Патриотическое болото

Оригинал текста http://ej.ru/?a=note&id=10575

Последний опрос Левады-центра о патриотизме свидетельствует, что число патриотов после того, как цена на нефть потеряла половину, порядком уменьшилось (с 78 процентов в 2007 до 70 процентов в 2010). Что, само собой, показывает, что патриотические понты возрастают с силой государства (а точнее, понтами властной элиты) и чахнут, когда источников для разговора через губу становится меньше. В этом опросе много прелестных вещей: и то, что только 27 процентов считают патриотизмом работу во благо страны, и только 13 процентов (в 2007 еще меньше – 10%) полагают, что патриот обязан говорить о своей стране правду, какой бы горькой она не была. От противного получаем, что 87 процентов патриотов уверены, что о родине, как о мертвом, или хорошо, или ничего.
Но мне бы хотелось поговорить о другом: о том, из какого сора растут эти цветы? Или откуда патриоты брались в моей собственной жизни, причем, сразу оговорюсь, я не полагаю свой опыт ни уникальным, ни аутентичным для подобного исследования. Но так как другого опыта у меня нет…
Начну с конца. Утробный нацизм и патриотизм – это не расовая, национальная, генетическая или иная хренотень, а в чистом виде социальный, а точнее — культурный опыт. То есть, как бы не относиться, скажем, к современному искусству (это я к тому, что я отдаю ему должное, как верхотуре в иерархии культурного моделирования, но многие не считают его за искусство в традиционном смысле слова и, конечно, по-своему правы). Так вот тот, кто рубит фишку в contemporary art, тот с очень высокой долей вероятности – не русопят, не квасной патриот, не православный ханжа, а я бы без преувеличения сказал – интернационалист. Теперь – почему.
По первому образованию я математик, технарь, хотя практически по этой специальности не работал, если не считать двух лет после вуза в программистской лавочке. Однако многие знакомые, приятели и друзья, которыми люди обычно обзаводятся в розовой юности и молодости, были математики-физики-инженеры. Дальше жизнь пошла уже по другой колее, но друзья детства, так получилось, по крайней мере, до перестройки, были рядом. Тем более, что многие из них так же выбрали узкую нонконформистскую дорожку, и разницы между ними и приятелями из литературной и филологической тусовки практически не было (если не считать разницу культурного багажа, но он, этот багаж, долгое время казался чисто количественным: одни знают и читают чуть больше, другие чуть меньше). Я своим математическим образованием даже гордился, и какой бы игривой, игровой, прихотливо барочной не была моя фраза, сквозь пух, плавники и перья, кольца и кульбиты, ложные ходы и игру слов проступала, как мне кажется, здоровая логика, полученная в виде бонуса от тысяч часов решения математических задач и доказательств разнообразных теорем.
Все изменилось после перестройки, там, как мы все помним, было несколько лет разброда и шатания, бурного социального перестроения, серьезных и курьезных социальных обид, Монбланы несправедливости, Арараты лицемерия и Карадаги обмана; но когда дым рассеялся, и из первой ложи стало возможным окинуть взглядом партер, я стал медленно, но верно приходить в ужас. С моими литературными и филологическими друзьями-нонконформистами почти ничего не произошло, среди них было несколько преуспевших (их можно было пересчитать на пальцах одной руки: Дима, Лева, Витя, Вова), остальные кое-как держались на плову, но изменений в мировоззрении не произошло, и дискурс бесед не изменился, разве что появился новый материал для обсуждений.
Зато мои друзья юности технари, с которыми, понятное дело, я уже виделся далеко не так часто, при встречах изумляли меня суровостью происходящей в них трансформации: тотальное отрицалово реформ, бьющая через край обида, твердокаменная уверенность, что все дерьмократы – продажные твари и при совке было, скорее всего, лучше. А еще через пару лет откровенная, ничем не сдерживаемая и только на первых порах стеснительная ксенофобия, бородатый панславизм (не отдадим братьев сербов, пусть они хоть сто раз неправы), русский империализм, великодержавие, православие, поддержка Путина, войн с Чечней и Грузией и т.д.
