Чужой человек, а приятно

Ежедневный журнал

То, как жестоко, со сладострастным садизмом, заламывали руки Навальному при аресте 6 мая, напомнило мне слова одного из оппозиционных кандидатов в президенты Белоруссии, тоже проведшего в заключении достаточно времени. Но слова эти были сказаны задолго до российских и, тем более, белорусских протестов, во время рядовой правозащитной конференции в одной мирной европейской стране. И вот тогда, выступая и что- то говоря о политике российского государства на Кавказе, будущий кандидат в президенты и сиделец сказал, что русские в Чечне действовали со своей обычной восточной жесткостью.

Я тогда, в соответствии с формулой Пушкина, мол, сам ругаю свое отечество с головы до ног, но мне неприятно, когда то же делает иностранец, устроил своему белорусскому приятелю обструкцию, правда, сделав акцент на эпитете восточный. Как, дескать, можно делать вид, что принадлежишь Западу, если вся страна по-восточному лижет задницу батьке Лукашенко? И мой приятель тут же согласился: да, у нас тоже деспотический Восток, а вот русскую жестокость мы вместе упустили.

И эта жестокость, которую можно называть восточной, можно имперской, действительно у нас в крови, как блуд труда, по мнению поэта. Вряд ли Сталин устраивал специальные инструктажи для следователей-палачей, для жестоковыйных конвоиров, для душегубов-надзирателей — они действовали на свой страх и риск и проявляли чудовищную жестокость, потому что она, эта жестокость и грубость, была мила их натуре.
Точно так же главврачи не настаивают на том, чтобы нянечки и санитарки в больницах были грубее грубого, чтобы гардеробщицы облаивали каждого второго посетителя, чтобы автовладельцы давили пешеходов и стреляли друг в друга из травматики. Жестокость есть косточка, которая сидит в нашей имперской душе. И дело не только в простонародном происхождении.

Я неоднократно видел в Америке, как в ресторане ведут себя вполне интеллигентные во всем остальном и успешные вояжеры из России. С официантами (а точнее, с девочками-официантками, которые подрабатывают здесь на учебу) они ведут себя самым хамским образом — повелевая как ничтожному слуге. Отчего аборигенам приходится предательски краснеть и просить сбавить тон, объясняя, что разыгрывать из себя деспота в кафе, по меньшей мере, неуместно. А ведь это та же самая жестокость к более слабому, в Америке еще более неуместная, так как на месте якобы ленивого и корыстного халдея оказывается обыкновенный студент, работающий на каникулах или в свободное время.

Так или иначе, русские (советские) жестокость и хамство — наиболее отчетливые национальные, культурные отличия, которые вместе с имперским же максимализмом и трусостью перед заведомо сильным и являются искомым национальным характером.

Вот ещё пример: в Берлине однажды была устроена свободная телестудия со свободным микрофоном. На одной заштатной станции метро была оборудована кабинка, в которой каждый вошедший мог сказать речь, тут же транслирующуюся на экраны метрополитена. Я не помню, сколько было экранов, зато помню, как меня удивило то, что говорили разные люди в этом импровизированном Гайд-парке. Люди дельно и спокойно, как разговаривают со старшими и более опытными товарищами, делились впечатлениями об общественной системе Германии, о том, что им нравится или не нравится, но без смехуечков, без ржания и грубых шуток, а ответственно и внятно, как взрослые люди, специально обученные выступать перед незнакомой аудиторией.

Я тут же представил себе этот свободный микрофон в нашем каком-нибудь рабочем районе — кроме стеснительной ржачки, глупых шуточек или мата, вряд ли что можно было бы услышать. Потому что грубостью мы прикрываем стеснительность и неуверенность в правильности собственного поведения. Мы стесняемся вежливости как слабости, тихого голоса как знака презренной интеллигентности, мы грубим и хамим, чтобы себе самим казаться принадлежащими к клану право имеющих, к числу временщиков, правящих нами по принципу кто смел, тот и съел.

Мы действительно жестоки, немилосердны к своим идеологическим противникам, к своим явным и подразумеваемым оппонентам, мы опасны для самих себя — так как самих себя уничтожаем и унижаем с невиданной легкостью, и продолжается это который век.

