«Новая литература» и топор

Час пик

Причем буквально. Русская цензура.
Могли бы обойтись без топора…
И. Бродский. «Стансы к Марии Стюарт»

Прошлое уходит неумолимо и как-то незаметно. Кажется, еще совсем недавно мы жили в том, другом времени, а уже трудно объяснить, что же это была за жизнь в 70-80-е годы, страшные и прекрасные, одинокие, но согретые дружбой, накрытые с головой глухим колпаком цензуры, не пропускавшим ни слова, а слово ловилось на лету, звучало гулко и звонко и, оттолкнувшись от купола, возвращалось обратно, обогащенное новым смыслом и звучанием.
Еще пять лет назад жизнь и литература делились надвое. И если в жизни граница была размыта, размазана, не всегда очевидна, то в литературе все было куда строже и четче. Были писатели советские и несоветские, другие. У одних — издательства, журналы, миллионные тиражи, дома творчества или хотя бы достойное место в обществе и покровительство Системы. У других — узкий, тесный круг друзей и читателей, самиздате кие журналы тиражом в 6-8 экземпляров, квартирные чтения, редкие, чреватые последствиями публикации на Западе, повестки в КГБ, работа в котельных и лифтерских, ощущение отщепенства, «три-четыре копии, и этого достаточно». Одни жили за счет литературы, другие — ради нее. Но деление шло не по признаку наличия либо отсутствия таланта: талант мог быть или отсутствовать и у тех, и у других. И не по наличию либо отсутствию порядочности: вполне порядочным мог быть престарелый советский писатель, а подлецом — поэт-нонконформист. Но деление на советских и других шло по двум критериям: 1) по отношению к двоемыслию; 2) по эстетическому признаку или языку произведения.
Здесь, очевидно, надо выделить еще один принципиальный для нас тип — либерального советского литератора. Этот тип был и есть один из самых распространенных в советской литературе, он занимал важное, если не ведущее положение в большинстве «толстых» художественных журналов, издательств и прогрессивных газет, вроде «Литературки»; даже не обладая властью, он задавал тон и правил бал.
Советский либеральный литератор почти всегда был начитан, образован, умен и часто талантлив. В своем кругу он мог ругать Советскую власть и «секретарскую» литературу, в приветной беседе обсуждать Бродского и Прусте, но когда дело касалось его профессиональных обязанностей, он их выполнял именно так, как и следует советскому либеральному литератору. Если он был талантлив и энергичен, то регулярно издавал книжки. Если же работал в редакции, то подчас выполнял самую трудную в редакциях обязанность «чистильщика» — встречаясь с самыми умными, интеллигентными авторами. Есть такой образ — «швейцар на ворогах» — швейцар у дверей ресторана, в задачу которого входит не пускать в ресторан нежелательных посетителей, стараясь избежать скандала.
Однако много ли он печатал или мало, но всегда, повторю, считался с правилами игры (иначе бы он не был либеральным литератором) и писал то, что можно было печатать.
А другой, несоветский писатель, не обладал такой лабильностью, он писал не то, что можно было опубликовать, а то, что не мог не написать. Он часто был грешен в другом: считал себя гением, великим писателем, даже если располагал лишь робким даром. Но нянчил и берег свой дар, правильно полагая, что дар, талант — субстанция невероятно зыбкая, вот он есть, а стоит только начать подстраиваться, как он исчезнет, изойдет в ничто. И поэтому в том, что он писал, вне зависимости от степени таланта, был привкус свободы, свободной жизни — и именно он, этот привкус, прежде всего, заставлял срабатывать чуткий предохранитель цензуры. Быть свободным, свободным от Системы — этого в советских журналах боялись больше всего.
Теперь об эстетической цензуре. Кажется, не все ли равно: как пишет человек? Сколько писателей, столько и стилей. Но в том-то и дело, что как для советской цензуры почему-то всегда было важнее что. Как легко, перестроившись, советские журналы пустили к себе антисоветскую литературу. Эстетически такую же, как советская, но с другим знаком. Почему-то это оказалось нестрашно, а эстетически чуждое — страшно, невозможно, никак нельзя. А почему? Да потому, что язык произведения — и есть произведение. А язык — существо живое, постоянно растущее, меняющееся, отражающее жизнь и человека. Советская же литература, предназначенная для сотворения мифа о жизни, требовала от произведения соответствия канону, требовала, чтобы оно было демократичным по форме и гуманным по содержанию, и при этом изображало бы не реальную жизнь, которая всегда проявляется в языке, а жизнь иллюзорную, канонически-правильную и оптимистическую.
