Об империи зла

Ежедневный журнал

Полемика между Д. Быковым с его апологией большого СССР (то есть включающего в себя и советское, и антисоветское) и его оппонентами, М. Эпштейном и В. Новодворский, представляется симптоматичной и общественно плодотворной.
Для начала рассмотрим взгляды оппонентов, как говорится, по существу, хотя это и будет принципиальным упрощением: объективация без субъективации отрезает важнейший пласт смыслов.
И здесь можно утверждать, что по-своему правы все. Не только Новодворская и Эпштейн, для которых совок — империя зла, но и Быков, утверждающий, что практика отличается от теории, что СССР задумывался как важный и революционный (в положительном смысле, если он еще возможен в современной России) ответ на социальный вызов вселенской несправедливости. Не менее важна принципиально иная социальная и ментальная мотивация: жить в пространстве огромного социального эксперимента, даже если вы сами этот эксперимент отрицаете и дезавуируете как ошибочный, совсем не то же самое, что жить в рамках изначально ущербного и вторичного социального проекта, каким сегодня является путинская Россия. Она мало того что ущербна по отношению к аналогу, европейскому и американскому обществу потребления, но и в принципе не может выйти за его пределы. То есть представляет собой явление мало интересное и обреченное на повторение пройденного.
Важно ли это или нет? Мне уже приходилось отмечать, что советский проект был весьма своеобразным русским ответом на европейский вызов — на попытку воплотить утопическую мечту о земном рае. Да, в осуществление этой попытки была внесена дикая азиатская составляющая. Да, он закончился полным поражением. Но при всех издержках, которые Эпштейн и Новодворская (да и мы вместе с ними) справедливо считают невозможно высокой ценой, сама инновационность идеи, к которой не случайно было привлечено внимание всего мира, заставляет помедлить. При всех входящих, при Ленине, Сталине, КГБ-ВЧК, уничтоженных миллионах, остается чисто теоретический посыл уникального социального эксперимента по построению общества в соответствии с самой старой европейской утопией — утопией равенства и справедливости. Дело не совсем в масштабе, на который упирает Быков, то есть дело не в количестве, не в размере, а в качестве. И советское и антисоветское в СССР было утопическим и ранее невиданным, что обеспечило множеству сопутствующих явлений (таких, в частности, как культура) дополнительное измерение значимости.
Эпштейн и Новодворская справедливо указывают на то, чем этот эксперимент обернулся на практике — миллионами репрессированных и фантастическим унижением человеческого в человеке (последнее Быков относит за счет русского акцента в коммунистическом эксперименте, и это более чем серьезное уточнение). Но и такого эксперимента с воплощением социальной утопии история не знала, отсюда мировое внимание к его результатам, и полное безразличие, полное отсутствие интереса к тому, что происходит сегодня в России при путинском капитализме. Формально, несмотря на недемократический капитализм, Россия вроде бы вступила на тропу возвращения к европейской вменяемости. На практике ни культурно, ни социально она вместе со всем, что в ней происходит, сегодня совершенно неинтересна миру. Мир ждет только одного: когда исчезнут русские особенности капитализма и он станет в ряд, в котором стоят те, кто занял места раньше. Скучная перспектива.
Поэтому и можно (и нужно) говорить о разнице в восприятии. Социальный эксперимент большевиков оказался бесчеловечным и преступным, но по замыслу был уникальным, и эта уникальность высоко оценивалась. Я принадлежу к тем, кто советское ненавидел, и с советским боролся, и готов бороться с продолжением советского в русском, но важность утопической составляющей тоже не могу сбросить со счета.
Сегодняшний российский социальный проект принципиально банален, вторичен и беден творческими стратегиями. Некоторое время назад я присутствовал при интервью одной звезды современной философии. Был задан наивный вопрос: как вы полагаете, какая книга или картина русского писателя или художника может сегодня иметь мировой резонанс? Звезда немного поерзала от деланного смущения и неожиданно твердо ответила: никакая, у современного российского художника нет сегодня никаких шансов проснуться мировой знаменитостью, потому что сегодня никому неинтересна русская культура. Я специально не называю имени звезды, чтобы не давить авторитетом. Пусть это останется частным мнением — симптоматичным, спорным и категоричным одновременно.
