку, поместить в это общество гордого диссидента-англосакса или друга степей-калмыка, и он, оснащенный опытом, ощутит, будто кожу с него сорвали, как ватник, свою незащищенность, уверенность, что в любой миг может стать униженным и оскорбленным обстоятельствами. И в одном пакете с этой национальной идеей приобрести удивительную толерантность ко лжи вокруг и в себе.

Не было бы коронавируса, был бы другой повод, чтобы, обсирая все вокруг враньем, как манкой для голубей, русская власть объясняла окормляемому населению взаимоисключающие вещи: что мы теперь такие технологически продвинутые, что можем голосовать по почте, и такие скифы непреклонные, что у нас под полой самое современное оружие; мы только аппарата ИВЛ не могем производить, дабы не горели на счет «два», а так такое тайное оружие соорудили, что Трамп уже сидит с полными штанами. Сидит и гонит волну на Обаму, потому что знает: Путин его не боится, а на ком-то самоутверждаться надо ведь?

И это вся лабуда на постном масле идет легко, будто макаронину рот засасывает. И, понятное дело, кто-то будет здесь сетовать на эффект исполнителя, мол, кабы ни хитрожопый кагэбешник, испортивший карму русскому народу, давно бы мы жили чисто и опрятно, как пуритане в  саду Кандида, где раз солгавший исчезал бы в пучине общественных вод, словно утопленник c гирей на ногах, принесенный сетями тяти.

Когда великий вермонтский затворник призывал жить не по лжи, он, казалось бы, имел в виду, не жить по-советски. Потому что совок был очередным сто двадцать вторым оправданием, почему русский человек врет как дышит. И ответ: его испортил квартирный вопрос, если, рассматривать одну шестую как Зойкину квартиру, где Квартира – и есть место, где мы квартируем, наша родина необъятная от тайги до Британский морей.

Но на самом деле Солженицын, призывая жить не по лжи, призывал жить не по-русски. Не живите по-русски, дети мои. Потому что тотальная ложь и очень высокий порог чувствительности к ней – и есть жизнь по-русски. Да, русский человек лжет от слабости, потому как запуган, как заяц серенький, и он рождается запуганным, и творит безобразия вокруг себя в плане самооправдания.

Но почему запуган именно он, этот русский человек, данный нам в развитии, на протяжении сотен лет, почему он, этот образец духовности и Достоевского, так слаб и немощен духом, что позволил истории превратить себя в столь утлую лодчонку, которую швыряют волны истории, которая вроде как на качелях, проходит эпохи вместе со всеми, но остается именно там, где когда-то начала. У разбитого корыта социальной немощи и лабиринта, где вход копейка, выход рубль, да и его нет.

Потому что многое у русского не получается лучше других, но больше всего – социальное строительство. Ведь построить общество, в котором человек, этот богоносец конченный, будет хоть как-то, хоть тушкой, хоть чучелом защищен от холода, голода, муки и притеснений со стороны государства, для коего он лишь щепка и строительный материал для понтов, — этого богоносец и пошехонец построить не в состоянии.

Ни вчера, ни сегодня, ни завтра, потому что этого не получается при грозных и ужасных правителях, готовых спустить шкуру с живого, но еще больше не получается при мягких и смотрящих за горизонт, как Зегзица на Путивле – не покажется ли шелом очередного варяга, способного решиться на то, чтобы опять носить воду в решете.

Это триада и есть национальная идея. Уникальная бездарность к социальному строительству, незащищенность от глупого и наглого государства и способность лгать и сносить ложь, будто это соловьиные трели или жалкий лепет оправданья.

А вы поживите сами три-пять столетий (да и десятилетий довольно) в обстоятельствах, когда социум как песок, расступается под ногами, будто хляби небесные, и запоете таким лагерным петухом, что все вокруг затрясутся и закрестятся. Спаси и помилуй от коронавируса небесного, от пиздаболов грешных, от замкнутого круга, у которого нет начала, нет конца как у кольца.   

Российская политология и политологи. Александр Баунов и Екатерина Шульман

Российская политология и политологи. Александр Баунов и Екатерина Шульман

Оригинал текста

Я собирался в каждой следующей статье, создавая парные портреты, двигаться от полюсов к середине, имея в виду в итоге говорить о тех политологах, которые представляются мне наиболее взвешенными (или умело скрывающими свою ангажированность) и не балансирующими на границах дозволенного или, напротив, несистемного.