Но вот кончилась одна эпоха и началась другая. И появилась возможность создать свой журнал — первый за 50 лет независимый литературный журнал, который постав ил задачу сохранения и развития того действительно уникального духовного и творческого опыта, который накопила нонконформистская литература в 70—80-е годы, сохраняя человеческую свободу, свободу творчествами самых невыносимых несвободных обстоятельствах советской жизни. Надо ли говорить, что мы но рассчитывали и не получили помощь ни от одного государственного учреждения. Нам реально не помог никто: не имея изначально ни копейки, делая принципиально не коммерческий, а литературный журнал, мы выпустили три номера.
Мы не рассчитывали на теплый прием со стороны советской литературы. И советская литература сделала вид, что ничего не произошло. Что журнала как бы нет. Первый номер вышел почти год назад, нас робко похвалили в «Литературке», поощрительно отозвались многие ленинградские и московские газеты, но ни один литературный журнал не поместил ни одной рецензии, ни одного отклика — лишь «Волга» в последний момент откликнулась.
И вот газета «ленинградских писателей» — «Литератор» № 13(67) помещает развернутую рецензию на ((Вестник новой литературы» с ретроспективным обзором всей нонконформистской, неофициальной литературы.
Честно говоря, я рад этой статье. Рад цинично-ироническом у тону, рад ее прелестным передержкам и обмолвкам, рад с трудом сдерживаемой неприязни, рад тому, что либеральный советский литератор не только описывает, но еще и теоретизирует. Рад как поводу ответить, и ответить по существу.
Автор рецензии начинает с описания нонконформистской литературы, которую он тек, конечно, не называет, а просто говорит, что, мол, «в начале 80-х годов» были «сделаны несколько попыток обойти цензуру и редактуру» и создать «свободную словесность», уверяя, что все началось с попыток критиков К. Кедрова, А. Мальгина, Л. Лаврина, М. Эпштейна опубликовать в советских журналах «метафористов» А. Парщикова, И. Жданова, А. Еременко.
Но как это – «началось с попыток»? А как же «ахматовские сироты»: Бродский, Найман, Рейн, Бобышев? Как же предшествующий им Роальд Мандельштам (которого никак нельзя путать с его знаменитым однофамильцем— Осипом)? Как же быть с А. Моревым и В. Уфляндом? Или с вынужденными эмигрировать на Запад А. Хвостенко, А. Волохонским, В. Марамзиным и Конс. Кузьминским, издающим теперь в США многотомную антологию ленинградских неофициальных поэтов, до сих пор не опубликованных на родине? Как быть с Леонидом Аронзоном, вторым, наравне с Бродским, поэтическим гением 60-х, который застрелился в 70-м тридцати лет от роду, так и не напечатав до смерти ни строчки? А его многочисленные ученики? А это еще все не 70-е, а 60-е!
Как быть с десятком самиздатских журналов, питавших чуть ли не наполовину все журналы эмиграции? С журналом «37» и его редакторами В. Кривулиным, Л. Рудкевичем и Т. Горичевой, высланной на Запад в самый канун Олимпийских игр 80-го года? С журналом «Часы» и его редакторами Б. Ивановым и Б. Останиным, опубликовавшими 60 (!) номеров «толстого» самиздатского журнала, тратя на него все, все до последней копейки, которую они зарабатывали? Как быть с редакторами «Обводного канала» К. Бутыриным и С. Стратановским? И многими, многими другими?
Как быть с огромным количеством прочитанных лекций и докладов, десятками переведенных на русский книг современной литературы и философии, переведенных на 10—15 лет раньше, чем это сделала советская литература? Как быть с религиозно-философскими семинарами, ежегодными конференциями неофициальной культуры, как быть с философскими работами Е. Шифферса, Б. Гройса, той же Т. Горичевой? Или этого не было? Или это «рукоделье»? А это еще только 70-е годы!
И это все «попытки»? Что, автор рецензии не знает, как было все на самом деле? Что нонконформистская литература — это целая страна с сотнями имен, книг и судеб? Вряд ли, скорее это другое.
Но вот еще тема. Она начинается со второй фразы и развивается дальше: «взор, надзор и благословение КГБ». Да, был «взор и надзор», было прослушивание телефонов, было постоянное давление, постоянное присутствие, постоянное дыхание в спину с ожиданием ложного шага, постоянная жизнь под дамокловым мечом (хотя что это — мечом, это в советских-то условиях,»не мечом — топором) КГБ и многих разных его добровольных помощников! И это пишет человек, сам занимавшийся стихотворчеством в 70— 80-е, безбедно живший на переводы и дорвавшийся до Союза писателей, само название которого мерзко, ибо на нем кровь сотен замученных и уничтоженных писателей, тысячи изломанных, изуродованных судеб. И пока одни рвались