То, что это не национальное, а культурное, я убедился, когда на несколько лет оказался в Америке и смог проследить судьбу тех же мелкотравчатых итээров в эмиграции. Социальное почти не имело значения, я встречал очень богатых или сидящих на SSI (социальное пособие), они жили в роскошных собственных домах или в субсидальных квартирах, они были на родине начальниками или офисным советским планктоном, но в эмиграции (их вариант перестройки) они стали гордыми и непримиримыми сионистами, исламофобами и еврейскими патриотами, хотя будучи в России я об их еврействе мог даже не подозревать, потому что это еврейство, скажем так, не выпячивалось.
Почему я об этом пишу и придаю такой вроде бы простительной слабости как национализм столь преувеличенное значение? Потому что только после перестройки я, уже далеко не юноша архивный, понял наконец-то, как пришел к власти немецкий нацизм (как, впрочем, и то, что он может еще выйти на сцену бесконечное число раз и почти в любом месте). То якобы б-л-о, которое стало в свое время питательной средой нацизма III рейха, на самом деле уже давно находится в состоянии низкого старта в России, Америке, Израиле. Ведь только от политики власть предержащих зависит — объявить или нет однажды утром, что эти чернозадые нацмены, кавказцы и прочая шелупонь органически враждебны русскому государству, нашей замечательной духовности, что многосотлетние попытки с ними объясниться, их ассимилировать оказались неуспешными, почему правительство и считает (грозный голос Левитана), что эта инородческая мразь должна быть интернирована, вышвырнута за пределы России, а те, кто откажутся, пополнят уже готовые лагеря для интернированных. И ужас как раз в том, что за эту русскую хрустальную ночь проголосуют (после тяжких раздумий, конечно) не только якобы деклассированные люмпены и электорат Жириновского, но и мои друзья юности, если, конечно, идеологическую программу русского нацизма будут готовить не хромой на голову Миша Леонтьев или стеснительный Максим Шевченко, а люди более или менее рассудительные, каковых Сурков или его alto ego найдет легко, было бы желание.
Я так в этом уверен, потому что увидел полностью мобилизованное сознание тех же совковых итээров в эмиграции, в Америке и Израиле, они давно не считают за людей палестинцев, вообще арабов и тем более исламистов. Если бы было возможно, они бы с легкостью стерли их с лица земли, чтобы не мешали жить, а ведь это, так сказать, интеллигентные люди, только попавшие в сложные личные обстоятельства, настроившие их на экстремистский лад. И, одновременно, попавшие под колпак соответствующей тотальной пропаганды, что мгновенно стерла последние и неясные следы былого интернационализма с его мифами о равенстве всех наций, религий и народов. Пропаганды, объяснившей, что в исключительных обстоятельствах нашей судьбы мы должны быть непримиримы по отношению к тем, кто нас ненавидит. И, значит, можем разрешить сегрегацию и апартеид (в Израиле, как подсчитал бывший президент Джимми Картер, 35 законов, в которых палестинские арабы поражены в правах по сравнению с евреями). Печи Освенцима давно бы появились, если бы была хоть минутная уверенность в безнаказанности (ее, к счастью, нет, и не будет).
И мои друзья юности, увы, – точно такое же б-л-о. Да, со всеми интеллигентскими прибамбасами, они, что называется, мелочь со стола не воруют, вполне порядочные люди (как и их еврейские коллеги) во всем, за исключением проблематики русского империализма и нашей национальной великодержавности. У меня есть серьезное сомнение, что власть, как бы она ни была бедна на головку, вряд ли в ближайшее время захочет раскрыть этот ящик Пандоры. Чай, не Израиль, и наши нацмены попассионарней ихних будут, да и вообще выпускать нацистского джина из бутылки легко, вот только обратно Хоттабыч уже никогда не вернется.
И последнее – что касается исключений, то исключения, причем, самые поразительные, конечно, есть; то есть тысячу раз было и еще сто тысяч раз будет, что мэн с техническим образованием (или вовсе без него) становился культурно вменяемым человеком, с которого радиоактивный националистический душ стекает ручьями и высыхает мгновенно, как и не было. Есть, несомненно, – только я, недотепа, не видел: то есть до перестройки видел, а потом одно потенциальное или реальное националистическое б-л-о (болото или быдло, каждый добавляет по вкусу). Так что жду опровержений, которые будут приятны душе моей, как розовое масло после загара.

