Возвращение в прошлое

Возвращение в прошлое

 Хотя я уже почти написал текст о русском нарвском типе, я перед ним поставлю впечатление от возвращения домой, которое совершенно неожиданным для меня образом — даже в деталях — совпало с сюжетом возвращения в Бостон из Барселоны, почти полтора года назад, возвращением на самый страшный период нашей жизни, болезни, медицинских ошибок и смерти.

А начиналось все бодро: если вспоминать наше с Таней возвращение, то оно казалось очень продуманным и комфортным, после круиза по Средиземному морю, сразу после прибытия в Барселону мы отправились с чемоданами в аэропорт, где сдали вещи в камеру хранения, а сами поехали в город, между швартовкой круизного корабля и отлетом из Барселоны в Бостон у нас было почти полдня, и мы решили провести его в понравившемся нам городе.

Три дня назад я тоже поехал в Таллин из Усть-Нарвы утром, чтобы погулять по городу, провести полночи в гостинице недалеко от аэропорта, и не позже 4 утра быть в аэропорту. В отличие от нашего возращения через Барселону прямым рейсом до Бостона, мне предстояла не только бессонная ночь, но и 6 часов ожидания пересадки в Копенгагене. Прямых рейсов из Таллина или рейса с меньшим ожиданием – не было.

Тот наш последний день в Барселоне был окрашен грустью, я принял ее за ощущение конца вполне себе удачного путешествия, которое немного омрачалось ухудшением Таниного самочувствия; из-за чего мы в тех городах, в которые мы приплывали — ездили или на такси, или на экскурсионных автобусах (если они были). А тут мы вернулись в город, с которого путешествие началось, который нам понравился, и вот нам выпал еще один день, во время которого мы, не ожидая этого, прощались с ним и вообще обыкновенной жизнью навсегда.

Утром позавтракали на корабле, а обедали в каком-то ресторанчике, которые здесь открываются довольно поздно, а потом просто сидели около огороженной площадки для  выгула собак и смотрели на них. Тоже прощались, не зная этого.

У меня же все сложилось иначе, я приехал в аэропорт, чтобы подать жалобу на компанию SAS, которая испортила мне чемодан во время проверки, срезала замок, не умея его открыть, и проделала просто дыру возле молнии, с обратной от ручки стороны. Так что рука туда проникала легко, лишь прореж или порви подкладку. Но добраться до компании SAS  оказалось непросто, надо было ждать, когда объявят посаду на рейс, а до этого было два часа, никак не раньше. Более того, я понимал, что одно дело, если бы я сразу после получения чемодана пожаловался на испорченный чемодан, а другое спустя три недели – поди докажи, то ты не сам порвал. И я решил использовать предложение обмотать чемодан специальным скотчем, который надо прорезать, чтобы добраться до дыры. Я скептически всегда относился к тем, кто так обматывает вещи, хотя я в чемодане хранил и мой, доставшийся мне в наследство от Таньки старый Macbook pro 2015 года, пару объективов, дрон DJI, микрофонную систему от RODE  и много чего по мелочи. Но моя ручная кладь в виде рюкзака и так была страшно тяжелой из-за камеры, объективов и прочего. Кстати, камерой и всем прочим я практически не пользовался, у меня возникла какая-то преграда между ней и мной, а снимал в основном на телефон, благо он под рукой.

До Копенгагена мы добрались за полтора часа. И с соседом, который оказался не только русским американцем родом из Петербурга, но еще знакомым моих приятелей Инги Рекшан, Лени Мерзона, Доли (Лены) Осиповой и других. Он несколько раз делал со мной селфи, как со знаменитостью, которой я не являюсь, но он повторял, что иначе ему никто не поверит.

Короче мы с ним прошли почти весь аэропорт пешком до станции метро, сели в поезд и поехали в исторический центр Копенгагена, моего попутчика манила андерсоновская Русалочка и район Христиании, я просто хотел немного прогуляться и где-нибудь позавтракать. Попутчик, скорый на ногу, шел налегке, я с тяжёлым рюкзаком поспевал за ним с трудом, и на главной площади мы с ним расстались. Он побежал в сторону памятника Русалочки, я пошел просто погулять, а в перспективе и позавтракать. Но все кафе открывались позднее, было еще слишком рано, я поплутал по городу, посмотрел на канал, как всегда напомнивший Петербург, и в конце концов увидел людей, сидящих за ресторанными столиками с той стороны стеклянной витрины, и решил, что нашел нужное место. Я, конечно, понимал, что это ресторан от гостиницы, причем одноименной тоже петербургский, облюбованной Есениным, Hotel D’Angleterre. Понимал, что здесь будет все дороже, но вряд ли намного, решил я. Зашел, меня посадили, дали на выбор меню или шведский стол, я, хотя не был столь голоден, выбраk шведский стол, взял сосисок с омлетом и чай. А когда мне за этот скромный выбор принесли счет на 450 датских крон, то понял, что это, наверное, самый дорогой завтрак в моей жизни. Расплатился и побрел к метро.

Наш последний ланч в Барселоне обошелся для двоих раз в пять дешевле, хотя мы заказали вино и вообще, но надо думать, чем ходить завтракать в один из самых дорогих отелей. Вернулся в аэропорт и сел ждать. Уже это ожидание было, конечно, утомительным. Мне трудно ждать и догонять, как и многим, но ничего не поделаешь. Меня грело, что я, регистрируясь на рейс еще в Усть-Нарве, немного доплатил за место, в результате в самолете Таллин-Копенгаген сидел у аварийного выхода, что позволяло почти лежать в кресле, а вот место в самолете Копенгаген-Бостон было менее удобным, все остальные уже разобрали, и я просто взял то, что осталось.