к «кормушке», другие с такими же университетскими дипломами работали дворниками, лифтерами, кочегарами (и работают сейчас, потому что у них нет издательств и журналов), ибо не могли и не могут лицемерить. Нищенская жизнь их семей — благословение КГБ? Арест и срок для В. Долинина, сотрудника журнала «Часы», А. Рогинского, историка и редактора прекрасных сборников «Память», — благословение КГБ? А высылка за границу С. Дедюлина, редактора единственного поэтического самиздатского журнала «Северная почтам, которому — как офицеру запаса — угрожали Афганистаном и пулей в спину? А обыски, угрозы, допросы? «Литературные игры»? Может, это автора рецензии допрашивал нынешний председатель Петроградского райсовета?
Да, как в любой среде, здесь были свои стукачи. И имена их известны. Но даже их судить не автору рецензии. Несчастные, измученные грохотом собственных стихов люди. Как эти либеральные советские литераторы набросились сейчас на КГБ! А раньше боялись приходить на квартирные чтения, которые могли окончиться (и оканчивались) обыском, допросом и сообщением на работу. Это они, советские либералы, подписывают сейчас письма протеста, грозят, надрывают связки, компенсируя прошлое унижение и слабость. А раньше, когда достоинство оплачивалось жизнью и карьерой, где вы были тогда? Я не верю, духу вашему не верю. На свободу и достоинство разрешения не получают.
Да, был «Клуб-81»— и пасли его КГБ с Ленинградским Союзом писателей. Но сказать, что члены клуба заключили договор с обещанием не печататься на Западе! Это не ложь, не ошибка. Это другое.
Но вот еще тема. «Высокомерие к предшественникам», претензия на лидерство, первенство в литературе. Какой литературе? Да, я счастлив и горд, что в «Вестнике новой литературы», первом независимом литературном журнале, опубликованы: Л. Аронзон, Э. Богданов, Б. Дышленко, Вик, Ерофеев, П. Кожевников, В. Кривулин, Б. Кудряков, Ю. Мамлев, Вс. Некрасов, Е. Попов, Дм. А. При го в, Л. Рубинштейн, В, Сорокин, С. Стратановский, Е. Шварц, А. Шельвах, значение которых для русской литературы последней четверти XX века еще предстоит оценить. Но только в кошмарном сне я вижу признание со стороны либеральных советских литераторов, а тем более — «всего советского народа». Мне довольно того, что есть. Тех читателей, для которых «Вестник» — их журнал, «новая литература» — их литература. Но назвать этих людей, не умеющих лгать, лицемерить в творчестве,— маргиналами? Подвижничество и достоинство — маргинальностью? Быть свободным в условиях советского застоя — маргинальность? Живая литература свободной жизни — маргинальная? Это попахивает «карательной медициной», коридорами института им. Сербского. Там для честных диагноз — псих, а для советских — норма.
Человека выдает язык. Кажется, в школе уже считается неприличным разделять форму и содержание, пересказывая его отдельно. А для автора рецензии настоящая литература — «гуманистическая по содержанию, демократичная по форме». Это что — бред первокурсника педвуза, ошибка, обмолвка? Нет, это другое. Нет нигде такой литературы — с формой и содержанием — кроме одной: советской. И такой человек в ленинградской «Смене» ведет рубрику «Поздние петербуржцы», публикуя, комментируя тех, кого он так оскорбил? Лицемерие, игры, подлость? Нет, это другое.
Как они унижены были — советские либеральные литераторы. Как им было трудно: с умом — притворяться, с талантом — приспосабливаться, с совестью — лукавить. Как громко шумят они теперь, хозяева жизни и времени, сидя там же, как и раньше, в редакциях журналов и издательств, в газетах, на радио и телевидении. И никто не раскаялся, не написал «Исповедь редактора». Мол, двадцать лет стоял на воротах советской литературы, не пропустив почти ни одного гола, работая «чистильщиком» в редакции, не пуская самых умных и лучших. А ночью вдруг да вспомнится: помрачневшее лицо одного — кому отказал, потухшие глаза другого — за кого не вступился, а третьему просто семь лет морочил голову, ловко защищаясь комплиментами: «Ваша рукопись слишком хороша для нашего почти провинциального журнала!» А теперь геройствуют, призывают к ответу, гиперкомпенсируют…
…Прошлое уходит неумолимо и как-то незаметно. Кажется, еще совсем недавно мы жили в том, другом времени, а уже трудно тому, кто не знает, объяснить, что же это была за жизнь: страшная и прекрасная, одинокая, но согретая дружбой, а слово ловилось на лету. Теперь все прошло, все иначе, и только разводя руками, почему-то виновато улыбаясь, можно объяснить, как и за что выгоняли с работы, вызывали на допросы, арестовывали…
Но живым — жить, а мертвых — помнить.
Дай Бог вам счастия, друзья…