Она была поэт (на смерть Беллы Ахмадулиной)

Оригинал текста http://ej.ru/?a=note&id=10604

Жизнь поэта прозаична. Его главная функция, я бы сказал, социально-экологическая и информационная: он сообщает можно ли еще дышать, насколько отравлена атмосфера, какими культурными приемами следует очистить воздух, стоит ли вообще жить? Ну и сам отвечает на эти вопросы, показывая как жить, если это еще возможно, какими жабрами дышать, какими приемами пользоваться, чтобы окончательно не задохнуться и не оглохнуть от того, что Мандельштам называл шумом времени, Блок – музыкой, а большинство считают вонью и не очень при этом ошибаются. Цветаева неслучайно называла поэта жидом, потому что поэт всегда живет в Освенциме, ждет своей очереди и дышит воздухом сжигаемых трупов. Только со стороны кажется, что поэт – небожитель, что он — птичка небесная, что поет от счастья и речью очищает воздух, он просто живет и спасается как может из последних сил. Потому что жить всегда трудно, почти невыносимо, тем более, если вести речь о последнем этапе советской эпохи, между оттепелью и перестройкой.
Поэтика Ахмадулиной, а это и есть главный ответ, отчетливо показывает: как трудно было жить и дышать, если ты оставался внутри советского пространства и при этом не давал себе никаких поблажек. Ее сложные поэтические высказывания – результат тех неимоверных усилий, которые надо было предпринимать честному и умному человеку, чтобы сохранить возможность на самоуважение, являющееся основой уважения других. Ее так называемая поэтичность – это не художественная эквилибристика, а мобилизация всех возможностей той культуры, которая была доступна для обыкновенного советского человека. С музеями, галереями, библиотеками, где, однако, не было того, что нужно человеку, прежде всего – правды о том воздухе, которым он дышит. И чтобы хоть как-то приблизиться к этой правде, Ахмадулина использовала все доступные ей культурные традиции – лучшие приемы озонирования, апробированные наиболее отчетливыми советскими поэтами и поэтами дореволюционными. Она ограничивала себя точно так, как эпоха ограничивала обыкновенного человека. Она хотела быть честной, а честность всегда исторична.
Советская власть должна была бы боготворить Ахмадулину, мы же говорим: спасибо, что не посадили. Она спасала репутацию эпохи, доказывая, что даже такое бедное на кислород время, как застой, способно пройти процедуру поэтизации, то есть – очищения. Ее временем был конец советской эпохи, она, как и все остальные, не знала, что это конец. Многим казалось, что ее стих представлял собой эту культурную эстафету между одним временем и другим, но советская эпоха неожиданно завершилась, и началась совсем другая, поэтически еще более трудная. Но это другая тема.
Мерить талант, подбирая энциклопедические эпитеты «великий», «неповторимый», «гениальный», лучше, наверное, в кроссвордах. Чтобы точнее понять масштаб Ахмадулиной, ее надо сравнивать. Она не претендовала на наследование адаптированной к совку авангардной традиции, как Вознесенский, она не демонстрировала готовность на исповедальность, помноженную на точное знание того, как надо делать советскую карьеру, как Евтушенко, в ее стихах было меньше психологичности, чем у Кушнера, зато и не было дребезга истеричности или пустоты при подходе к границам дозволенного, переступать за которые слишком опасно. Она не бралась за то, что было ей чуждо и не по плечу. Но то, что было ей подвластно, становилось поэтичным, то есть пригодным для жизни. Она наследовала Серебряному веку, скорее Анненскому, чем Пастернаку, в его понимании мучительности поэтического пути. И ее сложность, ее намеренная поэтичность тут же оборачивается ясностью и точностью, без метаний, фальши, ложных ходов. Как у других.
Менее плодотворно, но все равно поучительно ее сравнение с теми, кто демонстративно вышел за пределы советской культуры, обращаясь к совершенно иной аудитории и решая совершенно другие задачи. Если говорить о таких поэтах и младших современниках как Бродский, Пригов, Рубинштейн, Кривулин, Шварц, то она могла оказать влияние только на тот период их становления, когда окончательного разрыва со всем советским еще не произошло, но ни к одному другому советскому либеральному поэту не относились в нонконформистской среде с таким отчетливым уважением, как к Ахмадулиной. Ригорист Пригов почитал сложность и единственность ее важной социальной роли, непротиворечивость ее позиции, персонифицирующей поэзию как таковую. Ревнивица Шварц, недолюбливавшая поэтесс, относилась к Ахмадулиной как к старшей современнице. Рубинштейн, без сомнения, использовал образец ее стиля в своих коллекциях-гербариях, то есть, на другом языке, отдавал ей должное.
Отдать должное труднее, чем говорить благородно. Ахмадулина без сомнения была спасением для тех многочисленных читателей, которые понимали эстетическую сложность как отражение социальной затруднительности (если ни невозможности) стать самим собой в условиях, которые этому противоречили. Ахмадулина, как мало кто, открывала возможность жить исторической жизнью, не смотря на самые неблагоприятные исторические обстоятельства. Но, не отрицая их, а преодолевая. Она не боялась разменивать себя на мелочи, помогая другим. Она была актриса в том смысле, в котором жизнь проживают на социальной сцене. Проживают до тла. Белла Ахмадулина была красивой женщиной, на которую другие женщины мечтали походить, а мужчины желали обладать. Она была беззащитна, то есть не хотела защищаться от жизни. Она, кстати, пожертвовала своей красотой, разменяв ее на искренность мучения. И только потому, что она была поэт.