Главная мука в нашем перелете между Барселоной и Бостоном был холод. Мы, уповая на лето, жару и июнь, взяли с собой по куртке, без свитеров и прочего, а тут выяснилось, что в этой испанской компании даже насквозь синтетическое и тонкое одеяло надо не попросить у стюардессы, а купить. Купить, чтобы через несколько часов выбросить, оно стоило копейки, 5 долларов, если не путаю, но это было такое крохоборство, что я снял с себя куртку, мы нацепили ее на Таньку, и я все часы перелета сидел в рубашке, хота в пору было надевать дубленку и шапку.

В компании SAS до продажи одеял еще не опустились, их, как и дополнительные подушки выдавали по первой просьбе, но вокруг было столько детей, что оставалось надеяться, что родители их хорошо воспитали. Но никакое воспитание не помогает в результате перелета через океан, последние несколько часов проходили под аккомпанемент детского плача, переходящего в рыдания на грани или даже за гранью истерики. Взрослому терпеть такой долгий перелет непросто, детям тем более.

Но все рано или поздно кончается. Как и в случае с нашем полетом из Барселоны, так и в моем перелете из Копенгагена в Бостон самолеты прилетели раньше времени, мы-то и я спустя полтора года радовались, а зря. Прилетевшие самолеты простояли почти сорок минут на полосе в ожидания места для выгрузки пассажиров и багажа, в результате самолеты были пришвартованы в дальних частях аэропорта, и все пошло комом-ломом.

Мы с Танькой ждали наши чемоданы более двух часов, их куда-то возили, совсем не туда, привозили, но не те, меняли; Танька устала, где-то нашла место, чтобы присесть, свободных скамеек не было вообще, и ждали, кажется, бесконечно.

То же самое произошло и со мной: чемоданы из Копенгагена появились часа через полтора, мой, спеленатый как ребенок белым скотчем появился почти последним, я выхватил его с ленты транспортера и пошел к выходу. И тут меня из толпы вылавливает меткий глаз дежурного, смотрит с подозрением в глаза и отправляет на дополнительный досмотр в очередь, состоящую из мужчин странного вида с тележками чемоданов, каждый из которых тщательно просвечиваются и осматриваются. В конце концов, я не выдержал и пошел выяснять, за что мне такая честь? Я понимал, что они считают, что я обмотал чемодан скотчем, чтобы его не досматривали, а значит, я что-то прячу. После переговоров меня переместили в другую очередь, просветили чемодан, и отпустили.

Но, как выяснилось, как тогда, когда мы с Танькой возвращались из Барселоны, так и в случае моего перелета через Копенгаген, мы очутились на другом конце аэропорта, относительно того места, куда приезжали машины, вызванные по Uber. И у меня, и у Таньки было по два места, чемодан, и ручная кладь, надетая на ручку чемодана. Казалось бы, удобно, но у Таньки быстро кончились силы. Я пробовал тащить и свой и ее чемодан с прицепом, но они разъезжались, и это было не езда, а ерзанье. Но напомнило мне наше первое возвращение из-за границы, когда в 1989 году мы ездили в Гамбург, к нашим приятелям Эдику и Антье Фалькенгофам; я потом ездил ещё в Мюнхен, на радио «Свобода», кое-что заработал, и мы возвращались с бесчисленным количеством вещей. Одних книг из того списка, что считался еще запрещенным, было около 100, включая Солженицына, полный комплект Континента и так далее, подаренных мне после выступления в одной библиотеке. Но то возвращение было вполне мажорным, мы не просто были первый раз на Западе, мы были в нескольких месяцах от выхода первого номера нашего журнала «Вестник новой литературы», вся жизнь, казалась, лежала еще впереди, да так и получилось.

Из Барселоны я прилетал с женой, которая, несмотря на ее героический стоицизм и просто неумение жаловаться, чувствовала себя так плохо, что мне приходилось останавливаться, возвращаться за ней и ее чемоданом, тащить его, позволяя Таньке немного отдохнуть. Но все равно это была какая-то мука, с неправильным поворотами, лифтами, этажами и долгим поиском места для pick up машины от Uber.

 Мы возвращались совершенно в другую жизнь, чем та, что мы покинули все пару недель назад, мы возвращались на Голгофу мучений, боли и смерти, о которых ничего не знали и даже не предчувствовали, наверное. Но все было так долго, муторно и некомфортно, что мрак поневоле заползал в душу. И я это еще раз ощутил, идя практически по нашим следам с разницей в полгода – такой же мало комфортный перелет, долгое до 40 минут ожидание на взлетной полосе, двухчасовое ожидание чемоданов, а затем плутание по ночному аэропорту (в случае Барселоны) или вечернего (из Копенгагена).

Я возвращался домой и одновременно в свое прошлое, в эти муки, которые предстояли моей девочке, даже в машине от uber все оказалось неладно, женщина-водитель, везущая нас с Танькой, то ли ошиблась, то ли я в заказе ткнул не свой адрес, а адрес моего папы, и это было дополнительным временем плутания. В машине, что мне прислали после Копенгагена, уже сидел другой пассажир, его надо было отвезти сначала и только потом меня. Водитель непрерывно говорил с кем-то через наушник телефона, телефон держал где-то у колен, никакого обычного навигатора у него не было, он ехал по подсказкам пассажиров.