Мы удивляемся и возмущаемся, что нас особо никто не любит, особенно наши бывшие и настоящие соседи, те, с кем мы воевали или даже дружили, вроде наших соратников по единому социалистическому лагерю. У нас самих короткая память, но чехи, поляки, грузины, литовцы, латыши, западные украинцы и белорусы, эстонцы и румыны помнят нашу ничем не спровоцированную грубость и жестокость, а немцы очень хорошо помнят, как мы насиловали их девушек и женщин в последние годы войны, как вели себя словно варвары, ничем не лучше кинематографических фашистов и оккупантов.

Понятно, что сегодня власть опять делает ставку на эту национальную отрыжку, которая на самом деле никуда не делась, а только словно ждет момента, чтобы выплеснуться со всей яростью и обидой — на жизнь, уходящую бесполезно, на власть, вечно врущую и подло обещающую рай, на себя, не нашедшего в мире достойного применения. В то время как наглые и никак не более умные люди жируют и катаются как сыр в масле, по сути приватизировав страну.

Поэтому милицейскому начальству не нужно даже ничего особенного говорить, настраивая полиционеров и омоновцев на жесткий контакт с митингующими — ненависть и жестокость у нас в крови. И они тем сильнее, чем меньше сдерживаются той культурой, в которой быть грубым и жестоким — стыдно. Но такой оазисной, и даже точечной, культуры на наших просторах мало, как мало примеров умеренных европейских нравов.

Быть жестоким — значит быть крутым, обладать властью, быть среди право имеющих, а не принадлежать к ущербному слою недовольных протестующих интеллигентиков и очкариков. Да, быть жестоким — значит обслуживать начальство по первому рангу, начальство, которое всегда готово спросить за либерализм, но никогда не даст в обиду подчиненного, проявившего жесткость и исполнительность в одном пакете.

Понятно, что жестокость — это своеобразная незрелость характера, инфантильная детскость, неумение поставить себя на чужое место. И уверенность, что дубинка и возможность ломать руки и крушить ребра будет твоя и только твоя привилегия. А в случае чего всегда можно сослаться на полученный приказ. Понятно, что резонатором русской жестокости всегда выступала власть, которой была выгодна эта кровожадность, эта садистская верность, эта не рассуждающая и лишенная сантиментов исполнительность с бонусом физического кровавого насилия. Жестокий слуга — лучший слуга, прошедший школу имперского послушания.

Только себе русские рассказывают, какие они добрые, какие терпимые, как помогают соседу, тем более что порой действительно помогают, с невиданной силой терпят то, что другие давно бы уже терпеть перестали, а примеры доброты — за ними далеко ходить не надо. Но жестокость, непримиримость, садизм и максимализм — качества не столько душевные, сколько социальные, воспитанные обществом и государством, всегда имеющим нужду в тупых и не рассуждающих исполнителях, которых не остановит ни вид, ни запах чужой крови. Да и власть готова всегда петь осанну и льстить своему народу, называя его вослед патриотичному писателю всемирно отзывчивым и по-православному всечеловеческим. Но это то православие и та отзывчивость, от которой почему-то не мягчеют нравы, не появляется стыд за пролитую кровь, за отнятую у других свободу, в том числе гарантированную Конституцией.

Русская жестокость — это по большому счету ненависть и глубочайшее неуважение к себе, выражаемые в кровожадности по отношению к другому. Потому что только на слабом можно выместить ту степень слабости и беззащитности перед грубой властью, которую любой не облеченный ею испытывает каждую минуту, пока не передаст жестокость по эстафете. Это и есть национальное ноу-хау — причинение боли другому, дабы освободить от боли себя. Такое, конечно, есть везде, но только у нас в эту кровавую игру играют с подлинным энтузиазмом.

Тяжелая беременность с токсикозом

Ты проснешься, скажешь: «Здрасьте!

Нет нигде советской власти!

Как прекрасен этот мир! Посмотри-и!»