Два Петербурга

 
Петербург Петербург/ Петроград Петроград/ Ленинград Ленинград
Всеволод Некрасов
 
Я смог позволить себе эту статью только сейчас, когда стало известно о переносе газпромовского небоскреба. До этого момента мое мнение могло быть подверстано к позиции мерзкой петербургской власти. Ведь борьба между сторонниками и противниками башни «Охта-центра» действительно была политической, а моя позиция, без сомнения, ближе политической позиции противников строительства. Этого я не могу сказать по поводу самого небоскреба или по поводу эстетических воззрений защитников чистоты петербургского стиля.
Однако начну я с другого. С попытки разделить сторонников и противников строительства охтинского початка на петербуржцев и ленинградцев. Петербуржцев, решительно возражавших против искажений исторического силуэта города, и технократов-ленинградцев, которым петербуржская классика намного менее мила, чем индустриальные пейзажи советского Ленинграда. Увы, мне это деление кажется некорректным и, скажем так, неглубоким.
Об отношении к петербургскому стилю уже писал, подчеркивая, что в Петербурге-Ленинграде всегда сложным образом переплетались тайное и явное. В том числе тайное и явное имя. Пока город назывался Ленинград, тайное и более значительное имя Петербург как бы просвечивало сквозь него, как сквозь груду всего официального просвечивает всегда нечто домашнее, интимное и на самом деле более важное. Говорить о Ленинграде Петербург означало не просто фрондировать, а протягивать руку сквозь советскую эпоху дореволюционному времени, которое было как бы запрещено в советской культуре. Я не буду еще раз показывать, как в русской культуре, принципиально поляризованной, в ситуации, когда вчера только официальное, явное становится другим, другим становится и его неофициальное, тайное отражение. Это произошло и с Ленинградом, который, превратившись в Петербург, сразу перестал иметь Петербург в виде подкладки, место которой сразу занял Питер – тоже одно из неофициальных имен города, но куда более приближенное к его рабочим окраинам.
Это я к тому, что делить жителей города на петербуржцев и ленинградцев смешно – ни тех, ни других в реальности не существует: сквозь любого петербуржца просвечивает его советское прошлое и советская сущность, точно так же как сквозь ленинградца все равно видно что-то вроде засвеченного снимка улицы Зодчего Росси. Но, кстати говоря, и те, и другие уже давно (за малым исключением) голосуют за Путина, Медведева, партию Единая Россия, а тех, кто не голосует – их абсолютное меньшинство, и определять их эстетические пристрастия я бы не стал.
Зато я могу сказать о том, какой именно культурный и социальный тип проявляют физические очертания этого города, в равной степени похожего не столько на оперу в камне, сколько на смесь музея и некрополя. Странное фиксирование на одной из исторических эпох – русском (петровском) барокко и классицизме 18 века — сыграло с городом и его жителями дурную шутку. Да, это были иностранные архитекторы, да, дурацкое низкопоклонство (вкупе с не менее дурацким чувством превосходства) перед западом у русского человека в крови, но почему именно этот стиль стал заказником, заповедником, своеобразной матрицей, с тех пор воспроизводимой и давящей на все остальные?
В социальной науке давно исследовано влияние физического пространства, в частности архитектуры, на социальное и культурное сознание. То есть архитектура никакая не абстрактная красота, а вполне определенные социальные отношения, зафиксированные в твердых пропорциях. В частности, столь свойственная российскому сознанию иерархичность, прежде всего, воспроизводится в архитектуре авторитарного 18 века, в котором давление возвышающегося верха над распластанным и раздавленным низом заложено изначально.
Иначе говоря, именно петербургский стиль воспроизводит ситуацию покорности власти, восхищения перед силой, катастрофический отрыв от истории и попытку спрятаться под крыло уже давно неисторической классики. Характерно, что более живой 19 век не был столь однозначно околдован печатью классицизма или барокко, воспроизводя практически все стили в исторической части города, не говоря уже об окраинах. Это было живое движение мысли, опять остановленное или существенным образом замедленное после октябрьской революции и переноса столицы из Петербурга в Москву.
Но давайте посмотрим на постреволюционную культуру Петербурга, а точнее Ленинграда. В этом городе по-настоящему делалось только то, что принципиально дистанцировалось от всего советского и протягивало руку тайному, забытому и запрещенному. Дореволюционному или европейскому, мировому. Формалисты, обэриуты, потом ленинградская неофициальная культура – это все то, что жило вопреки истории, на ее разрыве и именно поэтому оказывалось существенным. Многим же из тех, кто пытался делать что-то более-менее основательное в официальном ленинградском пространстве, приходилось переезжать из бывшей столицу в нынешнюю, из Ленинграда в Москву. Это делали актеры и писатели, ученые и архитекторы. На всех остальных продолжал давить образ музей и некрополя, внеисторического стиля, замороженного в культуре и мертвящего сознание. Потому что город сопротивлялся всему новому, всему, не совпадающему с петербургским стилем.
Понятно, что Матвиенко или тот же Миллер – не ленинградцы или петербуржцы, а, без сомнения, сторонники строго иерархической культуры, и для них современность, в том числе архитектурная современность, это своеобразное подтверждение тех позиций, которые их корпорация захватила в социальном пространстве новой России. И тот отпечаток кукурузной чешуи, которая нисходит сверху вниз, с вершины до основания, это символическое подтверждение их права на власть. То есть они понимают или просто чувствуют, что архитектура – не декорации оперы под названием петербуржская болтовня, это вполне внятная речь, имеющая истоки, мотивы и цели. Что не отменяет тот факт, что петербургский стиль – это давно уже попса, исполняемая под фанеру. И Петр, заложивший город, прорубил окно не в Европу, а в ее симуляцию, что отчетливо ощущали и понимали многие, писавшие о Петербурге-Петрограде-Ленинграде.
Я не призываю к тому, чтобы взорвать историческую часть города, хотя она, конечно, глубоко вторична по отношению к европейской архитектуре. Но архитектура это и есть история, история в твердом виде, которая пишется современностью. Именно современности как импульса нового трагически не хватало многие десятилетия и не хватает сегодня в музеефицированном городе-кладбище. Не хватает воздуха, не хватает противовесов натужной иерархичности, которой пропитана не только русская классика, но и вся российская жизнь. Именно поэтому я не просто за то, чтобы строили охтинский небоскреб, а за то, чтобы в исторической части города было построено как можно больше новых и современных зданий, дабы довольно-таки тухлое сознание петербуржца получило живой импульс времени, чтобы оно обрело историчность. А историчность появляется только при сравнении, как этой происходит в большинстве исторических городов Европы. Когда римские термы в Цюрихе находятся между домом, построенным в 14 веке и современным зданием, построенным вчера, вы видите, как переливается история, как ничто не подмораживается, не объявляется сакральным, ничто не пропадает, а живет, как и должно жить все живое в рамках своей истории