Да, я возвращался домой после трехнедельного гостевания у своей подружки, милой-премилой Ольки Будашевской и очаровательного Кевина, который по-русски не бум-бум, но строил свои английские фразы так, что, даже не всегда и не все понимая, я видел, что от тщательно избегает банальностей, как и полагается английскому режиссеру-интеллектуалу, лауреату почти всех, которые на слуху, премий, кроме пока Оскара. Да и еще на неделю приехал мой друг и соредактор по «Вестнику» Миша Шейнкер, с которым мы не виделись с 2013 года. Много говорили, с прискорбием констатируя, что та линия продолжения андеграунда с его независимостью от государства и денег, не то, чтобы потерпела крах, нет, многие их наших друзей, такие как Пригов, Сорокин, Лева Рубинштейн, Кривулин, Шварц, другие ленинградцы – на слуху. И если не прославлены, как того заслуживали, то все равно остались в культуре. Но сама линия на независимость от государства и рынка не получила в культуре почти никакого отчетливого продолжения. Есть те, кто в силу профессиональной гордости исповедует подобные ценности, но не потому, что получили их по эстафете, а потому что сами выбрали их. А так, как сказал мне Миша, качая головой, мы потерпели поражение, мы не оставили после себя наследства, разве что в собственной судьбе, не столько учащей, сколько отвращающей от андеграунда, как стратегии лузеров.

Но это все равно было совсем не та пропасть отчаянья, в которую мы очень быстро погрузились с моей несчастной Танькой, не сумев получить назначение на эндоскопию в течение 4 с половиной месяцев, а получив результаты, стали медленно умирать на фоне неправильных и несвоевременных решений врачей.

Я ехал на такси домой, где меня никто не ждал, и теперь никто не будет ждать никогда, кроме Танькиных цветов на подоконнике. А так, открыл дверь, вошел, втянул чемодан с рюкзаком, и попал в объятия полного и окончательного одиночества – единственной линии, оставленной мне этой жизнью.

 

Усть-Нарва, путч, варенье

Усть-Нарва, путч, варенье

У Набокова есть сетование на зубное протезирование, в результате которого небольшая щель между передними зубами, которую Набоков называет «милой», заменили ровной и пластмассовой голливудской улыбкой. Я об этом вспомнил, когда остановился перед домом по улице Койдула, 12, где мы в конце 1980-х жили с компанией друзей каждое лето.

Я не сразу нашел этот дом, потому что раньше он был последним — перед международным лагерем Норус — домом, а теперь находится посередине, и я его сразу не нашел. За более чем 30 лет дом еще более обветшал, стал еще более обшарпанным, денег на ремонт у его хозяев явно нет, как, возможно и желания. А его умирание было особо заметно на фоне стоящих рядом совсем новых и современных домов, по сравнению с которыми он выглядел еще более старым и дряхлым стариком в детском саду. Во мне боролось желание достать телефон и сфотографировать его, но тогда снимок совсем заслонит праздничный образ этого дома, частично утопающего в тени деревьев, частично озаренного солнцем, каким он оставался в моей памяти. И я решил не портить воспоминания.

Когда 16 августа 1991 года мы с моей Танькой купили Алеше щенка ризеншнауцера, получившего имя Нильс (его нужно была называть как угодно, но с первой буквой Н), мы жили уже не на Койдула, 12, а в самом конце улицы Рая. Танька сопротивлялась покупке собаки как могла, но у нашего Алешки была не самая сильная нервная система, нам хотелось его максимально поддержать, и Танька, в конце концов, согласилась. Более того, сама выбрала Нильса из компании его не менее породистых сестер и братьев в квартире заводчика в Ивангороде. Пока мы везли Нильса в Усть-Нарву, он, не привыкший к машине и вообще смертельно напуганный, несколько раз скатывался с заднего сидения, а когда мы привезли его в наш дом, спрятался за шкафом и явно испытывал ужас.

Алеши дома не было, он играл со своими друзьями по дому на улице Койдула и не очень хотел идти домой, хотя я сказал, что его дома ожидает сюрприз. Ему было десять лет, и игра состояла в том, что они подбрасывали в костер куски шифера: который взрывался с резким шумом.

Понятно, что Нильс привык к новому дому очень быстро, он неуклюже бегал на поводке с Алешкой, постоянно запутывался, падал, но уже было понятно, что это страшно энергичный и веселый щенок.

В этот или на следующий день мы вместе с моим приятелем, писателем Сережей Коровиным пошли в баню (кажется, был мужской день), потом сидели у нас перед верандой, выпивали, затем переместились на веранду. Скоро Сережка с женой Наташей уехали на велосипедах домой, а я на следующее утро поехал в Ленинград. Уже не помню, по каким делам. Скорее всего, журнальным, потому что в котельной я к этому времени уже два года как не работал.

Это было 18 августа, накануне путча. Когда путч начался и появились первые слухи о колоне танков на подъезде к Петербургу, я позвонил в Усть-Нарву; у нашей хозяйки Инны был телефон, и, когда это было нужно, звала к нему Таньку. Но сразу дозвониться не удалось, никто не подходил. Наконец Инна ответила, позвала Таньку, которая на большой кухне варила варенье. Я сказал, чтобы она срочно собиралась, я за ними выезжаю. В переломные моменты лучше быть вместе. Танька начала собираться, ей это было несложно, она была педантичной и собранной, но варенье все-таки подгорело.

Мы и так среди нашей большой компании оставались в Усть-Нарве последними, остальных позвали дела еще раньше. Если говорить о путче, то я помню, как со своими друзьями смотрел митинг, посвященный победе над путчистами. Мы, конечно, симпатизировали тем, кто путч преодолел, но пока мы смотрели этот митинг, кажется, 22 августа, послушав риторику выступавших и эти троекратные раскаты: Россия, Ельцин, Москва, я сказал, что у этих людей не получится преобразовать Россию, они продолжают говорить на советском языке. Мои друзья со мной тогда не согласились, хотя впоследствии стали не только противниками Ельцина, но и сторонниками Путина.

Но в нашей семейной памяти все это сохранилось именно в такой последовательности: покупка Нильса, первые часы и дни его с нами, баня с Коровиными и путч.