Следующей и вполне естественной парой мне представлялся Александр Баунов и Андрей Пионтковский, который пугает сегодня читателя/слушателя катастрофой безумного режима почти так же, как уже рассмотренный Валерий Соловей. Но имеет при этом совершенно иной бэкграунд: опыт старейшего политолога, не изменявшего на протяжении лет своей либеральной позиции, разве что сдвигая ее по мере усиления режима в область эмоционально-эсхатологического фальцета. Причем, скорее всего, по причине усталости от ожидания конца режима, который им предрекается на основе вполне вроде бы рациональных соображений, а конец неизменно откладывается и переносится на неопределенное время, что, понятное дело, раздражает.

Однако, дабы не идти по уже проложенным рельсам, что создавало бы у читателя ложное и убаюкивающее ощущение предсказуемости, вместо Пионтковского (как действительно полярного по отношении к Баунову), я возьму куда более близкую к последнему Екатерину Шульман, чтобы усложнить или хотя бы изменить задачу.

Действительно, если рассматривать пространство возможного по выбранной политологической позе Федора Лукьянова (в виде образца вполне системного интеллектуала, тонущего в подозрениях, как в мягких перинах), то выяснение, как по отношению к нему располагаются и чем отличаются Баунов и Шульман, потребует более мелкой моторики различения.

При всей кажущейся популярности, и Баунов, и Шульман – это прежде всего, говорящие головы того как бы разрешенного (в отличие от позиционирования Пионтковского), но промежуточного пространства дозволенного, которое представляют собой политологические спектры системно оппозиционных Эха Москвы, Дождя, RTVI и других, умело балансирующих на довольно широкой и удобной границе между кремлевской политологией бодрого оптимизма (с использованием традиций советских политологов-международников) и той вольницей ютуба, где можно все, кроме мата, то есть и мат возможен, как эмоциональный всхлип, но он не практикуется из-за вполне традиционной культурной ориентации спикеров.

И, однако, именно Баунов, пришедший в политологию из дипломатической службы и работы на солидные издания, отчетливо демонстрирует, насколько больше возможностей у артикуляции оценок текущей российской политики, если отойти хотя бы немного от края пропасти, на которой стоит Федор Лукьянов. И говорить почти тоже самое, но спиной к темноте и лицом к свету. Всего несколько небольших шагов, и над головой не зияет ореол подозрений в продажности и вынужденной благодарности патрону, и можно почти так же интерпретировать жанр официального кремлевского портрета, как нормальный.

Если вспомнить о страхе, то путинский космос не отражается в политологическом зеркале Баунова, как нечто демоническое и нелепо неправдоподобное: все его черты, как позитивные, признаваемые с легкой либеральной запинкой в виде реверанса, так и негативные — вполне репрезентативны. То есть могут быть обнаружены в других политических системах, которые никто не подозревает в том, что они не дома на века, а избушка на курьих ножках.

В этой дипломатической взвешенности тона и состоит сильная сторона позиции Баунова, который рассматривает черты характера пациента, не сомневаясь, что перед ним не обитатель психиатрической больницы, а обыкновенная контаминация болезни и здоровья, свойственная вполне себе респектабельным обществам. Но она же является и проявлением слабости: насильно сдвинутая в сторону нормы российская политика предстает только отчасти собой, а отчасти той пульсирующей схемой комбинации нормы и безумия, для характеристики которой терапевтических навыков явно мало.

Казалось бы, как норму интерпретирует путинскую политическую эпоху и Шульман. Ее выдает демонстративно выдвинутое вперед, как хрустальный подбородок у боксера, предположение о собственном оптимизме: мол, именно особенности темперамента не позволяет оценивать рассматриваемую картину как нечто инфернальное по отношению к политической норме. И только природный оптимизм, воплощаемый в скороговорку, оснащает политологический инструментарий линзами и фильтрами, позволяющими в зияющей пропасти гниения разглядеть рельеф животворящего дна, а то, что кажется резким обрывом с традицией, представить как вполне пологий спуск от высокого к низкому, но неизменно нормальному.

Разница между Бауновым и Шульман обнаруживается в бэкграунде: там, где у Баунова легко виден след филологического образования и дипломатического этикета , требующего равного по тону разговора как с представителем какой-либо из старейших демократий, так и с главой иностранного отдела сомалийских пиратов (сам тон как бы уравнивает их в артикуляции рассмотрения), у Шульман проявляется специфика политологической солидности, являющей следствием ее структурного фундамента.