Дверь, которая не открывается

Оригинал текста http://ej.ru/?a=note&id=10752

Колокольчик. Крошка Цахес. Обтерханная моль с глазами протухшей кильки. Капутин и Хапутин. Володя малый, Ути-пути. Лилипутин. Туалетный Путенок. Люмбаго.

Бессмысленно подбирать ключи к двери, не веря, что дверь открывается. Бессмысленно пытаться понять феномен Путина, отказывая ему в достоинствах. Я сам давно считаю, что наш нацлидер – одна из самых зловещих фигур в русской истории, что отрицательные качества Путина настолько перевешивают его достоинства, что о последних можно было бы не говорить, если бы Путин не был бы столь любим, ценим и уважаем значительной частью народа. Можно, конечно, говорить, что эта не часть народа, а быдло (пусть мы с моим народом ошибаемся), но тогда окажется, что вся страна находится под контролем этого быдла, ибо понятно, что Путина любят за то, что он похож на тех, кто его любит. Да и вообще ругать народ в равной степени бессмысленно и глупо. Какой есть. Какого бог (социального опыта и истории) дал.
Но любят не за недостатки (хотя за них тоже), любят только за то, что позволяет о себе думать лучше, чем есть на самом деле. И Путин с самого начала оказался в пору очень многим, потому что воспроизвел и продолжает воспроизводить живое зеркало самообмана, вглядываясь в которое человек без свойств обретает именно те свойства, которые ему нужны для самоуважения.
Владимир Соловьев, не телеведущий, а философ конца позапрошлого века достаточно точно сформулировал, по каким лекалам скроено заблуждение, привлекающее толпу. Если кратко, то люди отдают предпочтение неправде не потому, что она неправда, а только в той степени, в какой она похожа на правду. А неправда, зло, обман только потому оказываются привлекательными, что почти полностью состоят из правды, за исключением последнего или нескольких последних поворотов. То есть за исключением того элемента, который опровергает все предыдущее, ложь неотличима от правды.
Правда Путина, которую с самого начала узнали в нем многие, уставшие от перестройки, – он отомстит за нас, он накажет бесчестно возвысившихся олигархов, он возвернет былую справедливость и не позволит богачам унижать нас своей гордыней. И Путин это постоянно подтверждал и подтверждает вновь – возвращенным гимном и красным знаменем для армии, оставшимся в армии обращением товарищ, а не господин, арестом Ходорковского и казарменным юмором, угрозой Западу и заботой об имперских чувствах подданных, своим глубоко простонародным неказистым лицом и столь же простонародным запасом слов на медные деньги выучившегося кухаркиного сына.
Кстати говоря, Путин и есть та самая кухарка у власти, о которой мечтали большевики. То есть они мечтали, конечно, не о кухарке, которая напортачит, как кухарка, а о таком состоянии общества, когда даже кухарка не сможет ничего испортить. Путин целиком из буквального прочтения этой максимы. Все испортил. Завел страну в страшный, грозящий почти неминуемой кровью тупик. Стал лидером, совершенно лишенным стратегического видения истории и допустившим, кажется, все наиболее непоправимые ошибки, какие только можно допустить, если хочешь принести максимальное зло.
Но он, конечно, не хотел. Он вообще был тем солдатом, который не носит в своем ранце маршальский жезл. Не Наполеон. Человек без амбиций. Именно эта скромность и простоватость, которая так нравится его редеющим, но все равно внушительным по численности почитателям, и не дала ему поставить перед страной и перед собой действительно грандиозные планы. Как слабый человек, он хотел только вернуться в прошлое. То советское прошлое, когда все, казалось, было понятно, когда могучий СССР внушал страх и уважение всего мира, когда мы были имперской нацией, за что многие готовы были отдать (и отдавали) такие мелочи, как социальное благополучие.