Ну а теперь несколько необходимых оговорок в духе социальной психологии. Наше мировоззрение принципиально психологично: с помощью взглядов, мнений, оценок мы оправдываем свой социальный выбор, прошлый и настоящий. А как оправдывают свой социальный выбор те, чье мировоззрение принципиально не психологично — разве не с помощью тех же взглядов, мнений и оценок? (Света, я понимаю ваше желание сделать текст более понятным, я осознаю, что он сложноватый, но я бы оставил здесь все, как есть, потому что любое мировоззрение психологично, осознает это автор или нет. Давайте попробуем слова «наш выбор», набрать курсивом, может, тогда это станет понятней, а?)То есть помещаем наш выбор в комплиментарный для него символический контекст, позволяющий оценивать этот судьбоносный вектор как правильный. Это главная наша забота — создать условия для положительной оценки нашей жизни, которая так или иначе складывается из нескольких развилок, которые мы прошли не так, как другие.
Что я имею в виду? Наши полемисты весьма удобным образом представляют собой три принципиально несовпадающих выбора на протяжении примерно одного и того же время. Быков неслучайно несколько раз называет Эпштейна постмодернистом и указывает на то, что тот эмигрант. Эмиграция — всегда негативная оценка отвергаемого социального пространства как неспособного соответствовать собственной социальной стратегии. То есть нет возможности добиться от общества положительных, восторженных оценок своих достижений, и человек тотально дистанцируется от социума, эмигрирует. Эпштейн при переходе от советского к перестроечному уехал. Быков и Новодворская остались.
Но между Быковым и Новодворской тоже огромная разница, два принципиально разных выбора. Только совершенных несколько раньше. Быков, несмотря на более молодой возраст, был человеком, вполне встроенным в поздний советский и ранний перестроечный социум. Новодворская так же принципиально этот советский социум отвергала, полагая его тотально ущербным, недостойным того, чтобы с помощью вполне определенных конформистских усилий вписываться в него. Быков же, как принципиальный традиционалист, очень быстро вписался в существующую систему, но долго ходил на вторых ролях, уступая первые московским концептуалистам и постмодернистам, поэтому его так раздражает модерн и постмодерн. Тем более что сегодня он ему, постмодерну, подражает, используя в своем поэтическом творчестве (Света, я здесь добавил бы «его», то есть образцы постмодерна) его наиболее распространенные и тривиальные образцы.
Наблюдателей дезориентирует популярность Быкова как поэта-сатирика, довольно остроумного и острого в политическом плане, но традиционного в эстетическом. Однако его политическая смелость очень недавнего времени, буквально она прописана в медведевской оттепели. Еще совсем недавно (до проекта «Гражданин Поэт», который его увлек и логикой успеха заставляет искать острые и популярные у либеральной интеллигенции ходы) Быков утверждал вполне осторожные и конформистские, эскапистские истины: типа надо сделать вид, что этой власти нет, жить своей жизнью, не завися якобы от власти, и так далее. То есть буквально на наших глазах произошло движение от конформизма к нонконформизму, но все равно на базе эстетического традиционализма, отношение к которому меняется.
В начале перестройки традиционализм отвергался, так как не соответствовал логике реформ, сегодня он на щите, так как полностью соответствует отрицанию самой возможности реформ в обществе. Быков не случайно упрекает Эпштейна, что он и другие наблюдатели, сфокусированные на эстетическую новизну, не читали Леонова. За этим стоит упрек, что высоколобые русские интеллектуалы (да и не русские тоже) не читали и не читают его. Упрек справедливый. Но собственный выбор надо оправдать, поэтому (в дополнение к тому, что было сказано) Новодворская и Эпштейн отвергают советский опыт как ущербный, Быков его комплиментарно приветствует, раздвигая и умножая советский социум на пространство антисоветских стратегий, то есть как раз стратегий Новодворской и Эпштейна.

Валить куда глаза глядят, или Скажи мне правду

Ежедневный журнал

Кому только не свойственно приходить в отчаянье от окружающей несправедливости, когда руки опускаются, и хочется порой просто бежать без оглядки из той же, скажем, Москвы, ища, где чувству оскорбленному найдется уголок. И если несправедливость вопиюща, а уж в России-то она вопиюща и нагла в полный рост, то хочется не просто бежать, но и верить, что на другой стороне шарика, в земле другой, обетованной и чужой, все иначе, а место несправедливости занимает седой закон и твердое уважение к человеку. Увы, все не так просто.
Так получилось, что в тот же день, когда я узнал, что Игорь Иртеньев решил перебраться в Израиль, на русскоязычном американском телеканале RTVi я посмотрел репортаж о том, как израильская полиция выкидывает из рейсового автобуса арабов с оккупированных территорий, решивших на собственном примере доказать, что Израиль – расистское государство. Так как RTVi – канал откровенно произраильский, то репортаж Михаила Джагинова был выдержан в духе подтверждения правоты израильских властей и насмешек над арабами, которые одели майки с надписями «пассажир свободы» (с рифмой к скандально известной «Флотилии свободы») и сели в Иерусалиме в автобус, обыкновенный публичный транспорт, в которой – как я понял – арабам ездить запрещено.