Являясь политологом по образованию, она постоянно оглядывается на свой академический статус, придавая этой оглядке характер постамента, возвышающего ее над остальными. Предполагается, что политологическая академичность не что-то сомнительное вроде традиции красной профессуры в постсоветской интерпретации, а нечто, уравнивающее политологическое образование в обществе без политики с почтенными схоластическими традициями университетов в тех местах, где политика не вводится как мода, и не исчезает словно прогноз погоды на вчера.

В этой присовокупляемой солидности, когда текущая политология является как бы уступкой более широкой аудитории со всеми примочками профессорского профессионального сленга (за который обычно держатся начинающие преподаватели), есть целый ряд узнаваемых особенностей, помогающих идентифицировать сам исследуемый объект. Поэтому я и позвал в пару к Баунову Шульман, что ее присовокупляемая политологическая академичность очень похожа на дипломатический церемониал. Как и для дипломата, ученому все равно, гордый царь зверей перед ним или жалкий моллюск, шевелящий щупальцами, предстающими в его воображении мощными мохнатыми лапами льва. Ученый разбирается в структуре вне зависимости от вида и рода объекта, объекты не ранжируются как подпадающие или выпадающие из функционала рассмотрения. Все похожи друг на друга, а если и отличаются то частично.

Такая гибридная политология позволяет задвинуть рассматриваемый объект под крышу нормы, а дальше изучать его, применяя для рассмотрения то один, то другой прием прикладной науки, не смущаясь тем обстоятельством, что морской дьявол, как ни придавливай ему голову, не лезет под микроскоп, ему лучше в аквариуме с другими морскими гадами, а не на академической кафедре в костюме тройке.

Это совершенно не означает, что оптика, привнесенная из другой областей знаний и используемая больше по рифме, чем по статусу, не обладает возможностями для уточнений. На коротком конце объектива те или иные здравые суждения оказываются допустимыми, при определенных усилиях, как дипломатический церемониал, уравнивающий несравнимое, и академические очки, дальнозоркость которых не позволяют увидеть несовпадение беспозвоночных и млекопитающих, добавляют к рассмотрению ту или иную здравую деталь.

Более того, именно акцент, вынесенный из предыдущего опыта, и придает политологическому волапюку ту особенность, которая обретает цену в условиях, когда интеллектуальные штудии отличаются лишь тональностью голоса и словарем, выдающим опыт чтения. И это не только эстетическая родинка подмышкой у дряблого тела, это та особенность рассмотрения одного и того, что позволяет предмету представать как бы новым, оставаясь на самом деле одним и тем же.  

Победобесие при коронавирусе

Победобесие при коронавирусе

Оригинал текста

Идея Григория Сковороды о противостоянии враждебному миру, который ловил его, но не поймал, имеет концептуальное отношение к победобесию, в очередной раз обрушившемуся на обитателей российских просторов. И коронавирус здесь что-то вроде трамплина, усиливающего дискомфорт, от которого хочется освободиться, как от пояса целомудрия. В том числе и с помощью такого инструмента самоутверждения и самооправдания, что камуфлируется под гордость за предков, одержавших великую доисторическую победу.

Самоизоляция, унижение, жизнь под замком (посадят на цепь дурака), все давно плохо и, когда станет лучше, неизвестно. Неужели даже сейчас, когда и порадовать себя нечем, нельзя хоть немного почувствовать себя людьми, которым так естественно иметь среди предков не сплошь рабов и неумех (у которых за столетие ни суд не получился, ни парламент), а богатырей — не вас. Настоящих героев, и не из сказки про очередного Иванушку-дурачка (от этих Иванушек в глазах рябит), а вполне домашних предков из семейных альбомов, нянчивших нас и баловавших, словно нисходили из облака истинных благ, не требующих ни обмена, ни возврата. Вот, дедушка с дурацкой прической и усами под Лотмана, с рядом медалей баюкает ляльку, которая и есть я в виде ленивого голубца в той обратной перспективе, на которую раскошелился семейный фотоархив.

Что и дедушкой нельзя теперь гордиться на исходе какого-то там месяца карантина, если он жил во времена Сталина, а мы сейчас при Путине (хотя разница между ними лишь амортизационная: они рулили одной машиной, только сначала та шла по бездорожью, а теперь по тому же кругу, но после цивилизационного грейдера)? Война-то была, в войне победили, жопу-Европу освободили, евреев из лагерей выпустили, так что, получается, и здесь мы опять виноваты?
Слышите этот легкий дребезг, будто мелочь в кармане при беге за автобусом, как звучит эта отчаянная просьба: нам весь мир – чужбина, отечество нам память, какой бывает только детство до разочарований в себе, а родственники – олимпийские боги, способные на многое.