 

Эмоциональное сегодня побеждает рациональное. Вопрос: когда кончится путинская эпоха, кажется большее существенным, чем вопрос: почему и чем сменится. То есть – как чем? Эпохой без Путина и его присных, с честными выборами, независимыми судами, нормальными полицейскими и т.д. Честными, честными, честными! А почему и как? Почему от замены Пупкина на Муткина изменится русская матрица, изменится не название, не риторика системы, а ее суть – институты? Почему если раньше никогда не получалось всерьез и надолго, то в этот раз обязательно получится? Почему подлецы уйдут словно по волшебству, а их место займут бескорыстные и честные-пречестные Штольцы, а все Обломовы, городничие, унтер Пришибеевы, Смердяковы растворяться в утреннем молоке тумана нового дня. Потому что – отвечаем — нет сил терпеть это беззаконие и издевательство над здравым смыслом, потому что так больше жить нельзя. Это и есть эмоциональная составляющая наших ожиданий. А рациональная, куда менее оптимистическая и стремительная, твердит в ответ какую-то мерзкую радзиховщину: что-то мне сомнительно очень, чтобы Обломовы разом сменились Штольцами, не Германия-чай, не Швейцария с Голландией, где все трансформировалось веками, а такого унижения человека, как у нас, не было вовсе.

Хотя на самом деле новый мир уже рождается, он зачат, им беременно старое тело разлагающейся русской авторитарной государственности, и в некотором смысле очертания нового проступают в старом облике. Нам правильно кажется, что удачные роды будут зависеть от нашей активности, что сам акт рождения и вынашивания — мучительный, что родившееся новое не сможет с первых дней ходить на собственных ногах и потребует заботы и участия многих. Но родится это новое не на небе, будущим беременным, а в тверди, кишащей червями. Нам также ненавистна власть немногих и безвременье, и хочется начать жить во времени, то есть в истории, когда опыт оказывается возможным. Но с какой стати яблоко должно так далеко упасть от яблони, только потому, что нельзя дышать?

Новая эпоха не может родиться вне существа путинского режима, потому что и этот режим есть в свою очередь естественное продолжение советского, от которого не хватило сил и духа отказаться в перестройку прошлого века. У нас плохая, дурная инерция исторического развития, но дело не в эволюционном или революционном способе отказа от неправильного в прошлом (а правильного в нем было столь мало, сколько может поместиться в одной отдельной душе, обреченно сопротивляющейся этому неправильному из гордости и принципа). Вопрос: насколько вообще возможна эволюция или революция вне связи с той тяжестью неправильного, бесчестного, жестокого, которое не пережито, не отвергнуто, не отрефлексировано коллективной памятью?

Оптимисты говорят о новых сорока годах блуждания по пустыне, доброхоты утверждают, будто все реальное возможно, скептики уверены, что путинская камарилья будет сопротивляться до последней капли нашей совести, которая уже сегодня не справляется с токсинами лжи и чиновничьего лицемерия. И даже те, кто жил при совке и совок люто ненавидел, дружно утверждают, что тогда было легче, потому что при престарелых советских вождях беременность будущим была обрисована в столь легких и летучих контурах, как неизбежное, но далекое, что было смешно смотреть на попытки советского строя удержаться на котурнах, а сейчас не смешно, а гадко и мерзко от беспомощности отчаянья. И эта свинцовая мерзость так сильна, что все силы уходят на сопротивление мысли, из какого сора будет рождаться новое нежное будущее, из какой помойки, из какого гниющей клоаки.

Конечно, мы живем при совке. При совке, который прикидывается буржуазным, рыночным и парламентским, хотя на самом деле является архаичным, имперским и традиционным. И если откинуть все приемы его мимикрии, то все равно останется советское имперское общество с лицемерием по поводу заботы о многих при неограниченной лакомой власти немногих. И с дурной мечтой о возвращении империи. Возможно, империя и есть главная загвоздка, противостоящая норме на наших безграничных пошехонских просторах. Мы давно бы стали чехами, венграми или литовцами, то есть младшими европейцами, если бы не были больны чесоткой имперской великодержавной заразы, передающейся от поколения к поколению при помощи власти, которой имперским народом управлять легче, чем каким-нибудь другим.