Дальше все просто, арабы проехали всего несколько остановок, после чего автобус был окружен полицией, которая сначала с полной уважухой вывела из автобуса пассажиров-евреев, а затем вытащила из него наглых арабов. Арабы оказались вполне цивилизованными (по крайней мере, на вид) мальчиками и девочками, которые, когда их после полицейского участка выпустили на свободу, дали пространные интервью журналистам (для этого все и затевалось), где сравнивали порядки в Израиле с порядками в Америке в середине прошлого века, когда черным точно также запрещали ездить в одном автобусе с белыми. Автор репортажа поиздевался над речами арабской девушки, мол, ей это кажется расизмом, а мне вот, Михаилу Джагинову, совсем не кажется. Вот и весь репортаж.
Я – благо это все висело в интернете и висит до сих пор, пока я пишу это заметку, — просмотрел репортаж раз пять. Проще говоря, я не мог поверить собственным глазам и собственным ушам. Так как у меня есть опыт работы в журналистике, я увидел, что репортаж кто-то нещадно резал и редактировал, что называется, по живому. То есть кого-то что-то не устраивало, и он заставлял автора быстро что-то менять, и тот резал и резал. А может, и переписывал, но что и как?
Так как только утром я прочел заметку об Иртеньеве, который решил поехать (переехать, перебраться на время, получить просто статус, чтобы можно было пользоваться благами израильской медицины, жить на два дома – нужное подчеркнуть) в Израиль, мне остро захотелось, чтобы Игорь, как человек тонкий и умный, принадлежащий к тому культурному слою, что и я, также посмотрел этот репортаж и помог мне в нем разобраться. Если в результате поспешного сокращения из репортажа не выпало что-то принципиальное и содержательное, то его – репортажа – смысл в том, что в земле обетованной лица не титульной нации не могут пользоваться публичным транспортом. В репортаже проговаривается мысль, что израильтяне очень боятся терактов и поэтому настороженно относятся к арабам в общественных местах. Это понятно. Но неужели дело дошло до того, что арабам нельзя ездить в автобусах? Игорь, я не могу в это поверить. Потому что если это так, то из этой страны надо бежать еще быстрее, чем ты бежал из Москвы, потому что пришел в ужас от необходимости еще 12 лет видеть лгущего Путина по зомбоящику. Не мне, шестой год живущему в Бостоне и точно также уверенному, что живу я просто временно, мол, поживу-поживу и вернусь домой, осуждать кого-то, кто решает валить из нашей драгоценной родины. И валит, куда глаза глядят. Хотя – сошлюсь на свой вполне субъективный опыт – никому не советую, если есть хоть какие-то силы терпеть, ехать в самое замечательное место на свете, даже при наличии самой замечательной работы. То есть поехать поработать – еще куда не шло, но эмиграция даже сегодня, когда можно вернуться в любую минуту, слишком тяжелая штука, которой никому не пожелаю. И не посоветую, так как вижу, в какую гадость очень часто превращает эмиграция вчера еще приличного, на первый взгляд, человека.
Но тут речь о другом. Для тех, кто следит за моими писаниями, не будет сюрпризом утверждение, что я более чем критически отношусь к сегодняшнему правому правительству в Израиле. А считаю его вопиюще несправедливым, жестоким и националистическим. Но если в нем существует запрет арабам пользоваться рейсовыми автобусами, то я просто не знаю, Игорь. Я просто не понимаю, что ты, русский интеллигент, будешь там делать. Если, конечно, не начнешь печататься в газете «Гаарец» и поддерживать борьбу наиболее вменяемых израильтян за свободу Палестины. Я вот тоже в Америке регулярно пишу письма протеста против войны в Афганистане и Ираке, против тюрьмы в Гуантанамо, против распространенной здесь исламофобии и так далее. Но если бы кому-то, какой-то нации или расе, запретили ездить в американском публичном транспорте, я бы посчитал, что эта страна не стоит жизни и оставил бы ее, так как она отвратительна. Да, Игорь, я с тобой согласен – наша родина – тоже отвратительна. В ней всегда унижался и унижается сегодня человек, любой, попадающий под руку неправедному закону или несправедливой власти. И мы всегда с этим боролись – и при совке, и при Путине-Медведеве. Но я тебя очень прошу, посмотри этот самый репортаж и скажи мне, действительно Израиль – это что-то среднее между нацистской Германией и расисткой Америкой середины прошлого века, или я ошибся?