Это мольба о праве на гордость войной и нашей фамилией на ней (с солдатской и лейтенантской правдой) звучит не от тех, кого называли быдлом, потому что обмануть его не трудно, коль сам обманываться рад. Вполне состоявшиеся гуманитарии обмениваются жалобами турка, вполголоса шипя на тех, кто пытается отнять у них право на гордость дедушкой: не Сталиным – о чем вы – дедушкой, который не насиловал несчастных по темницами, а лишь работал свой ратный труд, как полагается, и заслужил свою награду. Мол, кто я буду без памяти предков, если отрекусь сейчас – не от тараканища в Кремле, а от деда Матвея, который ушел вихрастым солдатом, а вернулся капитаном артиллерии с гирляндой наград, что звенели когда-то в ящике письменного стола, под папкой с документами и квитанциями из прачечной, на улице Бабушкина.

Русскому человеку трудно не посочувствовать. Но и посочувствовать не проще. У этой апории не два ключа, больше. Самый неубедительный тот, что рациональный. Наши дедушки – как уверяют клеветники Европы – не только освобождали Берлин, но и запрягали в кабалу Варшаву, Прагу и Будапешт. Они освобождали евреев из лагерей, а потом загоняли в них тех, кому коммунисты оказались столь же милы, как нацисты: один хрен, свободы лишали одинаково. Хотите гордиться дедушкой с орденами за Сталинград и Берлин, вычтете из общей суммы сдачу за лишение свободы всех тех, кого утром освободили, а вечером вернули обратно.

И это не праздник со слезами на глазах, а преступление, точно такое же без срока давности, только за него, в отличие от руководителей рейха, никто не ответил и не ответит. Чтобы быть зверем, не надо быть его зубами, можно просто быть шерстью. Это они – зубы, мы – шерсть.

Но чем гордиться, мил-человек: что превратили соцлагерь в концлагерь, что до сих пор не в состоянии оценить содеянное, а дабы отгородиться от ответственности, придумывают метафизические фикции, в которых одно и то же лицо за все хорошее достойно поклона, а все плохое, как с белых яблонь дым.  Может, поэтому все перестройки идут коту под хвост, что чувства ответственности не возникло, а если не возникло у нас, то почему возникнет у тех, кто нами рулит?

Однако требовать рациональности, когда вовсю зудит жажда оправдаться гордостью за поражение в правах, — сизифов труд. Но зайдем с черного хода. Что такое вообще эта гордость? Даже не просто гордость, а гордость, отливающая потным патриотическим перламутром? Потому что я, предположим, или тот парень, вполне вроде как могут гордиться сепаратно семейным воином в гимнастерке (спасибо за победу, можем повторить). Но мы живем в обществе, и общественные чувства – это индивидуальные и групповые, сплетенные в косицу. То есть сегодня ты играешь джаз, а завтра этот джаз играет вся Ивановская. И не говори, по ком звонит колокол: патриотизм – это сумма.

Гордость – это никогда не гордость кем-то. Это гордость собой, который не забыл, вспомнил, кому не чужда любовь к отеческим гробам и родному пепелищу. Потому что гордость – зеркало, смотришь с умилением на другого, видишь себя.

А зачем нужна эта гордость нашей власти, умеющей управлять волнами праведного народного гнева и народной любви, что твой Гергиев или Кашпировский? Русский патриотизм – это такой самодур. Пробуешь губами крапчатую приманку с цветными ворсинками, которая и есть ни что иное, как гордость за конкретного деда, а заглатываешь весь крючок. Со слюнкой проглотил, и все: мир ловил тебя и поймал. Он, советский мир, тянет за тонкую невидимую нанонить, изобретенную в шарашке Чубайса из материалов от Aliexpress, и ты идешь за ней, как крыса за дудочкой, потому что этот крючок у тебя внутри, от него все горит, как от рюмки водки на столе, и ты у него в руках.

Хотел совсем немногого: погордиться (от коронавирусной усталости) дедом и дядей в пыльных шлемах, а оказался проводником оптоволокна манипуляторной политики Путина и его присных. Попросил лишь о праве на отдельную фамильную гордость и стал участником спецотряда по окучиванию богоносцев патриотическим дурманом, по отношению к которому ксендзы – это младшая детсадовская группа в публичном доме Кремля.

Лучше уж ловить рыбу, честное слово, целей будешь.