1991

Конец русской литературы?

Час пик

Hа фоне общего развала Российского государства не привлекает особого внимания факт постепенного исчезновения русской литературы — как задушевного собеседника, гордости и оправдания жизни многих, посредника между образованным русским человеком и обществом. Еще раньше умерла вера в русскую литературу как в мистическое зеркало, как в инструмент пророчества, вера в ее мессианское значение и возможность не только предугадывать, но и изменять будущее.
Но, кажется, никого, кроме самих российских литераторов, это уже не волнует.
Пророчат скорую гибель русской литературе главные редакторы еще вчера популярных «толстых» журналов и газет, взывают о помощи к читателю и правительству, клянут на чем свет стоит рынок, заставляющий их покупать бумагу по коммерческим ценам. И такая тоска в голосе, такая безнадежность во внешне энергичной интонации, такая обреченность в коротких, как собачий лай, и длинных, словно волчий вой, отчаянных строках.
Вот длинные цитаты из заявления русского ПЕН-центра, опубликованного в «Литературной газете» № 9:
«Литературная жизнь всегда шла в издательствах и «толстых» журналах, имеющих в нашей стране двухсотлетнюю традицию. Именно этим формам литературы грозит сейчас беда. Сильнейшим ударом по национальной культуре станет прекращение выпуска уже в ближайшие месяцы большинства «толстых» журналов».
«К концу года окончательно развалится… большинство солидных издательств. …В их планах… нет места для изданий русской классики… основательно подготовленных собраний сочинений, первых книг молодых писателей, современной поэзии, литературных биографий, литературной критики, книг научно-просветительского жанра…»
«Каков бы ни был итог осуществляемых правительством экономических реформ, даже если предположить их полный успех, это не возместит ту цену, которая будет’ заплачена за новое губительное разрушение отечественной культуры и ее традиций».
Под этим заявлением русского ПЕН-центра стоят подписи, кажется, всех современных знаменитостей советской литературы — от таких «героев 60-х», как А. Вознесенский, Е. Евтушенко, А. Битов, Б. Ахмадулина, до «новых звезд 80-х» В. Ерофеева, Е. Попова, Дм. Пригова и В. Пьецуха. То есть это заявление — голос современной либеральной литературы, и у нас есть вес основания к нему прислушаться. И понять, что, собственно, произошло? Что так пугает российских писателей? Как это русская литература дошла до того, чтобы просить правительство, в оппозиции к которому она традиционно находилась несколько веков, о помощи?
А ведь буквально два года назад тиражи «толстых» литературных журналов достигали, а иногда и переваливали за миллион. Наперегонки, спеша обставить друг друга, журналы перепечатывали на своих страницах запрещенные ранее и опубликованные в западных и эмигрантских издательствах романы, стихи и философские трактаты, отвергнутые этими же журналами 20, 30, 50 лет назад; и благодарный читатель расхватывал свежие номера этих журналов в киосках «Союзпечати», как горячие пирожки из корзины разносчика. Либеральные журналы боролись с «правыми», побивая их именно тиражами и вниманием читателей. Читатель был главным арбитром этой борьбы: своим карманом он обеспечил победу «либералов» и загнал в подполье реакционеров, которые еще вчера пользовались безусловной поддержкой партийного государства. Свободная подписка и зачатки рынка оказались на руку именно тем, кто делал ставку на «запретный плод», кто своими публикациями помогал разрушать унитарную советскую империю и готовил победу демократии. Казалось, экономика и будущее на стороне либеральной литературы.
Но вот рынок, ускоренный подавлением «августовского путча», властно стал заявлять о себе, и русская литература забила тревогу. Что произошло? Рассмотрим динамику изменения тиража и цен такого вполне показательного столичного журнала, как «Октябрь». 1988 год: тираж — 250 тыс. экз., цена — 90 копеек. 1989 год: тираж — 385 тыс. экз., цена — 90 копеек. 1990 год: тираж — 335 тыс. экз., цена — 90 копеек. 1991 год: тираж — 242 тыс. экз., цена — 1 рубль 90 копеек. 1992 год: тираж — 155,5 тыс. экз., цена — 14 рублей 31 копейка. Если вспомнить, что до самого последнего времени «толстые» журналы находились на государственных дотациях, покупая бумагу и платя за полиграфическое исполнение не по коммерческому курсу, а в соответствии с госзаказом, то становится понятен ужас, охвативший литературу. Двадцатикратный рост цены при получаемых дотациях, не покрывающих, однако, издательских расходов, — это почти приговор. Ожидаемая цена «Октября» (и, очевидно, других журналов} в следующем году — около 20 рублей — почти наверняка снизит тиражи на порядок и обязательно приведет к банкротству большинство литературных журналов.
Я, однако, полагаю, что дело отнюдь не в экономике и что «журнальная эпоха» русской литературы кончилась 21 августа 1991 года с подавлением путча и победой демократии. «Двухсотлетняя история» русской литературы — это история противостояния общества и правительства, самодержавно-авторитарного государства и оппозиционной ему культуры. Образованного общества, увлеченного «народническими» и демократическими ценностями, и имперско-тоталитарной идеи. В этом противостоянии были пафос и смысл «либерального периода» русской литературы, который кончился ввиду снятого жизнью противоречия. И «экономические трудности» есть лишь следствие меняющегося на глазах смысла русской литературы.
Совершим краткий экскурс в историю русской журнальной литературы. Первые частные российские журналы появляются в середине XVIII века, когда правительство Елизаветы, «дщери Петровой», в качестве одного из прав дворянства допускает их создание. (Их рукописные предшественники — «вестовые письма» XVII века и печатные петровские «Ведомости», «Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие» Ломоносова и «Трудолюбивая пчела» Сумарокова.) Тогда и появляются первые сатирические журналы Н. Новикова и И. Крылова.
Первые частные журналы сразу привлекают к себе внимание, прежде всего, острой литературно-общественной полемикой с правительством. Они были насквозь пропитаны «французским просветительским духом»; журнал Ф. Эмина «Адская почта» выступал «против своеволия господ» и «порабощенности страстями» самой Екатерины. Новиков, издатель журналов «Трутень» и «Живописец», одним из первых поставил вопрос о положении «крепостного крестьянства» в России.
Предшественниками откровенно оппозиционных декабристских журналов и альманахов (наиболее известный из них — «Полярная звезда», издававшийся А. Бестужевым и К. Рылеевым) стали журналы «Почта духов» Крылова, «Российский магазин» Туманского и родоначальник русских «толстых» журналов «Московский вестник» Карамзина.