Последний мирный

Ежедневный журнал

Попробуем разобраться с характеристиками прошедшего 10 декабря митинга на Болотной площади против фальсификаций на выборах. И проанализируем эти характеристики с точки зрения возможных перспектив.
Большинство называют митинг, безусловно, удачным (более высокие оценки – грандиозным, небывалым, самым масштабным за последние двадцать лет, историческим, переломным). И это понятно. Определенной части общества удалось преодолеть традиционный и унизительный страх, а также не менее традиционную социальную безучастность, когда происходящее в стране как бы не касалось большинства, и это большинство, про себя ругая власть на чем свет стоит, публично свою позицию никак выражать не хотело. Однако под влиянием момента (власть перегнула палку на выборах; фальсификации, благодаря интернет-технологиям, стали очевидны; Путин вместе с Медведев несказанно утомил; пример других митингов, проходивших в течение нескольких лет 31 числа каждого месяца показал, что ничего особенно страшного с его участниками не происходит; митинг 10 декабря разрешили) сразу у нескольких десятков (а может быть, и сотен) тысяч москвичей проснулось желание сделать свое несогласие с поведением властей публичным, и митинг состоялся. Тем более что милиция, обычно жестко ведущая себе с несогласными, получила приказ быть в этот день максимально толерантной. Столь же толерантным, миролюбивым, доброжелательным, интеллигентным, отнюдь не агрессивным было поведение и самих митингующих.
Был ли этот митинг «революцией белых лент»? Нет, многие участники митинга специально оговаривали, что они против революций, что все должно решаться на выборах, что их претензии как раз и состоят в том, что выборы (не только пересчет голосов, но и выборы в широком смысле слова) были вопиюще нечестными, и единственное, что они хотят, — честных и справедливых выборов. Если и можно применять прилагательное «революционный», то только к уровню социальной психологии собравшихся, которые до выборов 4 декабря не выносили в публичное пространство своего социального недовольства, а на митинге 10 декабря решили его обнародовать.
Большинство митингующих представляло собой интеллигентное сословие молодых специалистов и студентов, то есть людей, которые не относятся к социальным низам, материально вполне сносно устроены в жизни или имеют вполне сносные жизненные перспективы, вот только их символические представления о себе и своем месте в обществе не соответствуют желаемому и вполне традиционному в любом демократическом обществе статусу уважаемых порядочных людей. Именно поэтому лозунги варьировались от «Россия без Путина» и «Перевыборы» до «Давайте любить друг друга». То есть наиболее радикальным было требование отправить нынешнее правительство в отставку, зарегистрировать те партии (типа Парнаса, Республиканской партии Рыжкова, Другой России Лимонова), которые власти регистрировать отказывались; провести новые выборы, где, как представляется, могут быть выбраны новые и честные люди, которые позволят вернуть в политику конкуренцию, а стране шанс начать жить с чистого листа, но по старой конституции.
Каковы шансы, что недовольство митингующих будет услышано властями, и они постараются хоть как-то подкорректировать социальную систему режима Путина-Медведева в сторону ее смягчения и большей конкурентности? Шансы эти представляются ничтожными. Политическая система Путина, основанная на ограничении политических прав граждан, на создании иллюзорного пространства фиктивной стабильности, имеет очень мало возможностей для изменений и реформирования. В ее основе лежит строгий контроль над электронными средствами массовой информации (федеральные телеканалы), принципиальное ограничение политических и электоральных прав граждан и сосредоточение в одних и тех же руках собственности и власти. В основе же лежит необходимость сохранить и укрепить результаты сомнительной с точки зрения законности и справедливости приватизации, что делает любую смену режима, смену властей предержащих категорически опасной для бенефициантов системы. И дабы не потерять власть и собственность, они будут сопротивляться появлению открытых и конкурентных форм политической борьбы до последнего.
Понятно, что даже столь массовый, как на Болотной, но мирный, интеллигентный, доброжелательный митинг не мог и не станет этой последней чертой. Власти, конечно, неприятны подобные протесты, но она вполне может сделать вид, что в рамках суверенной демократии такое вполне допустимо. Демократическая собака лает, авторитарный караван идет. Это означает, что требования митингующих не будут учтены. Конечно, не будут назначены никакие перевыборы. Конечно, не уйдет в отставку Чуров. Не будет перевыборов и пересчетов там, где указывает на это оппозиция. Только косметические изменения, в рамках тех судебных процессов на вопиющие примеры фальсификацией, которые удастся доказать в судах.