Если то новое, чем отчетливо беременна сегодня путинская Россия, не избавится окончательно от имперской спеси, от имперской косточки в душе, то рожденное в чреве опостылевшего залгавшегося режима рано или поздно станет столь же постылым, лживым и имперским – имперской демократией, демократией по-русски, восточной деспотией с приемами демократической мимики. То есть мы опять пойдем по замкнутому историческому кругу, по которому ходим уже много веков, и сколько этих попыток еще осталось, чтобы история не провалилась у нас под ногами, – кто знает.

Россия на коленях

Памфлет Прилепина и ответ ему Шендеровича заслуживают анализа. Шендерович назвал Прилепина антисемитом, но проблема Прилепина в другом— его памфлет эмоционален, но поверхностен. Прилепин заговорил как Кургинян с пеной на губах, посчитавший, что проклятый микрофон выключен, и его бурные откровения, предназначенные для своих или даже для себя, оказались обнародованными.

Вообще остро не любить евреев, русских, американцев, арабов — распространенная история, быдло из бедных (да и богатых)стран вообще не терпит чужих, но и гении, подчас, больны ксенофобией. В пример можно привести русских классиков — каждый второй великий русский писатель вXIX веке не любил евреев. Я это не к тому, что Прилепин — писатель хороший. Он не плохой и не хороший, а традиционный, все, что он пишет традиционно, то есть вторично с эстетической и интеллектуальной точки зрения. Традиционность сегодня в моде, так как есть в обществе запрос на консервативность, а консервативность — слепа, потому и нащупывает руками традиции. Шендеровича удивляет, как это Прилепин соединяет левые политические взгляды с правой идеологией — это нормально, традиционность позволяет микшировать несоединимые элементы, не замечая этой несоединимости.

А если по существу, то Прилепин не прав в главном: в том, что он всех евреев или всю либеральную общественность, еврейские черты которой очевидны в его версии, мажет одной краской. В том-то и дело, что нет этих самых евреев, или тех самых либералов, которые «мы». «Мы» — это иллюзия, символическое (вроде «мы» — советский народ) объединение несоединимого и разного, фикция, которая появляется, если чувства перехлестывают через край и заставляют делать невозможные обобщения. И в этом Шендерович прав: евреи и либералы — разные, есть среди них богатые и бедные, есть конформисты и нонконформисты, есть правоверные иудеи и не менее правоверные христиане, есть честные и бесчестные, обиженные и наглые, Абрамовичи и Шендеровичи, словом. Неразличение разницы — яркое свидетельство интеллектуальной бедности.

Но давайте разберем сами пары. Прилепин обвиняет евреев, что они приватизировали страну, что они были главными бенефициарами ельцинских реформ, что они нагрели руки на прихватизации, и отвечать на это так, как делает Шендерович — то есть все объясняя антисемитизмом автора, — куцо будет. Потому что надо признать, что евреев среди тех, кто распилил нашу Рашку на сладкие и сочные части, немало, никак не меньше, чем бывших кагэбешников, первых и вторых секретарей райкомов комсомола и КПСС, красных директоров и прочее, прочее, прочее. Много, много евреев среди жуликов и воров и прочих прихлебателей, и это надо признать. Как и то, что евреев всегда много среди конформистов любых оттенков; правда, их много и среди нонконформистов, потому что евреи — социально ангажированная прослойка населения, их социальная активность есть реакция на всевозможные и частые в истории притеснения.

Кстати, Прилепин ничего не говорит по поводу участия евреев в революции, в сталинском терроре и пр., так как социализм явно близок его чересчур чувствительному сердцу, а своих ругать — на это его объективности не хватает. Однако евреев действительно было много среди большевиков (хотя ответственность за это надо разделить с царским правительством, Достоевским, Розановым и другими, кто ратовал за черту оседлости, за лишение евреев равных прав с другими народами), а также среди следователей НКВД первого призыва.