Прошлое, ностальгия – удел слабых духом. Но Путин и пришел в тот момент, когда усталая, слабосильная, мало энергичная страна истощила в очередной неосуществившейся мечте все последние силы, капризничала и просилась на ручки. На ручки к прошлому, столь славному и сильному. К прошлому, в котором Путин и наиболее рутинная часть страны чувствовали себя намного лучше, чем при дедушке Ельцине, воре Чубайсе, дерьмократах, свободных СМИ, программе «Итоги», обнаглевшей Чечне, ушедшим в автономное плаванье бывшим советским республикам и пр. Вернуть прошлое, чтобы восстановить самоуважение, — вот что обещал Путин своей стертой внешностью и ядреной речью, своими шутками от водопроводчика дяди Васи и его племянника хулигана Кольки, своими манерами недавно вылечившегося полиомиелитика. Он не столько почувствовал подавляющее большинство, которое не хотело больше идти вперед, хотя именно ельцинские реформы вкупе с началом взлета нефтяных цен обещали если не скорую нормализацию на европейский лад, то подобие какой-то нормы. Сил ждать уже не было. И не столько ответил на призыв, сколько действительно был такой – скрывающий слабость за игрой желваками, не умеющий мыслить будущим, обыкновенный советский человек, которого случай вознес на вершину власти. Ему было не до планов громадья, ему бы удержаться на скользкой высшей точке.
И Путин делал то, что понимал, что почитал за благо для себя, уповая на свое социальное чутье. Добился сомнительной победы в более чем сомнительной маленькой победоносной войне. Повязал кровью общество, готовое ради возвращения к имперскому прошлому заплатить любую цену. Стал воплощением чаянья тех самых косных, самых бессмысленных и консервативных сил, которые выпекала российская история как пирожки. Показал на деле Бабицкого, что место интеллигента у параши. Понял, что число тех, кто оценил прелесть свободы неизмеримо меньше тех, кому свобода не в коня корм. Разрушил независимое телевидение, чтобы оно перестало кормить нас плохими новостями по МакЛюэну. Пообещал делом Ходорковского, что вернет всю социальную гонку к началу, то есть уравняет победивших и проигравших. А то, что цена на нефть подсобила этому обреченному на поражение советскому консерватизму, так это была еще одна усмешка истории, решившей, что наказание России за беды двадцатого века, за отказ от ответственности и инициативы, еще не кончилось.
Эта была правда Путина, в которой он был тверд, искренен, последователен, прост и откровенен, за что его любили и любят. Эта правда была фальшивой, так как ни в какое прошлое с общим равенством и ненулевой суммой Путин вести страну не собирался. Он обещал прошлое, он постоянно показывал, как рьяно за него борется, но на самом деле не был никаким левым патриотом, а был обыкновенным ставленником правых олигархов. Таких же, как он, нуворишей, скрывающих свое истинное состояние, чтобы не разрушить миф, созданный им вместе с его почитателями, которых обмануть нетрудно, пока они сами рады обманываться. Правдой, по Соловьеву, было все, но только до последнего поворота. Правдивой, то есть имперско-коммунистической была его риторика, но его каждый конкретный поступок был направлен не на социальное равенство, а на стимулирование социального неравенства. Он играл на стороне друзей-олигархов, делая вид, что играет за противоположную команду. И эта команда, которой перепадала только пивная пена с нефтяных цен, продолжала рукоплескать, потому что сил признать свои ошибки не было, нет и не будет.
Увы, все пойдет самым плохим, самым кровавым путем. Все будет сыпаться изнутри, заваливаться набок – от обветшалости, нерациональности, ошибочности расчетов, глупых решений, неоправданных надежд. Путин войдет в историю, как своеобразный анти-Робин Гуд – человек обещавший справедливость, а установивший такой уровень несправедливости, что у детей и подростков глаза слезятся от ненависти и бессилия. Когда в заложниках самые пострадавшие. Когда в ауте те, кто ему больше всего поверил.