В XIX веке журналы открывались и закрывались очень быстро. «Московский телеграф» Н. Полевого, «Телескоп» Н. Надеждина, который был отправлен в ссылку в 1836 году за публикацию в своем журнале знаменитого «Философического письма» Петра Чаадаева,
Наиболее популярными «толстыми» журналами становятся журналы именно оппозиционного политического направления: «Московский наблюдатель» и «Отечественные записки» А. Краевского, в которых активно участвует «неистовый Виссарион» Белинский, «Современник» Н. Некрасова и И. Панаева…
Русская литература XIX века находилась на пересечении двух сфер. С одной стороны, любое произведение принадлежало литературе как таковой, было произведением искусства. С другой, помещенное в политически-тенденциозное пространство того журнала, который его публиковал, это произведение приобретало дополнительное тенденциозное измерение, чаще всею — оппозиционной направленности. Приобретало политическое звучание. Мало кто в России прошлого века был в состоянии «просто читать» и относиться к произведениям литературы как к искусству. Романы Тургенева и Достоевского, литературные статьи Белинского, Писарева и Добролюбова становились козырями в политической борьбе.
Надо ли говорить, что правительство не финансировало эти журналы. Были цензурные рогатки (не сравнимые, конечно, с советскими), но не было и дотаций. Как бы ни симпатизировало правительство одним журналам (скажем, консервативному «Русскому вестнику» М. Каткова, где публиковались романы тех же Тургенева, Достоевского, Толстого) и недолюбливало другие — об экономическом’ протекционизме не было и речи. Были приватные пожертвования, меценаты, крупные правительственные типографии для одних и мелкие частные — для других. Но настроение общества и читающей публики являлось таким, что наивысшие тиражи были у журналов, оппозиционных правительству.
Первые литературные журналы, издаваемые на государственный счет, появляются уже после революции. Их издателями становятся Пролеткульты, Наркомпрос (Народный комиссариат просвещения), местные Советы рабочих и крестьянских депутатов, за которыми, конечно, стояло государство. Не желая повторять ошибок царского правительства, Советское государство берет управление литературой в свои руки. Оно закупает литературу на корню. Закрывает старые журналы и открывает новые, свои: «Красную новь» (основанную при участии Ленина) в 1921 году, «Октябрь», «Звезду» в 1924 году, «Новый мир» в 1925-м и т. д. История тих журналов — история советской литературы. Скрытый либерализм, вызванный генетической принадлежностью к демократическому пафосу русской литературы XIX века, и откровенное прославление и поддержка жестокого советского режима. «Советский писатель — помощник партии, выразитель ее взглядов».
Вот как пишет об этом один из подписавших заявление русского ПЕН-центра Евгений Попов:
«Персона ПИСАТЕЛЯ в прежнем смысле этого слова скомпрометирована почти безнадежно…
После кровавого бардака 1917 года, нацистских печей, ГУЛАГа, Хиросимы, Чернобыля, строительства коммунизма, откровений перестройки глупо полагать, что благодарный НАРОД будет по-прежнему благоговейно внимать гуманистическому пению вчерашнего помощника партии. …Помощника, каковым, согласно уставу СП СССР (Союза писателей СССР.— М. Б.), является любой член СП. Хорошим помощникам хорошо платят. Им дают непыльные должности, премии, просторные квартиры, красивые дачи…
Каждый САМ ПРИШЕЛ в Союз писателей, чтобы покушать кашки с маслицем, которую А. М. Горький сварил в 1934 году из гуманитарной помощи, оказанной ему товарищем дьявола Сталиным» («Литературная газета», № 10).
Да, перестройка Горбачева опять дала возможность российским литераторам вспомнить о своей демократической направленности. Словно не понимая, что конец тоталитарного государства означает одновременно и конец государственной литературы, и конец «либерального периода» русской литературы, многие советские писатели стали в ряды тех, кто раскачивал советский режим и готовил победу демократии. Популярность либеральной литературы достигает максимума, вся Россия превращается в один огромный читальный зал Публичной библиотеки.
Но вот наступает 21 августа, подавление путча, развал империи, приход к власти демократов, осуществление вековечной мечты русской литературы о свободе народа — и освобожденный народ сначала незаметно, а затем все более и более явно «перестает читать». Нет, он пока еще читает газеты, политические статьи, разоблачительные очерки, но «настоящей литературе» все более предпочитает литературу массовую, читаемую для развлечения: Дюма, Анжелика, Тарзан, «похождения космической проститутки» и прочее чтиво.
Демократия идет под ручку с рынком: подскакивают цены на журналы и книги, резко падают тиражи и подписка. Российская литература бьет тревогу и обращается за помощью к правительству.
Но разве экономика виновата в том, что российская литература (вспомним, почти всегда с тенденциозной направленностью) выполнила свою «двухсотлетнюю» задачу? Демократия победила — зачем нужна политизированная литература? То, что в литературном произведении нужно было читать между строк, теперь открыто говорят бойкие публицисты. «Мы помогли вам свергнуть правых, Горбачева, гэкачепистов, а вы? Где благодарность?» — слышит упрек демократическое правительство и разводит руками. Что оно может? Заплатить по счету? Правительство вздыхает и платит. Президент Ельцин подписывает указ «о помощи российской литературе». Скорее не столько из благодарности, сколько из опасения, что вчерашние сторонники станут завтра непримиримыми критиками. Задерживая неминуемую агонию. Понимая, что демократическое государство не в состоянии оплачивать существование огромного отряда бывших «помощников партии», а ныне перестроившихся либералов.
Это помощникам партии платят звонкой монетой за ложь и соучастие; плата за правду не предусмотрена в прейскуранте демократического меню: правда — есть норма, а литература — есть искусство, в нормальных условиях имеющее дело с правдой другого рода — художественной. Но за последнюю платит уж точно не государство, а читатель. Если, конечно, пожелает.
«Писатель пописывает, читатель почитывает», — саркастически заметил когда-то Салтыков-Щедрин, которому в голову не приходило просить правительство о дотациях и «разумном протекционизме».
«Слаб человек, а великая литература существовала всегда»,— пишет Е. Попов в своей уже цитировавшейся заметке «Успокойтесь, господа!».
Да, русская либеральная литература выполнила свою задачу. Победа демократии означает смерть государственной литературы. Да, мы, по всей видимости, являемся свидетелями конца, «журнального периода» отечественной словесности, и этот анахронизм — сотни «толстых» литературно-художественных журналов с миллионными тиражами — на наших глазах отойдет в прошлое.