Пафос Шендеровича нивелирует эту проблему. Он все сводит к тому, что, мол, Прилепин — ксенофоб, и значит, он не прав. Быть ксенофобом всего лишь неприлично, после Холокоста открыто ругать евреев как нацию может только маргинал, которому окончательно наплевать на дурную репутацию. Другое дело, что нация — эта та фикция, выдуманность которой стала ясна уже задолго до Бенедикта Андерсона. Нет никакой нации, потому что это иллюзорная, символическая общность, которая никак не может быть определена и подтверждена экспериментально. Хотя если на генетической раздельности человечества раньше тупо настаивали немецкие нацисты, то теперь на этом настаивают правоверные евреи-энтузиасты, что, конечно, симптоматично. Однако сказанное не отменяет главного: культура — область функционирования в основном символических объектов; умельцы вроде писателей и критиков обменивают их на символические ценности типа успеха, репутации и материальные, вроде гонорара.

Прилепин озвучил довольно-таки примитивную и упрощенную версию российской истории, Шендерович ответил ему тем же — сказал: сам дурак и антисемит. Но проблема осознания роли в истории тех, кого называют евреями, остается. По некоторым оценкам, в России, куда евреи переезжали (или бежали — кому как нравится) на протяжении веков (двести лет вместе), сегодня остается около двухсот тысяч евреев. Вымирающий вид и изменение полюса комплиментарности, если вспомнить старого и заслуженного ученого-антисемита Льва Гумилева. Другое дело, что на общественной сцене так называемых евреев все равно много — уехали евреи неуспешные, успешные счастливым для себя образом остались и мозолят некоторым глаза до рези. И многие из них процветают, традиционно вызывая зависть, переходящую в слепоту. Но что такое еврейство — соль для любой нации, как полагает Дмитрий Быков, желчь, вырабатываемая печенью, как считает другой писатель, Леонид Гиршович, социальная активность в ответ на вопиющее неравенство — все это остается вопросом, вокруг которого ходят и Прилепин, и Шендерович, и мы за ними.

Как говаривал Мамардашвили, российская история постоянно ходит по кругу, не умея разрешить одни и те же базовые оппозиции — между западниками (Шендерович) и славянофилами (Прилепин), между социально ориентированной политикой и густопсовым националистом Сталиным, между евреями по крови и, так сказать, евреями по социальному поведению. Разрешить, снять противоречия означает одно — осознать их. Увы, мы живем в обществе, которое жаждет не понимания и сложности, а упрощения и легких ответов. Отсюда рост утробного шовинизма, перестающего быть постыдным, допотопного фундаментализма, пытающегося заменить собой идеологию, которая никак не вытанцовывается, антиинтеллектуализм, который заставляет возвращаться и возвращаться назад ко все более примитивному.

Россия, вопреки надеждам доброхотов, не встает с колен, а опускается на колени. Она ищет унижения, надеясь, что чувства помогут справиться с социальной слепотой. Но тем, кому не приходится выбирать времена, в которых выпало жить, остается единственное занятие, достойное нашего (как, впрочем, и любого) времени — понимать и артикулировать то, что выглядит запутанным и тайным.

Эмиграция всей страны

Политическая реакция, а это именно то, чем обернулся в настоящее время путинский режим, направлена на запугивание общества. И не будем делать вид, что общество не испугалось. Испугалось. В ответ на драконовские законы — ни одной массовой демонстрации. Количество арестованных после шествия и неудавшегося митинга на Болотной растет — адекватного ответа нет. Pussy Riot сидят и, очевидно, получат срок. Навальный ходит на гране ареста. Власть собирается кастрировать гражданское общество, общество в ответ слабо шевелится. Храбрится в отдельных выступлениях, но спускает власти весь решительный крен вправо, в сторону фундаментализма и тоталитаризма, которые не замедлят появиться на наших просторах, потому что просторы к этому готовы.

Среди других симптомов ослабления общества — вновь реанимированная тема неизбежности массовой эмиграции. Мол, будете закручивать гайки — мы уедем. Маша Гессен в The New York Times, Новодворская в блоге на «Эхо Москвы», Латынина на «ЕЖе». Гассен проводит параллель с эмиграцией конца 1970-х, хотя общего здесь мало, кроме окончательного вывода, явно симпатичного власти (для того и закручивали гайки): «Мы живем в фашистской стране. В этих обстоятельствах у каждого есть выбор: пожертвовать жизнью ради борьбы с режимом или уехать. Мы с отцом решили, что лучше потратим свою жизнь на то, чтобы жить». Как сказал бы виртуальный Путин, которого такие угрозы, понятное дело, совершенно не страшат: баба с возу — кобыле легче.