Пукин. Вовочка. Володым-Володым. Крысенок. Волк с оскалом акулы. Путька. Штази. Гаденыш. Путиночет. Добби. ВВП.

Вор или кровопийца

Оригинал текста http://mikhail-berg.livejournal.com/21084.html

«В России все возможно — и революция, и конституция, и демократия, но только с приставкой «хамо» : хамореволюция, хамоконституция…»
Леонид Андреев

Нам внушали, что не стоит преувеличивать роль личности в истории. Но проследить связь между этой самой личностью и политикой полезно. Речь в нашем случае будет идти о первых руководителях многострадальной России. И как выясняется, сгруппировать их далеко не так просто.
Возьмем довольно частую дифференциацию первых личностей в истории, которая с легкой руки поэта распадается на полюса: ворюг и кровопийцев. Сначала кажется, что деление поэта продуктивно: кто как не кровопийцы Грозный и Сталин? И Петр I пролил реки крови. Да и много ли среди русских царей овечек? Но вот ворюгами однозначно определить какого-либо из них или генеральных секретарей ЦК вряд ли получится. Чего царю красть – все и так его, а скажем, Александр I точно не был кровопийцей. Крали, скорее всего, фавориты, особенно у баб-цариц, все эти Салтыковы и Потемкины. И если у нас есть шанс назвать Екатерину стеснительная кровопийца – хотя на ее совести вроде только муж, царевич Иван и пытавшийся освободить его Мирович, то все ее фавориты (а это почти то же самое, что она) воровали нещадно.
Или, скажем, наш Путин – со стороны одного полюса: дворец неясной атрибуции за один миллиард в Новороссийске и слухи о совместной с разными друзьями собственности общей суммой в сорок миллиардов, с другого — на кровопийцу если и тянет, то до канонической троицы не дотягивает. Хотя Бродский кровопийцей назвал Брежнева, а тот всего лишь посадил несколько сотен диссидентов, да выслал энное количество из страны. С полюсом же ворюги все равно одни проблемы – ну, предположим, Ельцин сам не особо обогатился, зато у его семьи все давно в порядке, но вот можно ли назвать ворами коммунистических лидеров – сомнительно. В начале перестройки я был на бывшей даче одного члена политбюро: три малюсенькие комнаты с обоями в цветочек, проржавевшая газовая колонка, сиротский душ с резиновым шлангом и стены в сине-зеленом кафеле, взятом на прокат из солдатской душевой.
Нет, оппозиция ворюга-кровопийца дает, конечно, узнаваемые черты, но, увы, неокончательные и недостаточные. Ради исправления ситуации попробуем пустить к уже существующей оси координат перпендикуляр в виде, так сказать, культур-мультур составляющей, которую обозначим хам (промежуточная точка: жлоб)-интеллигент. По уровню культурной вменяемости. При этом не будем утомлять читателя дефинициями, не будем подробно рассказывать дурацкую библейскую историю про Ноя, чьи гениталии увидел Хам, и это вызвало у него бурный взрыв смеха. Не будем зацикливаться на том, что хамами называл Пушкин своих крестьян, а есть такие, которые под хамами понимают людей, не уважающих тех и то, что (и кого) не понимают. Будем уповать на интуитивное дефинирование, и тогда кое-что станет более ясным.
Скажем, Ленин, конечно, кровопийца, но при этом вполне интеллигент, хотя при этом немного жлобоват: его любовь к пошлым вещам типа сонаты «Аппассионаты» или романтической прозы Джека Лондона, как и декларируемое непонимание самой адаптированной версии футуризма – Маяковского – говорит о многом. Но по сравнению с ним Сталин, знатный кровопийца, куда дальше отстоит по второй шкале от интеллигента и куда ближе к реперной точке хам. Но не жлоб: понимал, чем отличается Пастернак от Мандельштама, мучился, решая судьбу последнего посредством советов с первым.
Зато тот же Хрущев – стопроцентный хам, разоравшийся не по делу на выставке в Манеже; вообще разбирался в искусстве как свинья в апельсинах, однако некоторый уровень мозговых извилин демонстрировал: объявил оттепель, разрешил публикацию «Одного дня» Солжа, был, конечно, кровопийцей в сталинский период, не только выполняя поручения, но и проявляя инициативу при составлении расстрельных списков.