Неслучайно, практически сразу со стороны наиболее радикальных участников митинга, оставшихся на площади Революции, прозвучали и отчетливо скептические замечания – митинг пошел не по той колее, участники упустили великолепную возможность перевести свой протест в ранг революционного действия, вместо попытки отобрать власть митингующие лишь выпустили пар. Понятно, что критика исходит со стороны тех, кто и раньше по 31-м числам выходил на запрещенные митинги, то есть тех, для кого ничего революционного в митинге на Болотной не было изначально. Им не приходилось преодолевать страх в этот день, они пережили этот страх раньше, давно вступив на путь открытой борьбы с режимом.
Однако представляется, что правы обе стороны. Да, революцией митинг на Болотной не стал, но и вряд ли мог стать. Революция – это действие двухстороннее. Если правоохранительные органы столь же милы и интеллигентны, как демонстранты, революция не получается. Кто-то должен начать играть не по правилам. Либо власти должны встретить митингующих насилием, и тогда насилие получат в ответ. Либо сами митингующие должны выйти за рамки мирной демонстрации. Но для этого сама демонстрация не должна быть столь дружелюбной и толерантной, а более требовательной и решительной.
Однако мнение критиков вряд ли стоит переоценивать. Уже то, что десяткам, сотням тысяч российских граждан удается в эти дни преодолеть свой привычный конформизм и, по сути, стать гражданами, говорит о многом. Масштабность митинга оборачивается неизбежным ощущением собственной силы. И это ощущение никуда деться не может. Совсем необязательно, что оно будет нарастать. В том числе и от того, что власти, скорее всего, не пойдут ни на какие уступки. Но вот миролюбие, умиротворенность и пр. неизбежно будут уступать место решительности и революционности. Пока митингующим не понадобились те более радикальные участники митингов, которые в своем порыве – возможно, героическом – показывали им пример несколько лет подряд: как надо жертвовать собой, как стоит интерпретировать сегодня гражданственность. Характерно, что большинство выступающих на митинге принадлежало прослойке вполне медиаизвестных людей, которые точно так же, как митингующие, только на пространстве «нулевых годов», совсем недавно перешли от конформизма к «более активной гражданской позиции». Это неизбежный и объективный ход событий. Нормальное общество вполне обходится без (да и побаивается) героев. Но в том-то и дело, что норма в России существует на положении мечты. Как это ни парадоксально, но норма достигается нарушением нормы, правил, писанных и не писанных законов. Только выйдя за пределы нормы, к ней можно вернуться.
Нежелание властей реагировать на несогласных с очевидным обманом делает следующий митинг неизбежным. Но он совершенно не обязательно будет столь же масштабным, как, впрочем, и столь же мирным.

И даже герои поэмы Плохо хотят

Стенгазета

Никакому диктатору неохота, чтобы его называли по имени, то есть – диктатором, кровопийцей и тираном. Он предпочитает, чтобы его звали как-нибудь возвышенно, например: отец народа, нацлидер. Никакой авторитарный, тоталитарный и националистический режим не желает, чтобы его считали авторитарным, националистическим и бесчеловечным; сторонникам авторитаризма и тоталитаризма приятнее, чтобы их числили по разряду, скажем, любителей сильной руки или сильного заботливого государства, или в числе защитников порядка и конституции. Никакому нацисту не хочется, чтобы его называли нацистом, он предпочитает, чтобы его звали патриотом, верным сыном своего великого народа, человеком крови и почвы, если он читал Хайдеггера, а если не читал – то героем поэмы «Хорошо».
Мне тут выпал счастливый шанс полемики с патриотами Израиля, правое правительство которого я упрекнул в национализме по отношению к арабам, а в качестве примера привел репортаж на произраильском канале RTVi. В этом репортаже рассказывалось, как арабы с оккупированных территорий пытались проехать по своей родине, сев в автобус в Иерусалиме, но уже на следующей остановке их выволокла из автобуса полиция. Мои оппоненты, которые отказались смотреть репортаж, хотя я привел его линк, отвечали типа я не читал, но знаю, уверяют меня, что у арабов не было каких-то документов вроде визы. Но в репортаже М. Джагинова на RTVi никаких слов про визы и документы не было, зрителям объяснялось, что арабов выволокли из автобуса, потому что они арабы, а этим автобусом могут пользоваться только евреи. Мои многочисленные оппоненты сквозь бурю жестов и проклятий сообщили мне, что это не обыкновенный рейсовый автобус, а рейсовый автобус, которым могут пользоваться только евреи-поселенцы. Спасибо за разъяснения, я их принимаю. Арабам с оккупированных территорий можно ездить на одних израильских автобусах, но нельзя на других.