Новодворская пугает тем, что еще немного и Россию мы потеряем (если либералы решительно не дистанцируются от левых и националистов), а Латынина сетует на то, что место русских занимают таджики (но сама в дворники не спешит, предпочитает работать колумнистом и пророком).

В любом случае жупел эмиграции выступает как противовес жестокости власти: если не прекратите давить — мы уедем. При этом молчаливо предполагается, что эмиграция — это вроде как продолжение гражданской борьбы, только другими средствами. Мол, была возможность делать что-то полезное нашей глупой родине, родина не поняла наших прекрасных порывов и мы свалили, потому что больше не было сил терпеть. Теперь будем помогать другой стране, а вы будете кусать локти, что потеряли таких граждан.

Увы, мой опыт знакомства с эмигрантами говорит совсем о другом. Хорошо, если на сто тысяч эмигрантов в Америке или Израиле найдется один, который в совке боролся с режимом. Нет, на сто тысяч — это я переборщил. Это я влево напахал. Это я дурака свалял. На двести, на триста тысяч — один, который хоть чем-то рисковал в Советском Союзе, не был в КПСС, не стучал на друзей, не отвечал за политинформацию в отделе, не был верным ленинцем и сталинцем. Это сегодня они делают вид, что были такие борцы, что аж стекла запотели. А так общее умонастроение советских и постсоветских эмигрантов из России-СССР — жестоковыйный конформизм, который сменился в Америке и Израиле не менее жестоковыйным еврейским национализмом. Место угодливой любви к марксизму-ленинизму занял горячий патриотизм белого и пушистого Израиля. Плюс традиционный комплекс эмигранта — презрение к стране, из которой уехал, и презрение к тем, кто остался.

В качестве примера перепалка-переписка между Дмитрием Быковым и одной особо встревоженной националисткой из наших бывших, напавшей на поэта-писателя за то, что тот позволяет себе легкую критику Израиля и не считает, что этот самый Израиль есть последний форпост европейского гуманизма на горящей земле. Вот как настоящий еврейский эмигрант оценивает ситуацию: «Как экскурсовод, водящий экскурсии по Сан-Франциско, я постоянно встречаюсь с евреями — туристами из России, которые приезжают в Америку доказать себе, что они правильно сделали, что не уехали. Мерзопакостная публика. Быков потому и мучается, что душевно сидит на заборе. Именно вследствие своего чисто еврейского таланта, он видит и блистательно описывает происходящее в России. С другой стороны, задуматься по-настоящему о том, где он живет, и в результате уехать — на это у него не хватило смелости. Как те туристы. Обливая грязью Израиль, он доказывает себе и другим, что он правильно сделал, что не уехал (для этого надо бы было стать евреем)».

Здесь все великолепно, в том смысле, что типично и соответствует атмосфере в эмигрантской среде. И что талант бывает только еврейским. И что вообще есть евреи и все остальные. И что все честные, смелые и умные люди давно уехали, а глупые и бесчестные остались. И если мне кто-то скажет, что Путин намного хуже этой тети-экскурсовода из Сан-Франциско, то я буду долго думать и, скорее всего, не соглашусь. Оба хуже. Или обе хуже. Оба-обе тоталитарны, непримиримы, недоговороспособны. И отвратительны — и как представители рода человеческого, и как симптоматика: они такие не потому, что такими родились, а потому что такими были востребованы своей средой.