Мы так и рекомендовали потом Нильс — путчевый. Мы взяли его 16 августа, а родился он 17 мая, в один день с Леной Шварц, женой моего соредактора по журналу «Вестник новой литературы» Мишей Шейнкером, и к августу 1991 мы успели выпустить уже несколько номеров и книг, чем (книгами и нашим издательством) почти полностью занимался Миша Шейнкер.

На следующий год мы последний раз приехали в Усть-Нарву с годовалым Нильсом, который был энергичным и непоседливым как ртуть. Он успел побегать по усть-наровским пляжам, но мы были в Усть-Нарве почти одни, заходил Лёва Лурье, еще кто-то, но введение виз переместило нас на Корельский перешеек, где у Лены Шварц и ее мамы, Дины Морисовны, заведующей литературной частью театра Товстоногова и его ближайшей подругой, была сьемная дача с огромным участком.

А Усть-Нарва, как корабль в тумане, стала пропадать, не полностью, конечно, мы очень часто возвращались к ней в разговорах, мы все сравнивали именно с ней, все наши дачи и дачки в Репино и Комарово. Все было похоже на Усть-Нарву, но уступало ей по какому-то внутреннему ощущению праздника. Когда мы первый раз приехали в Усть-Нарву, нам с Танькой было по 34 года, когда уехали — уже под сорок. Когда мои друзья (не все, конечно, но многие) начали дрейф в сторону официоза, обиды за неполучающиеся реформы, приведшие к обнищанию большинства, а потом узнавшие Путина как своего, Усть-Нарва стала тоже покрываться трещинами и пятнами, как, не знаю, портрет Дориана Грея. Усть-Нарва была ничем не виновата, никто ни в чем не был виноват, демократы, действительно, были вороваты, использовали пугало в виде красно-коричневого реванша, чтобы без помех делить огромный кусок пирога, доставшийся им бесплатно. Но все равно путинское великодержавие и имперский синдром были настолько хуже, что это было очевидное сравнение.

И все же Усть-Нарва стала покрываться крокелюрами, паутиной морщин и трещин, она была не виноваты в том иллюзии дружбы и взаимопонимания, которым мы владели, пока жили здесь, но потом оказалась не столько отороченной, сколько символом разрушения дружбы, юности и молодости.

И когда я пару недель назад приехал сюда, я приехал в Усть-Нарву моей Таньки и меня. Я вспоминал о том, как мы проводили здесь время, как смотрели друг на друга сквозь призму Усть-Нарвы, и это были очень дорогие воспоминания. Да, она стала совсем другой. Как трещина между передними зубами Набокова, она была красива и непритязательна одновременно, и то, что я, прежде всего, увидел, вернувшись в неё сегодня, это то, что этой трещинки уже не было. Старые дома, среди которых был и дом Инны в 1991, обветшалый уже тогда, скорее всего, снесли (по крайней мере, я его не нашел). Зато новые и современные виллы возводились тут и там, вероятно, придавая Усть-Нарве более лощенный вид, но трещинка пропала.

Но я уже третью неделю живу здесь, через пару дней улечу обратно в Америку, а пока почти ежедневно хожу по улицам, по которым мы или я ходил, один или вместе с моей Танькой, моей единственной и самой преданной подружкой. Ее уже нет здесь, я не ищу ее отражение или тень ни на пляже, ни на улицах или в магазинах. Я знаю, что ее нет, как и нет той Усть-Нарвы, в которой мы когда-то жили и были, наверное, счастливы порой, даже если не давали себе в этом отчета. Моя девочка. От тебя ничего не осталось, мы тебя сожгли и развеяли прах, но ты есть, как прививка от оспы на плече, в моей памяти и в том, что я описал тебя, в тщетном стремлении сохранить тебя хотя бы как литературный образ. Но мы с тобой навсегда, пока еще я жив и могу вспоминать и думать о тебе.

Гений места

Гений места

Хотя я приехал в Усть-Нарву, чтобы хоть чуть-чуть отстраниться, отдалиться от моей девочки, моей Таньки, я помню о том, что она ушла и оставила меня одного, вполне, как оказалось, незащищенного, каждую секунду. Я просыпаюсь с этой мыслью, она не давит уже, как гранитная плита, она лишь мелькает рыбьем хвостом, одевая следующую мысль, опять же не мысль, а какое-то движение в сторону мысли, в эти постоянные цвета неизбывной грусти.

Я уже больше недели в Усть-Нарве, но все также почти ничего не узнаю, та Усть-Нарва, в которой мы жили во второй половине 80-х и начале 90-х не исчезла, но опустилась ниже ватерлинии, она там, ближе ко дну, а на поверхности все, что изменилось, заново построено или перестроено, мельтешит яркими крыльями бабочки, делающей вид, что не помнит себя гусеницей. Летать – не ползать.

Я не смог найти наш первый дом на улице Койдула, потому что и Норуса в том виде, котором он был, тоже нет, вместо него несколько в разной степени фешенебельных отелeq, в разных местах; я бы вспомнил его мгновенно, если бы не изменился контекст, не поменялось все вокруг, а так просто не могу идентифицировать.

Весь круг общения здесь Ольки Будашевской – это люди, намного нас моложе, их не было на свете или они были совсем маленькими детьми, когда мы жили здесь, они в лучшем случае возраста нашего Алешки или еще младше. Я был на одной тусовке с многочасовым сидением за столом, рядом с костром (для шашлыков) и торшером, выставленным на траву; и со смешанными чувствами наблюдал за гостями, которых объединяло не встречаемое мной ранее чувство близости по принципу принадлежности именно к этому месту, Усть-Нарве. Это что-то похожее на землячество, попытку сохранить память о родине, которую навсегда или надолго потеряли, живя на чужбине. И постоянно возвращаясь в памяти в прошлое, чтобы зачерпнуть немного былой силы и радости. Но они не были в эмиграции, они стояли на той самой земле, которая объединяла их сегодня, как объединяла их, когда они впервые сюда приехали детьми, а потом каждый год возвращались и возвращались сюда, в поисках какой-то новой идентичности.