1992

Пропущенное слово

Московские новости

Отношение современного читателя к современной литературе, возможно, точнее всего проявилось в восприятии Саши Соколова. Он почти весь опубликован — и не прочитан. Его романы — Школа для дураков, Между собакой и волком, Палисандpия- кардинальным образом повлияли на развитие новой русской прозы, наравне, скажем, с Петушками Ерофеева и Эдичкой Лимонова. Hо если Веничка и Эдичка — по разным причинам — но у всех на устах, то проза Соколова только принята к сведению. Она заслонена, оттеснена дpугим и дpугими, и существует как бы факультативно в русской литературе.
Hеоткомментиpованная, не исследованная, она остается загадкой, чреватой неутешительным пpиговоpом — не только читателю, но и литеpатуpе вообще.
И этот пpиговоp нельзя списать на сегодняшний день, когда читатель, в том числе и пpосвещенный, устало отвоpачивается от литеpатуpы.
И Школа для дуpаков и Между собакой и волком были опубликованы советскими жуpналами до того, как литеpатуpа вышла из моды и употpебления; лакомый обpаз писателя-эмигpанта способствовал тому, чтобы автоpа постмодеpнистских pоманов паpу pаз вытаскивали на телеэкpан; но что-то не получалось, что-то не складывалось в хpестоматийную каpтину тpиумфа.
Читатель не узнал своего писателя. В его адpес не pаздалось, кажется, ни одного дуpного слова, но похвалы били мимо цели — какая-то пpинципиальная неточность, неуместность, несоответствие способа восприятия и способа изобpажения, читателя и писателя.
Это вообще хаpактеpный конфликт нашего постпеpестpоечного вpемени, напоминающий встpечу, свидание за гpобом. Многие так pвались к нему, так стpемились, но в миpе новом дpуг дpуга они не узнали.
А ведь в конце 70-х, когда в России впеpвые появилась изданная Пpоффеpом и благословленная Hабоковым Школа для дуpаков, Саша Соколов и его pоман воспpинимались как залог пpекpасного и чудесного литеpатуpного будущего. Эта пpоза была как-то сpазу узнана и пpинята, ее интонция удивительно точно соответствовала ожиданиям. Hикто не мог сказать: я ждал именно этой пpозы, но когда она появилась — ее пpизнали почти все. Почти все те, кто к этому вpемени — то есть на 15-20 лет pаньше всей остальной стpаны — пpочел и всего Солженицына, и Гpоссмана, и Живаго Пастеpнака, и весь пpавозащитный там и самиздат, и вдpуг в pаскованной и одновpеменно вывеpенной интонации этой книги ощутил то блаженное соединение свободы, гаpмонии и шума вpемени, котоpого были лишены многие честные книги шестидесятников.
Hет, Школа для дуpаков не отменяла Аpхипелаг, но откpывала новую стpаницу, новые возможности pусской пpозы — в ее наиболее pедко и тpудно воплощаемой пушкинской веpсии. Постнабоковская (но без наигpанного набоковского высокомеpия и снобизма) и одновpеменно вышедшая из недp советской действительности пpоза подтвеpждала наличие в клеточках дpемучей жизни гена естественного аpистокpатизма и гаpмонической точности.
Hе знаю, икалось ли Соколову в Канаде, но в конце 70-х — начале 80-х о нем и его замечательной книге в неофициальных литеpатуpных беседах говоpили больше, чем о ком бы то ни было еше. И, конечно, ждали пpодолжения.
Появившийся чеpез несколько лет pоман Между собакой и волком pазделил всех почитателей пpозы Соколова на тех, кто этому pоману пpедпочитал Школу, и тех, кто выше ставил именно его. Главным геpоем втоpой книги был язык, котоpый по ходу действия сам твоpил пеpсонажей, то pаствоpяя их в pечевой стихии, то пpидавая им отчетливые облики. Hе только сюжет, но и язык бpодил между волком и собакой, вольной, интуитивной и беззаконной стихией слова и pационально констpуктивной тpадицией оpнаментального pомана. Почитатели втоpого pомана говоpили о pедком языковом чутье автоpа и его pечевых догадках. Почитатели пеpвого — о пpозpачности и уютной теплоте Школы для дуpаков, намекая не некотоpую искусственность и синтетичность многих пассажей откpовенно постмодеpнистского повествования Между собакой и волком. Отмечалось и то, что втоpой pоман совсем не похож на пеpвый, что он совсем пpинципиально дpугой, а это в свою очеpедь говоpило о шиpоте таланта, о стилистической одаpенности и изощpенности, котоpая позволяет автоpу писать не один и тот же pоман в pазных ваpиациях (но в одной манеpе), а каждый pаз мужественно отказываться от пpошлых достижений и все начинать сначала.
Тpетий pоман Саши Соколова — Палисандpия, скоpее огоpчил, нежели удивил большую часть читателей. Hе похожий ни на Школу для дуpаков, ни на Между собакой и волком, он слишком совпал с тем, что уже писалось в это вpемя в России, являясь пpодолжением английских pоманов Hабокова, еще одной веpсией фантастического пpошлого России, с обилием эpотически-паpодийных эпизодов, многослойностью повествования и пpочими пpиметами pусского постмодеpнизма. Как и в случае позднего Hабокова, филигpанное владение словом, насмешливая изобpетательность и стpасть к каламбуpам, не искупали ощущения условности и какой-то покинутости внешне энеpгичного текста. Палисандpия, однако, воспpинималась не как неудача, а как пеpепутье — пеpеход с одной обочины на дpугую с неизбежной остановкой на общей колее.
Здесь как-то неожиданно откpыли пеpестpойку, и пошла-поехала игpа на клавиатуpе читательских вкусов. Социальный заказ тpебовал то одного, то дpугого, возмещая незнание и пустоты в пpедставлениях общества о литеpатуpе, котоpые бодpо задавали шестидесятники.
Hе будь Саша Соколов эмигpантом, о нем, возможно, вообще не вспомнили бы, но как человек с тpудной судьбой, он вписался в джентельменский набоp больных тем. Жуpналы Волга и Октябpь опубликовали его pоманы, он стал геpоем нескольких телепеpедач, где, не попадая в обpаз, мямлил что-то вокpуг да около, не удовлетвоpяя ни шиpокого, ни интеллигентного зpителя, пpоизводя впечатление человека не на своем месте.
Разговоp о его пpозе не получался. Мы вообще не умеем хвалить, не умеем pассуждать о том, что нам нpавится, не впадая в патетику или подобостpастие. А если это литеpатуpа без обличения, без пеpехода из пpостpанства чистой литеpатуpы в область политики или нpавственности, то вообще как бы не о чем говоpить. Такая литеpатуpа общественно не интеpесна, ее нельзя использовать, она выскальзывает из pук, пpивыкших к оpудиям пpоизводства или боpьбы, как нечто эфемеpное, почти несуществуюшее. Так, игpушечки. Искусство для искусства. Миpаж, обман, воздух.
И писатель с домашним именем — Саша Соколов — как-то незаметно исчез с гоpизонта. Уехал то ли в Гpецию, то ли в Канаду дописывать свой pоман. Hепонятый, неисследованный, непpочитанный, ненужный читателю-совpеменнику и чуждый совpеменнику-кpитику.
Современный читатель не умеет пpосто читать. Он pазочаpован сейчас в литеpатуpе, потому что она уже сделала свое дело, и для дела сейчас бесполезна. Пусть тогда будет для отдыха, для отвлечения, — скажет кто-то. Есть какая-то связь между неумением жить и утилитаpным отношением к искусству. Между нелюбовью к свободе и пpистpастием к кнуту и упpяжке. Между боязнью высоты и пpитягательностью пеpил.
Может быть, на пути к пpистойной жизни стоит ничто иное как неуважение к гаpмонии. Пеpестаньте запpягать! — хочется сказать иногда. Мы познаем pазумом души, а телесные очи суть как бы очки, чpез кои душевные очи смотpят, — написал некогда пеpвый pусский поэт. Литеpатуpа — это тоже очки, без котоpых не увидишь то, что только с ними и можно увидеть. Конечно, очками пpи необходимости можно и забивать гвозди, но лучше их использовать по назначению.
P.S. По слухам, писатель Саша Соколов завершает свой четвертый pоман.