Это я к тому, что не надо эмиграцию выставлять в качестве альтернативы и подталкивать людей, пусть невольно, в полемическом запале, к катастрофическому решению. Эмиграция — это открытый перелом. Иногда закрытый. Тщательно скрываемый и даже лелеемый. Но всегда перелом костей. Позвоночника, спинного и головного мозга. Возможно, есть такие, кому эмиграция пошла на пользу, чей нравственный и интеллектуальный облик обновился в лучшую сторону. Наверняка и такие есть. Я знаю нескольких профессоров русской литературы, вполне трудоспособных и культурно вменяемых. Я с ними подчас разговариваю. Ну, и не только с ними. Но эмигрантская среда — это совсем другое. Это когда шило меняется на мыло. Когда вместо советского патриотизма — обыкновенный нацизм. И сначала тягостное, а потом радостное самоощущение винтика в большой и слаженной машине пропаганды.

В любом случае, Путина не испугать воплем «Если не прекратишь завинчивать гайки — пиши пропало, я уеду». Скатертью дорога, скажет наш златоуст. Нас интересует класс чиновников, обслуга нефтяной и газовой трубы и бюджетники, которые электорат. Все остальные свободны. Хотите валить, валите. Хотите плевать через океан бессильными плевками, что непрерывно делают кондовые эмигранты, плюйте на здоровье, только слюны не хватит.

С Путиным, с его корпоративной прослойкой, которая на самом деле куда более жестока, чем сам Путин, надо бороться, не отходя от кассы. Но для этого нужна народная воля. Иначе этот слой постсоветских собственников отвалится от бесплатной кормушки лишь тогда, когда станет гнить основательно, а не как сейчас — чуть-чуть подванивая легкой плесенью французского сыра. Пролить кровь — пустяк, уже проливали и ничего, до сих пор живы. Ведь это все тот же совок, только в глянцевой капиталистической обертке, а так — та же номенклатура и та же идеология эгоистического лицемерия. Это клещ, который перестает сосать кровь только тогда, когда в пузо больше не лезет. Когда пузо лопнет от жадности, тогда и придет конец путинскому режиму. А когда? Когда рак свистнет. 

В защиту революции

На фоне того оскорбления, которое власти нанесли обществу приговором Pussy Riot, хочется вернуться к двум принципиальным публикациям последнего времени с предложениями двух диаметрально противоположных стратегий – статье Владимира Пастухова в «Новой газете» и ответе ему Ирины Павловой в «Гранях». Как бороться с путинским произволом, как обществу вернуть себе достоинство (если оно было) в полицейском государстве, что можно делать, когда подавляющая сила на стороне по-шекспировски откровенной неправды?

По сути, и, так сказать, эмоционально Владимир Пастухов прав в своем радикальном неприятии путинского режима. Как, впрочем, и когда ищет причины не в самом Путине, а в том, что некогда называлось народом, хотя сам называет его совершенно неправильно и старомодно – люмпеном. Нет, олигархически-чиновничий строй – не люмпенский, не деклассированный. Да и поддерживается он совсем не деклассированными пенсионерами, бюджетниками, военными, работниками огосударствленных предприятий типа Газпрома. Как, впрочем, и главными бенефициариями – бывшей советской номенклатурной малиной, буйно расцветшей на поле беззакония и безудержной коррупции.

Пастухов, возможно, не нашел нужного слова, но очень близко подошел к проблеме, которая лежит в основе культурной и социальной невменяемости большей, путинской части российского общества. Наше общество – не вполне городское. Оно, ввиду массового, стремительного, но очень позднего переселения из деревень в города, так и не обрело крепких городских традиций, цивилизационно принадлежит некоему промежуточному состоянию, так как и сами наши города – не совсем города в европейском культурном смысле. То есть внешне похоже, но с деревенскими лавочками у подъезда. Отсюда, в частности, вполне крестьянское, деревенское недоверие к чужому, ненависть к тому, чего не знаешь, страх перед городской открытостью и толерантностью. Ну и, конечно, беспомощное тяготение к якобы традициям, консервативному, а на самом деле мифологизированному прошлому, отказ, ужас перед любыми изменениями, называемыми реформами. Да и вообще патриархальная нищета в большей части страны, которая (нищета) заставляет до последних сил держаться за то, что есть, в страхе это последнее потерять.