В разговорах между собой они предавались воспоминаниям о детстве, иногда совместном, иногда параллельном (так как не знали друг друга), иногда последовательном – и у каждого была своя Усть-Нарва, которая походила на матрешку, в каждой последующей было меньше воспоминаний и воспоминателей, но тем они были слаще и ценней.

Это было какое-то почти религиозное отношение, похожее на отношение к идолам, например, к граду Китежу или Пушкину, который у каждого свой, хотя Пушкин един. И это было похоже на его отношение к лицею, к детству в Царском селе, по формуле – весь мир – чужбина, отечество нам Царское село. Только не Царское село, а Усть-Нарва. Я смотрел как люди совершенно разной судьбы распознают друг в друге усть-наровское происхождение как будто магнитом притягивают схожее. Так служат утерянному божеству, которого уже нет, разве что в их памяти, это какая-то ностальгия не по времени, а месту, немного похожая на религиозную. Бог, как Усть-Нарва тонет под наслоением прошлого, но они с удивительным упорством достают его из-под множества слоев, отряхивают от крошек и грязи, и их личная Усть-Нарва оживает, как птица Феникс, и машет приветственно крылами.

Я еще не сталкивался с таким видом религиозного поклонения. Вот один, с вполне земной профессией стоматолога, вспоминает свое детство, девочек, одна из которых стоит рядом, их первую сексуальную идентификацию и проверку ее на тех, кто рядом. А потом говорит, что приезжает сюда не просто каждый год, а несколько раз в год – на переходе от зимы к весне, или, напротив, от осени к зиме, когда здесь пусто, дачников нет, море суровое и ветренное, а ему нужно просто походить пару дней по пляжу, по улицам, чтобы затем вернуться хотя бы отчасти с новым зарядом.

Конечно, у меня этого нет, моя ностальгия исчерпывается ностальгией по времени и людям, но я не ищу среди прохожих свою Таньку, держащую за руку маленького Алешку, я точно знаю, что их здесь нет, что они были, но больше никогда не появятся. У меня нет такого опыта, у меня здесь не прошло детство, в которое я возвращаюсь и возвращаюсь, мне просто было здесь хорошо, потому что это тоже был переход от зимы к весне: я приехал сюда в тот год, когда меня последний раз допрашивало КГБ за публикации на Западе во второй день съезда КПСС, на котором Горбачев объявил перестройку. И жили отчасти в советской зиме, отчасти в усть-наровской весне, но именно в переходном коридоре, от одного к другому, от советского к западному, от костного и общего к частому и даже частно-собственному.

Но мне все равно оказалась близка эта ностальгия экспатов по genius loci, эта религиозная общность по принципу принадлежности к выдуманному и реальному землячеству, но не в изгнании или послании, а прямо здесь в центре того, с чем они прощаются и не могут проститься, в чем они живут, дышат и не могут надышаться.

Для меня Усть-Нарва – это место и время, время, неотрывное от места, где вся жизнь открывалась как с высокого холма и казалась столь же удачной, сколь обманной и естественной. Мы все ищем и ждем свою Эвридику, а ее не будет, потому что уже была и никогда не возвращается. Это одноразовая иллюзия, ей можно молиться, но она больше не воплотиться в реальности, в своем конкретном теле. И как я больше никогда не увижу свою девочку, мою утерянную половину души, так и эти служители памяти святого Грааля, не смогут вернуться в него целиком, а только мыслью, чувством, разделенным с таким же как он паломником ко святым местам, хотя стоят двумя ногами на той земле, по которой тоскуют. Потому что ее тоже нет, и о ней можно только мечтать.

Усть-Нарва как прием

Усть-Нарва как прием

В Усть-Нарву я приехал впервые более 50 лет назад с моим папой, Таней и нашим одноклассником Юркой Ивановским. В 1974 мой папа купил новую машину, тогда казавшуюся верхом шика, «Жигули» 5-ой модели, белую сверкающую «пятерку», и позвал меня и моих друзей в путешествие на несколько недель. С Танькой мы не были женаты, это произойдет через год, а подружка Юрки, Наташка, как он по секрету рассказал уже в путешествии, залетела, была от него беременна, и свадьба состоится уже осенью.

Мы не сразу поехали в Усть-Нарву, сначала мы проехались по Псковской области, собирали грибы, и в одном месте наткнулись на волшебную поляну первый и последний раз в жизни, которая стоит перед глазами любого грибника: она вся была уставлена красными головками, мы собрали их неимоверное количество, а потом готовили на костре, так как ночевали в палатке. Все туристское снаряжение было папиным, они с мамой порой ездили путешествовать на машине, пока у него (кажется, уже на следующий год) не появится дачный участок, и путешествия на этом закончатся.

Мы несколько дней ездили по Псковской области, а потом папа повез нас в сторону Усть-Нарвы, где никто из нас не был, чтобы оттуда направиться дальше в Литву или Латвию, через Пюхтецский женский монастырь и кемпинг в Каукси на Чудском озере. В Усть-Нарве у папы был близкий приятель и бывший сослуживец Боря Гринчель, который перешел на другую работу, но хорошие отношения с бывшим начальником сохранил. Однако в наших планах было остановится на окраине Усть-Нарвы, поставить палатку на реке и попробовать там устроиться. Мы так и сделали, но невиданное обилие комаров превратили первую же ночь в кровавое побоище, и папа попросил Гринчеля устроить нас на одну или две ночи, чтобы комары не обглодали нас до скелета.