Меня в эти дни завалили письмами из Израиля, в основном, простыми как правда о том, Израиль – еврейское государство, арабы – террористы, а евреи – богоизбранный народ, поэтому любой, кто его критикует, особенно, если сам еврей, представляет собой пример самоненавистника, это самое мягкое слово, которое я услышал. Но среди писем были и вполне вменяемые отклики. Вот один из них:
«Случай в автобусе действительно примечательный. Неужели наконец-то происходит то, о чем, по-моему, все сочувствующие палестинцам израильтяне (а таких, поверьте, немало, значительно больше, чем может показаться, если Израиль рассматривать издали через бинокуляр RTVi и газеты Новое русское слово), говорят уже двадцать лет — точнее, уже давно устали говорить и потеряли надежду. А именно: неужели палестинцы наконец-то додумались до гражданского неповиновения? Я уверен, что если они и впрямь откажутся от тупого террора и перейдут к более креативному сопротивлению, проку им будет намного больше.

И Израиль в этом сюжете, несмотря на глупейшие комментарии RTVi, действительно выглядит (а на мой личный взгляд и без этого сюжета, безусловно, является) расисткой страной, фактически практикующей апартеид по отношению к арабам, проживающим в Иудее и Самарии».
То бишь есть Израиль и Израиль, Израиль по-советски: мы правы во всем, что мы делаем, потому что это мы, и Израиль мыслящий и совестливый, понимающий, что творящаяся несправедливость по отношению к арабам не становится меньше от того, что на протяжении веков и тысячелетий творилась и творится сегодня несправедливость по отношению к евреям. И моя позиция предельно проста: как бы не была ужасна история несправедливости по отношению к евреям, они (евреи) не имеют права сегодня творить несправедливость по отношению к арабам.
Я был бы не честен, если бы не упомянул продолжение этого письма, в котором русскоязычный израильтянин спрашивает меня, почему я направил свой вопрос недавно переехавшему в Израиль несчастному поэту Игорю Иртеньеву, а не самому себе. Ибо нет на земле мест, свободных от несправедливости, и Америка, конечно, в их числе. Справедливый упрек, я его принимаю, так как согласен, что в демократической стране любой гражданин несет полную ответственность за политику своего государства. Конечно, я мог бы разбавить упрек сиропом жалких слов, что я, мол, оказался в Америчке почти случайно, получил грант в Гарварде, а потом, как бывает, тормознулся, уверенный, что на время, но, как говорится, нет ничего более временного, чем постоянное. Или, что я вместе с несколькими правозащитными организациями откликаюсь на каждый случай ксенофобии и исламофобии в Америке, который становится мне известен. Однако прав мой неведомый оппонент, как прав и Пушкин, сказавший про нашу, увы, столь частую необъективность: «В чужой пизде соломинку ты видишь, а у себя не видишь и бревна».
Вообще, мне страшно надоело писать об Израиловке, и я двадцать раз зарекался это делать, но, увы. Каждый раз, когда я читаю или узнаю про что-то откровенно нацистское, националистическое, ксенофобское в земле обетованной, у меня возникает отчетливая и противная мысль – ведь если я об этом не напишу, то ведь, скорее всего, ни один еврей на земле (по крайней мере, по-русски) об этом не напишет. (О нееврее я и не говорю: распнут в следующее же мгновение, как последнего антисемита). Но ведь это позор тогда, ведь это на все русскоязычное интеллигентное еврейство пятно. Ведь, получается, высмеивать пороки родной Рашки можно, причем, в три горла, а просто указать на несправедливость израильской политики – ух, какая буря каждый раз поднимается, как наши бывшие советские людишки, словно Путин в гневе из-за вопроса о Ходорковском, мечтают заткнуть всем критиканам рот, дабы сделать вид – во всем еврейском Багдаде тишь и гладь.
Означает ли это, что я всегда прав? Нет, конечно, потому что моей неверной музой, моим порочным вдохновением является практически всегда история, рассказанная другими, причем очень часто нечестными, грязными, пропагандистскими устами произраильской или израильской прессы в Америке. То есть мне приходится делать двойной перевод (как в советское время при чтении газеты «Правда») на язык, который выступает у меня в роли этой самой правды. Но правда ли всегда это, или я теряю при переводе какие-то важные детали, до конца мне никогда неизвестно. Почти наверняка теряю. Так и с этим дурацким автобусом. Мне он показался (и кажется до сих пор) очень красноречивым примером. Кто ехал – понятно (арабы с оккупированных территорий, то есть угнетаемое меньшинство), почему пассажиров свободы сволокли в кутузку, – тоже понятно (потому что опять же они арабы). Да, я уже понял, что в обыкновенных рейсовых автобусах арабы ездить могут. Но при этом совершенно отчетливо ясно, что в Израиле наличествует расовая или национальная сегрегация, когда одна национальность – евреи – люди первого сорта, а все «неевреи» (в том числе арабы) – десятого.