Это основа путинского режима, который откупается от нищего общества жалкими подачками, позволяя своему непосредственному окружению, всей мерзкой чиновничьей сволоте жиреть на коррупционных и воровских распилах. И этот режим никогда не уйдет сам, он может умереть от потери крови, если кончатся высокие цены на нефть, или будет уничтожен общественным негодованием, формы которого могут быть различны.

Ирина Павлова, законно критикуя Пастухова за многие неточности и неправильные формулировки, в конечном итоге категорически возражает против права общества на революцию, восстание, на самом деле закрепленное в конституционной теории множества европейских стран, начиная хотя бы с Джона Локка. Сказавшего (напомню, вдруг кто-то забыл), что восстание народа против тиранической власти, посягающей на его естественные права и свободу, является правомерным и даже необходимым. Путинский режим давно и непрестанно посягает на естественные права и свободы человека, унижает этого человека, даже если он его преданный, но не дальновидный сторонник; путинский режим давно задумал перерасти рамки авторитаризма и персонализма и уверенно движется в сторону диктатуры.

Однако Ирина Павлова, считая революцию невозможной, неправомерной, разворачивающей ржавые пружины террора, утверждает (на мой взгляд, несправедливо), что «мировая история не знает другого пути становления демократических процедур и институтов, кроме утверждения права частной собственности. Сначала частные собственники с гарантией права передачи собственности по наследству, а затем нормальный парламент, нормальные партии, нормальный суд и другие демократические институты для отстаивания своих интересов».

Нет, мировая история знает не только эволюционные, но революционные изменения. О каком утверждении прав частной собственности можно говорить сейчас, когда основной массив крупнейших российских постперестроечных состояний был получен за счет распила государственного бюджета и государственных же недр? Это то же самое, что призывать к буржуазной умеренности воровской сходняк или советовать организовать либеральную партию в ГУЛАГе. Это то же самое, что увещевать кровавого маньяка, знающего только одну правду – правду наглой маниакальной силы. Выходить на улицы с требованием уважать «права частной собственности и определения условий ее передачи по наследству» — это делать как раз то, что надо сегодня правящему путинскому режиму. Он только об этом и мечтает: чтобы нелегитимные состояния стали легитимными и чтобы с ним разговаривали либеральными увещеваниями. Увы, при всем уважении к Павловой и ее последовательному миролюбию, боюсь, что эти увещевания останутся гласом вопиющего в пустыне.

Да, в нашей стране плохой опыт революции. И не столько потому, что революция (по крайней мере, Февральская) была не оправданна, а потому что народ чересчур дик и злобен. Потом была Октябрьская революция, у которой были свои резоны, потом пришла пора жестокой гражданской войны, затем эпоха еще более жестоких сталинских репрессий и всего последующего, что в конечном итоге привело к власти маленького, бездарного и безграмотного человека, заведшего страну в очередной ужасный тупик.

Но это совершенно не означает, что общество должно и может бесконечно терпеть унижения и оскорбления со стороны власти, убежденной, что насиловать и обманывать наивный народ – это вполне легитимное занятие. Да, у нас нет уважения к праву собственности, но у нас вообще нет ни к чему уважения, в том числе к себе, в том числе к закону и, прежде всего, со стороны власти. У нас нет и не было уважения к человеку и его правам; право собственности — одно из них, но есть и другие. Например, право на справедливый и скорый суд, о котором в России мечтают на протяжении многосотлетней истории, но «с платформы говорят – это город Ленинград». Да, право собственности многим кажется основным, хотя другим в это же время кажется, что собственность – это кража. И в российской ситуации к истине все-таки ближе последние, а не первые. Крупные перестроечные состояния – обыкновенная кража, хотя воры и жулики никогда в этом не признаются.

Означает ли это, что восстание, революция, легитимное общественное насилие, направленное против очевидной несправедливости – единственный исторический путь, оставшийся России? Возможно, да. Хотя никто не запрещает еще сто лет терпеть и ждать, когда неправедный режим рассыплется сам от старости и немощи. Как никто и никогда не гарантирует, что новые Народная воля и Черный передел не обернутся очередной кровавой мясорубкой, в которую затянет и правых, и виноватых. Но в том-то и дело, что хороших выходов в русской истории, кажется, не осталось, зато плохих – хоть отбавляй.