Так и получилось, дом Гринчеля показался нам фешенебельным (особенно после палатки с комарами), хозяева гостеприимными, а обед в местном ресторане «Маяк» превосходным, как и местный творог. Дом Гринчеля был на улице Паркера, если я не ошибаюсь, нам понравилось почти все, пляж, море, несмотря на мелководье, привычное нам по пляжам Сестрорецка, где жила двоюродная сестра моей мамы и куда мы часто ездили, и вообще для всей Маркизовой лужи, как называли наше побережье Балтийского моря.

Через пару дней мы поехали дальше, но в памяти Усть-Нарва осталась каким-то сверкающим, солнечным образом роскошного отдыха, на который нужно немеренное количество денег (что было не так), но следующего раза пришлось ждать более десяти лет. Мы с Танькой поженились, но Алешка появился далеко не сразу, я уже писал об этом, что Танька совсем не спешила заводить детей, и я немного недоумевал, почему она этого не хочет. Но когда ей пошел 29-ый год, я ей однажды сказал, все, я тебе сейчас сделаю ребенка, больше нельзя откладывать (я где-то слышал, что 30 лет – это граница для относительно безопасных родов у женщины), и именно так все произошло. Танька-то была уверена, что ничего не получится, гинекологи говорили ей о загибе матки, что-то еще. Но первый же раз, когда мы не предохранялись, оказался плодотворным. И она родила Алешку.

Дальше начались будни, обычные при рождении малыша, Зоя Павловна, Танина мама, приезжала помогать почти каждый день; моя мама не была столь целеустремленной, и куда реже приезжала с папой погулять с Алешкой. Но именно рождение ребенка стало причиной первых столкновений между моей мамой и Таней, особенно, когда мы первый раз приехали на несколько недель на дачу, которую Таня предварительно полностью вымыла, убрала, подготовила комнату под лестницей на первом этаже для нее с Алешкой, и мы приехали в ситуации легкого, но постоянного напряжения между двумя женщинами. Ничего особенного, но каждая тянула одеяло на себя: мама слишком настырно предлагала свои советы, Танька далеко не все из них принимала к исполнению, мама была очень самолюбива, нетерпелива, куда более эмоциональна. Холодноватой и сдержанной Таньке было с ней настолько не просто, что на следующий год она отказалась ехать на родительскую дачу. Не отказалась, конечно, для этого у неё был слишком мягкий характер, но ей явно этого не хотелось, и я принялся искать другие варианты.

Об Усть-Нарве нам напомнила мой приятельница Бэлка Улановская, которая, поговорив со своей, кажется, двоюродной сестрой, дала ее телефон, и Усть-Нарва, где двоюродная сестра Бэлки жила вместе с целой компанией много лет, опять появилась на горизонте. Без машины это было трудно осуществимо, но папа предложил, пока они живут на даче, брать его машину, только раз в сколько-то там дней привозить им на дачу продукты. 

Так мы и поступили, погрузились в папину машину, кстати, все ту же белую «пятерку», которая уже не казалась верхом изысканности, и поехали. А я потом каждую неделю ездил в Ленинград, на свою суточную смену в котельную, плюс отдавать и привозить Тане новую работу, как машинистке на Геофаке университета, и обязательно ездил к родителям, привозить им продукты.

В Усть-Нарве, где компания родственницы Бэлки Улановской нашла нам комнату в том же доме, где они все жили (Танька бы тут же сказала бы, как ее звали, как звали ее мужа, переводчика, как звали ее сестру из Москвы – кажется, Оля – но я к моему стыду не помню). Хотя без них никакой бы Усть-Нарвы не было, мы подружились, в городе виделись не очень часто, только когда они приходили на какие-то чтения или выставки, а здесь целое лето прожили одной дружной компанией. 

Дом на улице Лидии Койдула был расположен не доезжая нескольких десятков метров до международного лагеря Норус (Юность), что позволяло пользоваться некоторыми из их удобств, в частности душем. Потому что в доме, который мы вместе снимали, душа не было, не помню, была ли горячая вода, но водопровод был. Дом был огромный, им владел дед, которого мы сразу окрестили бывшим лесным братом из-за его молчаливой мрачности. Еще он ездил на телеге с лошадью, но в его доме жило семей десять, и его родственников, и нас, летних арендаторов.

В Усть-Нарве все было великолепно, только вода в море была слишком холодной, мы приехали в июне, воздух уже давно прогрелся, а вода даже на мелководье оставалась очень холодной. Дети все равно бегали по ней и пытались купаться, мы, как могли, сдерживали Алешку, но все же отвадить его от воды не могли. В результате однажды у него вспухли все железки, на шее и еще где-то на теле. Мы, очень испугавшись, повезли его к врачу в Нарве, где очень доброжелательна врачиха прописала какие-то лекарства и подтвердила, что это от простуды. «Да,- сказала Таня, — он, наверное, перекупался». – «Вы с Черного моря только что приехали?» — «Почему с Черного, здесь, у вас, в Усть-Нарве». – «Да вы что, в такой воде купаться нельзя, нельзя взрослым, простудиться нечего делать, а ребенку – тем более. Наш курорт не предполагает морских ванн, только загорать и дышать морским воздухом». Но ее благоразумные рекомендации, естественно, были оставлены без внимания, и дети, и взрослые лезли в ледяную воду, ну а в июле вода потеплела.