1993

Накануне

Московские новости

Россия — метафизическая страна. Одна из немногих, где рассуждения на тему смысла жизни, судьбы народа и его характере — удел не специалистов, а нечто вроде национальной игры, на кон которой, однако, поставлены не фантики и фишки, а, скажем, будущее. Причем, не только «шестой части суши», но, кажется, всего мира, который опять с тревогой наблюдает за тем, какой еще сюрприз преподнесет ему Россия в самом скором времени. Экономисты и социологи строят свои расчеты, политики предлагают научно обоснованные программы, разбивающиеся в ничто при столкновении с «загадочной русской душой», осуществляющей свой выбор, трудно предсказуемый, но красноречивый.
Этот выбор (в прямом смысле слова) и сформировал вопрос, мучающий многих: является ли поражение демократических сил на выборах 12 декабря тактическим или стратегическим? То есть вызвано ли оно вполне исправимыми ошибками демократов из «Выбора России», которые не сумели объединить остальные демократические силы и провести избирательную кампанию более изобретательно, нежели они это сделали, или вотум недоверия получили демократические реформы как таковые.
Естественно демократические силы настаивают на тактических ошибках, их легче исправить, однако возможность того, что мы были свидетелями стратегического поражения демократических реформ, также нельзя сбрасывать со счета. А если так, то резонно задаться следующим вопросом: что именно потерпело поражение — реформы или их демократический характер?
Ведь против реформ не выступала ни одна из политических партий — ни коммунисты Зюганова, ни мечтающие о колхозах аграрники, ни новоявленный фюрер Жириновский. Но какие именно — здесь и начинаются расхождения. И симптоматичен итог этих выборов: реформы нужны, но это должны быть недемократические реформы. То есть потребны реформы сверху, реформы сильной руки, реформы без активного влияния общества на процесс принятия решений.
Русская государственность традиционно существует в двух агрегатных состояниях. Неустойчивом, жидком, текучем (скажем, плохо схватывающий цементный раствор, в котором слишком много воды). И твердом, жестком, окаменелом.
Первое называется по-разному — междуцарствием, смутным временем, двоевластием. В нем власть действительно слаба, мечется, ищет Минина и Пожарского, защитника, слезает вниз с пьедестала, вопиет «Отечество в опасности!», обращается к народу «братья и сестры», говорит человеческим языком, взывает о помощи, вызывает сочувствие, желание помочь и кажется родной.
Во втором она горда, монолитна, неприступна, по-хамски безапелляционна, говорит откуда-то из-за облака, кует за указом указ, запрещает “мотать” (изумительное слово) президента и кажется изваянной из гранита.
Подобно несчастным семьям в определении Толстого, все слабые, неустойчивые состояния русской государственности имеют милое и опасное своеобразие, в то время как монолитные состояния похожи друг на друга, как глухонемые близнецы. Если посмотреть под этим углом на то, что предлагали нам все участвовавшие в выборах значительные политические силы, то при всех их различиях нельзя не увидеть одно. Они предлагали нам не просто сильную руку, стабильность и экономическое процветание, но каноническую русскую государственность в ее монолитном, безапелляционном варианте.
Как бы ни отличался Ельцин от Жириновского, Явлинский от Зюганова или Вольского, все они предъявляли готовность окаменеть, только им будет предоставлена такая возможность. Все они предлагали одну и ту же форму правления — сильной русской монологической власти, которая может и хочет слушать только себя, а диалог воспринимает, как компромисс, признак слабости и временное тактическое отступление.
За политическими баталиями, за разницей программ и подходов, нельзя не увидеть, что выбор как ни странно касался частностей (порой значительных, даже жизненно важных), но выбор стратегический уже сделан. На наших глазах кончается пора разброда и шатания, слабости и заигрывания с избирателями, и начинается — вступает в свои права — пора каменного слова, и власти, уходящей на свои горние Кремлевские вершины.
В этом смысле успех Жириновского всего лишь симптом. Жириновский — предтеча, выскочка, он — не очень приятное для многих опережение событий. Сетовали на то, что демократы подыграли Жириновскому плохо проведенной избирательной кампанией, однако и Жириновский, в свою очередь, подыграл Ельцину, облегчая суровую необходимость принятия непопулярного (а может, именно популярного — кому как) решения, которое теперь почти неизбежно.
Что означает разочарованная реплика Юрия Карякина на телевизионном шоу в ночь на 13 декабря: «Россия, ты сдурела!», которая неожиданно рифмуется с неоконченной пушкинской строфой из десятой главы «Онегина»: «И чем жирнее, тем тяжеле, О русский глупый наш народ, скажи, зачем ты в самом деле…» Кто — «жирнее» и может ли быть еще «тяжеле»? (Может, может, знает наш российский Нострадамус, как знаем и мы).
А известная фраза Солженицына о постепенном и осторожном введении демократии в России — не имел ли в виду вермонтский затворник именно то, что случилось на декабрьских выборах?
А новое обращение многих комментаторов к идее Андроника Миграняна о необходимости авторитарного правления при переходе от социализма к капитализму? Мол, нельзя давать ребенку управлять автобусом с людьми, это жестоко и небезопасно. Пусть сначала подрастет и научится ездить. А пока его лучше возить пристегнутым, на заднем и специально оборудованном сидении.
Дело не в том, что демократы разочаровались в своем народе. Или испугались его. Есть реальности, спорить с которыми в равной степени бесполезно и неблагоразумно.
Похоже, что никогда за последние годы Россия не стояла так близко к авторитаризму, как сейчас. Просвещенный авторитаризм, националистический, авторитаризм с человеческим лицом, конституационная монархия (с монархом в виде президента), правая, левая диктатура (это — как получится), но, вероятно, именно диктатура или авторитаризм того или иного толка светит нам в конце века и тысячелетия.
Конечно, в таких случаях говорят, что последнее слово за народом. Не в том смысле, что он сам выберет ту или иную диктатура на новых выборах или референдуме. А в том, согласится ли он с потерей свободы, от которой устал, к которой не привык, которая ему не в коня корм, но которая есть пока главное завоевание общества. Нужное или не нужное, вредное или полезное — вот основной вопрос.
Ибо, как написал незадолго до смерти Мераб Мамардашвили, первично именно волевое усилие. А на его основе осуществляется выбор между свободой и несвободой, потому что несвобода — тоже результат выбора. Рабство, полагал философ, выбирают свободой, данной каждому человеку. «Если человек — раб, значит, таков его выбор, он сам так решил».