Если удаляться в историю, то большинство русских царей были обыкновенные жлобы, кроме баб и парадов интересовались только приведением России в состояние радостной покорности и поклонения; потом семья последнего государя уже под арестом будет спешно наверстывать гимназический курс по литературе и удивляться, зачем от них скрывали Толстого и Достоевского? Зато Екатерину, кажется, нельзя упрекнуть в жлобстве: переписывалась с Вольтером, сочиняла пьесы, покровительствовала Державину, ну а то, что репрессировала Радищева и Новикова, так это хамство и все то же стеснительное кровопийство. Конечно, были сложные случаи – Павел, отменивший барщину по воскресным дням и праздникам, сузил права дворянства, упорядочил принцип престолонаследования, вообще запустил множество перспективных реформ, но при этом был, конечно, еще тот жлоб – запретил выезд молодых людей на учебу за границу и ввоз с Запада книг, изъял из словаря гражданин и отечество, заменив их на обывателей и государство, но в кровопийстве замечен не был.
В этом плане наш Медведев, по шкале кровопийца-ворюга находится где-то посередине: сам вроде не крадет и не режет несчастных по темницам, но именно при нем и воровство, и кровопийство расцвело буйным цветом, пусть не сталинского разлива, но все равно. По шкале культур-мультур, в отличие от премьера, ближе к точке жлоб – не замечен в понимании культурно-вменяемых вещей, зато падок на такую осетрину давно второй свежести, как современные «Deep Purple» и Гребенщиков.
Относительно же премьера Путина все более-менее понятно – ограниченный кровопийца, каков ворюга – скоро покажет история, но есть ощущение, что немалый; по шкале интеллигентности – несомненно, ближе к отметине хам, это обстоятельство не только не скрывающий, а даже бравирующий своим хамством под бурные аплодисменты собравшихся.
Для пространственной глубины можно, конечно, ввести еще одну ось координат, которую стоит назвать осью русской духовности в виде шкалы православный-неправославный, но с точки зрения результата, повлияет она, честно говоря, мало. Скажем, для различения советских вождей, априорно неверующих, достаточно будет просто вводить коэффициент кровожадности и жлобства. Грозный будет чистой воды брильянт – стопроцентный православный кровопийца, хамом он был лишь в той степени, в какой это требовала профессия русского самодержца, в культуре разбирался, разницу между прозой Курбского и святцами понимал. Петр I был неправославный кровопийца, причем настолько не, что первым сломал целку нашей родной краснознаменной РПЦ; хам по должности, в намеренном жлобстве замечен не был. Сталин, несмотря на свое религиозное образование, как и Ленин, неправославный кровопийца, по шкале хамства оставлял Ленина далеко позади, по качеству жлобства был просто на уровне.
Наши нынешние президент и премьер – православные жлобы, по шкале кровожадности-воровства, Путин куда ближе к отметке кровопийца, чем Медведев, хотя последние три года полностью на его совести.
Теперь вопрос – какое это отношение имеет к политике? Да прямое. Качества руководителя, особенно сидящего на престоле длительное время, это качества востребованные народом, который иначе называется обществом. То есть если мы говорим, что Путин больше хам, чем Медведев, это надо понимать, как уменьшение потребностей в демонстративном хамстве по пути следования от Путина к Медведеву, равное требование православной державности, но несколько меньше востребованное кровопийство.
Когда же мы думаем об истории России, скажем, при переходе от феодализма к социализму, то мы говорим о горячо востребованных жлобстве и хамстве, большом спросе на сочное кровопийство и почти полное отвращение к казарменному православию. Если же захотим коснуться оттепели или (что почти то же самое) перестройки, то мы видим резкое ослабление потребности в кровожадности и хамстве, своеобразную усталость от первого и второго, при торжественно повышающемся спросе на жлобство.
Подводя же итоги наших весьма необязательных штудий, можно сказать, что история России представлена постепенным ослаблением, а затем опять возникающим спросом на великодержавное православие и кровопийство (пики чаще всего совпадают, но не всегда), при почти тотальном спросе на хамство и жлобство при переходе от феодализма к социализму и обратно к ретро феодализму, иногда называемому бандитским капитализм. Каким именно нужно быть руководителю, чтобы снискать народную любовь, каждый может рассчитать сам.