Должен ли я сказать еще что-то про поэта Иртеньева? Мне казалось, что я лет тридцать знаю этого ученика Д.А. Пригова и младшего московского концептуалиста, остроумного и легкого на перо, а главное – человека нашего круга, для которого национализм – любой, как русский, так и еврейский – под запретом. Свою нацию в засос любят люди сугубо банальные, обиженные и ущемленные. Но, как выяснилось, зоркость в одном культурном пространстве, не означает зоркость в другом. То бишь, надо понимать, есть российский Иртеньев и есть израильский Иртеньев, и это две большие разницы.
И последнее. В каждом втором письме меня спрашивают: вы – еврей? И как коллективный Станиславский, хором: не верим! И папа у вас ученый-оборонщик (мол, как это было можно в СССР?), и рожа какая-то не такая. Еврей, еврей, говорю я, сокрушенно качая лысой башкой. Чистокровный, можно сказать, хотя вся эта чистота – фикция и иллюзия. И у меня достаточно и культурных, и социальных пристрастий, убеждений и предубеждений, но вот голоса крови среди них нет совсем. Голос пола есть, еще какой, а крови – нет. Ну, полностью отсутствует. То есть то, что еврей, я могу ощутить, если меня заставляют им быть, а если не заставляют – так, обыкновенный человек, маниакально стремящийся к прихотливой отчетливости.

Будьте реалистами

Чтобы понять перспективы протестного движения, очередным достижением которого стал многотысячный митинг на проспекте Сахарова, имеет смысл проанализировать его структуру. И посмотреть, к каким полюсам оно (движение) тяготеет. Так как к полюсам тяготеет все живое, скажем, любая семья, и иногда разрывается этими самыми полюсами надвое, как в свое время Театр на Таганке, группа The Beatles, французский парламент эпохи Великой французской революции и т.д.
В самом общем виде можно сказать, что в протестном движении есть свои консерваторы и радикалы, правые и левые, максималисты и минималисты, идеалисты и прагматики, славянофилы и западники, революционеры и эволюционисты, конформисты и нонконформисты, популисты и реалисты, державники и европейцы, монархисты и республиканцы —число пар можно множить. Хотя любая из пар достойна интереса, мы можем позволить себе анализ только в самом общем виде, типа больше-меньше, радикально-постепенно.
На первый взгляд ситуация кажется предельно простой. Сначала радикалы, максималисты, революционеры из «Стратегии-31» в течение нескольких лет проводили свои шумные, но малочисленные акции, шокируя власти и обывателей радикальными лозунгами типа «Россия без Путина». За что власти охаживали их дубинками, тащили в кутузку и приговаривали к разным административным срокам. А затем, после откровенных фальсификаций на выборах, к ним присоединились интеллигентные представители среднего класса, которые оказались не только не готовы признать первородство «профессиональных политиков», но и вообще принципиально сменили интонацию протеста, заявив, что они против революции, против радикальных движений, за исключительно мирный протест. В том числе — без лидеров и партий, что, надо сказать, намного больше устраивало власть, посчитавшую, что новые протестующие, офисные хомячки, сердитые горожане, будут осторожнее этих Лимоновых, Немцовых и Каспаровых. То есть тех, кто практически всю путинскую эпоху нещадно критиковал «кровавый путинский режим», выбрав стратегию жесткого оппонирования власти. И своеобразным промежуточным итогом дистанцирования от «профессиональных политиков и радикалов» стало голосование в интернете за право выступления на митинге 24 декабря, когда мягко либеральные телеведущие, актеры и писатели недвусмысленно отодвинули на второй план тех, кто все мрачные путинские годы не давал угаснуть огню протестов. То есть сделали ставку на тех, кто, как и они, все эти годы придерживался осторожной конформистской тактики и, только когда протесты стали разрешенными и массовыми, присоединился к ним.
Сразу скажу, что не пытаюсь расставлять какие-либо оценки; массовое геройство при оппонировании власти в России (в России ли только?) невозможно и традиционно интерпретируется как маргинальное, девиантное, самоубийственное поведение. Достаточно вспомнить общественную оценку советских диссидентов, которые даже в самые свободные 90-е годы прошлого столетия не получили такого респекта, как их коллеги типа Гавела в Европе. Но моя задача не упрекать, а анализировать в попытке показать, как уровень и качество претензий к власти коррелируется с такими характеристиками, как максимализм или реализм, идеализм или прагматизм.