Однажды на тропинке к морю мы столкнулись лицом к лицу с нашей питерской приятельницей Иркой Молнер, совершенной белокурой красавицей и женой переводчика Майкла Молнера, переводившего и Лену Шварц, и Витю Кривулина. Майкл постоянно не жил в Ленинграде, только наезжал, Ирка жила – не помню, снимала или имела квартиру – где-то рядом с домом Наля Подольского на Декабристов. У Наля был один из салонов ленинградского андеграунда со знаменитым выходом на крышу, где кто только не буянил, в том числе Женя Рейн, который напившись громогласно среди ночи, обращаясь к пустынным улицам, читал стихи посвященные Бродскому. И настолько громогласно, что приехала кем-то вызванная милиция. 

Мы бывали и у Наля, и у Ирки Молнер, но, кажется, уже после того, как пересеклись на тропинке к пляжу. Вместе ходили на море, вместе загорали; Ирка была небольшого роста, очень худенькая, стильная, а раздевшись первый раз продемонстрировала огромный и ужасный бордовый шрам на животе, а поймав мой взгляд, пояснила, что это кесарево сечение. У нее были очень тяжелые роды, и она благодарна, что ее спасли. Я недоверчиво посмотрел на ее шрам, весь в каких ответвлениях и зазубринах, будто его делали тупым консервным ножом. Нравы советской медицины.

На следующее лето, мы опять решили ехать в Усть-Нарву, а так как двоюродная сестра Бэлки Улановской сказала, что они решили сделать перерыв, сколько можно ездить столь далеко (машины у них, кажется, не было), и мы пригласили своих друзей. Все еще школьных, но прошедших через последнее десятилетие второй культуры, противоречивый, но и интересный для неофитов андеграунда Клуб-81, все эти выставки и концерты Курехина.

Очень скоро пути наши разойдутся, уже в 90-х появилось ощущение, что мы смотрим на происходящие события с разных сторон. Я почти на десятилетие нырнул в наше с Мишей Шейнкером журнальное предприятие по редактированию и изданию «Вестника новой литературы», одновременно уволился из котельной и стал зарабатывать газетными и журнальными статьями. Потом стал работать на радио «Свободу», и помню, один разговор с моим приятелем детства, тем же Юриком Ивановским, который, кажется, по поводу убийства Галины Старовойтовой, сказал, что скептически относится к радио «Свобода», потому что она не хочет, чтобы Россия встала с колен. Не глупый, вполне еще совсем недавно антисоветски настроенный, он смотрел на перестройку, которую делали, конечно, в своих интересах представители все той же советской номенклатуры второго и третьего звена, но ведь для конкуренции они все-таки впустили элементы свободы в нашу жизнь. Но для тех, кто еще через десять лет станет путинистом, Россию Запад поставил на колени. Но я все равно был изумлен, не столько даже смыслом, сколько стилистикой, пропагандистским штампом без особого стеснения использованным моим другом детства, не зная, что это только начало.

Но к Усть-Нарве это имело лишь косвенное отношение. Мы были здесь еще вместе и даже не представляли, что найдутся силы, способные развести нас по разным углам. Мы жили не на ярком, но все равно почти Западе, немного отдыхая от убогого советского быта, и любили Усть-Нарву, может быть, по-разному, но все равно любили.

  

Волшебная Усть-Нарва

Волшебная Усть-Нарва

Я сейчас в путешествии (типа), приехал к своей давней подружке Ольке Будашевской на ее дачу в Усть-Нарве, где она живет вместе со своим мужем, англичанином Кевином, и морем (морем дважды, реальным побережьем Балтийского моря и морем друзей и приятелей, что при ее общительности и редко искреннему интересу к другим, говорит о просторах ее души точнее многого). 

Почему приехал? Потому что у себя дома, в нашей с Танькой огромной квартире в Ньютоне, я просто охуеваю от одиночества и тоски, а Олька, при всей своей хрестоматийной насмешливости и язвительности, оказалась самой доброй и сочувствующей мне; всегда очень любила Таньку, поддерживала меня в моих писаниях-воспоминаниях о ней, и правильно посчитала, что пусть временное, но житье среди толпы благотворнее многого скажется на моей ненависти к себе и своей теперь жизни. 

Ненависти, потому что я не могу простить себе болезнь и смерть моей несчастной девочки, и живу, пока пишу о ней, ибо все остальное потеряло смысл. Но это все в одиночестве, пока у тебя есть возможность пестовать крах и банкротство своей жизни, а когда ты среди людей, настолько других, что будет невежливо демонстрировать им свое горе, ты поневоле ведешь себя так, будто ты — обыкновенный человек, приехавший туда, где тебе было хорошо когда-то, заходишь с чёрного хода в иную жизнь, и пространство твоих переживаний скукоживается. 

Я действительно не был в Усть-Нарве 33 года. Мы, с середины 80-х проводившие тут каждое лето, чтобы нашему Алеше было где дышать морским воздухом, жили здесь большой компанией друзей, также полюбивших этот странный и традиционный петербургский курорт, где тесно от знаменитых теней прошлого, а настоящее оборачивается псевдозаграницей, разрешенным, адаптированным Западом для человека из совка. Здесь мы встретили начало перестройки, здесь мы с моим давним приятелем Сеней Рогинским, тогда еще не возглавлявшим Мемориал и только что вышедшим из тюрьмы по Горбачевской амнистии, обсуждали контуры и направление моего будущего журнала «Вестник новой литературы». Здесь нам было хорошо, потому что мы еще не знали, что приход Путина разведет нашу разношерстную компанию по разным углам и поделать с этим ничего будет нельзя.

Последний раз мы были в Усть-Нарве летом 1992, когда объявление Эстонией независимости, введение собственной валюты и виз сделает затруднительным наш привычный здесь образ жизни с еженедельным возвращением в Ленинград (я тогда работал еще в котельной, как почти весь андеграунд, вытесненный на обочину социальной жизни, и моя работа заключалась в суточном дежурстве) и вообще прозрачной границей. Мы покинули Усть-Нарву накануне 13 июля, когда из Москвы в Америку уезжала моя двоюродная сестра Манюня с мужем, дочерью и мамой, моей тетей Инной, сестрой папы. Я должен был поехать в Москву проводить их.