Рассмотрим вполне репрезентативную характеристику протестных настроений, выраженных — и очень точно — в статье умного и проницательного лингвиста Ирины Левонтиной, которая, анализируя лозунги и призывы на митинге, приходит к выводу, что «видно: митинг мирный, никто не хочет никаких революций». А затем формулирует уровень претензий со стороны собравшихся: «очень многие люди, особенно молодежь, вовсе не хотят влюбляться в каких-то харизматических лидеров, становиться фанатами партий и идеологий. Просто хотят иметь возможность выбирать партии и кандидатов, как выбирают сотового оператора. Да, может, ни один не идеален, возможно, разницы особой нет, но выбор быть должен. Вот просто должен быть. Я их выбираю, и пусть они за меня поборются и от этого станут лучше. Этот не понравится — в следующий раз выберу другого. Хочет меня удержать — пусть поработает, постарается. Другого не дано».
В рамках нашей темы, казалось бы, вот пример отчетливой прагматики, минимализма, осторожности, реализма. Очень простые требования, артикулирующие само понятие выбор. Что может быть легче для власти, чем такие претензии. Но так ли это? Действительно ли право выбора есть решение тех проблем, которые завели в тупик российское общество и вызвали кризис легитимности залгавшейся власти? При более внимательном рассмотрении комплекса претензий, артикулированных Левонтиной, легко убедиться, что выбор лучшего в любой ситуации возможен лишь в устоявшемся обществе, типа западноевропейского или американского, хотя и там политический выбор, понимаемый в экономических категориях (лучше, удобнее, комфортнее), работает относительно. Но это общества с устоявшимися конституциями, традициями регулярной смены власти, нормальными судебными и правовыми системами, разнообразными и внешне свободными СМИ. В нашем случае требование права выбора предполагает предварительное осуществление всех перечисленных обстоятельств (новой республиканской, а не монархической конституции, независимого суда и СМИ и т.п.), что на самом деле является примером крайнего и вполне утопического максимализма. То есть выдвижение требований заведомо неосуществимых либо бесполезных.
В этом смысле внешне намного более радикальные требования «политической оппозиции» типа «Чурова на нары, Путина в Чечню» куда легче осуществимы — при всей нешуточной силе путинского режима его падение представляется все-таки более легкой задачей, чем внезапный переход авторитарной по культуре и привычкам России, с практически отсутствующими демократическими институтами, к ситуации, когда политические требования можно оценивать как экономические (то есть более или менее выгодные). Другое дело, окажется ли осуществление этих требований – смены всей политической элиты и замены ее новой, – принципиальным для российских условий. Что здесь первичнее: Путин или социокультурные обстоятельства, вызвавшие его появление? Скорее второе. Замена Путина анонимом в принципе представима, появление после этого повсеместно уважаемых демократических институтов — проблематично. Хотя бы потому, что такова нынешняя российская Конституция, предоставляющая первому лицу заведомо недемократические полномочия, от которых — такова, в общем и среднем, человеческая природа — вряд ли откажется тот же Навальный, занеси его судьба в кресло президента России.
Но и требование немедленного создания демократических институтов столь же утопично и идеалистично. Кто их будет создавать, как, из кого формировать новый судейский корпус и новое независимое общественное телевидение? Как единичный пример такое возможно, как система — практически неосуществимо. Потому что конформизм или тотальная нечестность в большом и малом не есть произведение Путина, Суркова и компании, они лишь педалировали ситуацию в своих целях. Скорее Путин, Сурков (как символ лицемерия и манипулирования), тотальная коррупция — отражение состояния российского общества, а требовать у общества, чтобы оно само по себе изменилось, если ему еще ни разу не удавалось надолго поддержать демократический тренд, столь же утопично и идеалистично.
В этом смысле пример начала 1990-х с их многомилионными акциями протеста характерен. Пока митингующие демократы в яростной символической борьбе сражались с коммунистами-консерваторами, за сценой чекистская и комсомольская сволота пилили гири. Кстати, это реалистическое предупреждение сегодняшнему упоению акциями мирного протеста: пока митингующие сражаются за символические ценности, ценности реальные и их принадлежность обсуждаются совсем в других местах и другими людьми. И чем серьезнее станут протесты, тем реальнее, что они будут использоваться как инструмент получения власти и собственности совершенного другими и пока нам неизвестными деятелями.
Я это к тому, что очень часто максимализм и идеализм совершенно необязательно сочетаются с радикализмом. И имея в виду, что, возможно, главной проблемой российского общества остается инфантильная иморальность и социальная безответственность, имеет смысл повторить лозунг революции 1968 года в Европе: будьте реалистами — требуйте невозможного.