Я не настолько сентиментален, чтобы возвращаться в придуманную Мекку прошлого, пока я жил со своей Танькой мы предпочитали смотреть и посещать новое, благо его было достаточно. Но ее уход все изменил, я не могу себе даже представить, что еду один на какие-то Багамы в Карибском море или туристом в Европу. Даже представлять это больно, осуществлять тем более. А поехать в некогда родное место к родному и любящему тебя и все вокруг человеку — реальный ход, если все остальные ходы невозможны.

Я пока поснимал только на пляже, который единственный совсем не изменился. Природе наплевать, что в России за это время дважды сменился строй (как общественный, так и строй мыслей большинства), да и вообще поменялось почти все; природа смотрит на эти изменения равнодушно, оставаясь верна себя как единственная константа в этой суете. И море с широким песчаным пляжем и ледяной водой при раскаленном солнце и таким обжигающе горячим песком, что больно идти купаться, и небо, и оторочка пляжа в виде лесной полосы — все не только на месте, но практически не изменилось. 

А вот все вокруг поменялось значительно. Я просто почти ничего не узнаю. Ни дороги, которая из Нарвы ведёт в Усть-Нарву, потом что это было узкое убогое шоссе с двусторонним движением, а теперь довольно широкая магистраль с велосипедными дорожками и тщательной разметкой. Я не могу даже найти площадь, на которую в советское время приезжали автобусы из Ленинграда, делая здесь конечную остановку, чтобы потом отправиться в обратный путь. Теперь въезд в Усть-Нарву совсем другой, какие-то огромные (и типичные) супермаркеты, сверкающие бензоколонки, новые рестораны и большое количество новых современных домов, построенных на месте старых деревянных развалюх. Или не развалюх, но все равно старых домов.

Но это не меняет того обстоятельства, что здесь все также доминирует русская речь, Усть-Нарва остается русским курортом, куда едут из России, купившие здесь (или снимающие их) дома, сюда приезжают русскоязычные эстонцы, в то время как не русскоязычные игнорируют Усть-Нарву, предпочитая места, где они будут среди своих. 

Напряжение по отношению к русским нагляднее все демонстрирует граница, раньше она проходила по реке Нарове, прямо на мосту и была прозрачной и фиктивной, как многое в совке. Теперь сразу за мостом, вплоть до первой большой площади (надо уточнить ее название, которое я забыл) построен огромный погранично-таможенный комплекс, к которому тянется жирной змеей очередь из желающих вернуться (то есть поехать) в Россию. Неизвестно по какой причине (случайно, что вряд ли, или по приказу властей, что вероятнее), этот таможенный переход невероятно затруднен и занимает много часов. Можно, конечно, при наличии связей купить себе место в очереди поближе примерно за 50 евро, но большинство терпеливо стоят в ожидании, когда их вещи будут досмотрены в придирчивом и равно бессмысленном досмотре. Понятно, практически никто не везет с собой запрещенных вещей, зная о тщательном осмотре, но таким образом эстонские власти дают понять о своём отношении к тем, что посещает Россию, ведущую войну против Украины. Русскоязычные эстонцы, имеющие родственников в России, постоянно опасаются, что за частые поездки туда могут лишать гражданства, что напрягает. Но никто из них, кажется, и не собирается перебираться в Россию навсегда, жизнь в Эстонии значительно комфортней, правда и отказаться от поездок на родину не могут тоже.

Я пока не был возле ни одного из домов, в которых мы здесь жили, а это было, кажется, четыре или пять разных дома, в принципе я хотел бы посмотреть на них и может быть снять, но я всего лишь четвертый день в Усть-Нарве, а учитывая джетлаг из-за перелета через океан и смены часовых поясов, все еще хочу спать днем и не могу угомониться ночью. 

Я думал, что буду испытывать болезненные ощущения от посещения мест, где мы жили с Таней и Алешей, где мы были внутри состояния, очень часто описываемого как счастье, но пока ничего подобного не происходит. В моих писаниях ностальгии больше, чем в реальных впечатлениях, возможно, потому что я все еще немного припизднутый от смены часовых поясов, возможно по тому, что слишком многое изменилось. И у меня нет возможности через оптику прошлого увидеть себя, мою ненаглядную  девочку, Алешу, тени наших друзей и приятелей. Ничего и никого. Пока или вообще все прошлое выветрилось, как случайный запах, унесенный ветром. Я знаю, что был здесь, знаю, что здесь была моя Танька, которой я каждую неделю привозил и увозил работу, ибо мы были без оговорок бедны тогда, были почти нищие по сегодняшним меркам, а по меркам того времени, были почти счастливы, хотя никогда так не говорили, да и не считали тоже.

Я помню много раз встречаемый феномен, едешь на машине из Ленинграда и почти всю дорогу небо в хмурых тучах, накрапывает дождь или льет с монотонным раздражением, похоронное настроение и соотвествующий пейзаж неприбранного русского быта в провинции. Но вот переезжаешь реку Нарову, по привычке сравнивая крепость в Ивангороде и крепость в Нарве, и здесь впервые начинает ненароком проглядывать солнце. Едешь от Нарвы по шоссе к Усть-Нарве, и солнце становится все смелее, а когда въезжаешь в Усть-Нарву, солнце жарит во все лопатки, и ты здесь, на волшебном русско-эстонском, скорее петербургско-эстонском курорте. И вокруг ярко раскрашенное лето и неожиданное ощущение беззаботности и отпуска из будней твоей привычной жизни. Ты — за границей всего привычного, и значит, чудо еще возможно.