1993

Достигается потом и опытом безотчетного неба игра

Час пик

В 1925 году в Ленинграде появилось первое отдельное издание романа Алексея Толстого (в 1923 вернувшегося в СССР) Хождение по мукам, точнее даже его первая часть Сестры. Издан роман был в двух одинаковых томиках и в одной и той же рисованной обложке. На обложке изображен классический петербургский пейзаж, охваченный красными языками пламени. Внизу обложки — поверженные атрибуты войны и над ними — восьмигранный картуш, портретная рама, в окошке которой видны два женских профиля. Сестры. Однако не состоящие в прямом родстве с героинями романа. Даже не прототипы их. Скорее, маски, в которых неожиданно для себя узнаешь Анну Ахматову и Ольгу Глебову-Судейкину.
С такой полудетективной завязки начинается статья Юрия Молока Камея на обложке (К истории одной мистификации), помещенная в первом номере только что вышедшего иллюстрированного журнала Эссеиситики, Публикаций, Хроники Опыты, редактируемого Иваном Толстым. И изысканный дизайн, и роскошное полиграфическое исполнение, и весьма внушительная редколлегия в составе (позволим себе перечислить, доставив удовольствие знатокам): Андрей Арьев, Евгений Ковтун, Лев Лосев, Джон Мальмстад, Мишель Окутюрье, Борис Парамонов, Роман Тименчик, Лазарь Флейшман, Леонид Юневерг, Бенгт Янгфельдт, и не менее серьезный состав авторов (частично совпадающий с редколлегией), а также то, что спонсором этого издания стали вездесущий Астробанк и Дом Коммерческих Бумаг, говорит о многообещающем начале.
Перед нами один из тех новых журналов, которые в скором времени должны заменить традиционные толстые журналы, медленно умирающие на наших глазах.
Объясняя происхождение названия, И. Толстой в своем вступлении пишет: Мы назвали его опыты, привлеченные какой-то приятной необязательностью и неамбициозностью такого звучания. Ближайшими и вполне закономерными ассоциациями оказывались русские опыты от Константина Батюшкова до Константина Вагинова; опыты западные — от Монтеня до Томаса Элиота и, наконец, третья опора — наследие нашей эмиграции в лице нью-йоркского журнала с тем же названием, выходившего с 1953 по 1958 год под редакцией Р.Н. Гринберга и В.Л. Пастухова, а затем — Ю. Иваска.
Обозначая некоторые ориентиры в виде двух также новых московских журналов De Visu и Нового литературного обозрения редактор-составитель сообщает, что в основе программы его журнала культурологическая эссеистика, осмысляющая русскую художественную и интеллектульную продукцию (в первую очередь — литературу) в мировом историко-культурном контексте. А также говорит о том акценте, который редакция журнала хотела бы сделать на активном зрительном ряде, привлекая старую и новую книжную графику, а с ее помощью — лучшее из искусствоведческой эссеистики.
И надо сказать, многое из того, что обещает редакционное вступление, удалось воплотить уже в первом номере.
В разделе Публикаций Инна Андреева знакомит читателя с перепиской Ф. Ходасевича с Г. Чулковым, которые были связаны непростыми профессиональными и семейными отношениями.
Кирилл Постоутенко на основе неизвестного письма А.Белого анализирует шумный скандал, приключившийся зимой 1910 года в Петербурге между Н.К. Метнером и прославленным голландским дирижером В. Менгельбергом во время репетиции симфоническим оркестром Четвертого концерта Бетховена.
Александр Парнис исследует русский альбом французского (а некогда русского) писателя Владимира Познера, ученика Гумилева, знакомого с Блоком, Ахматовой, Мандельштамом.
А Елена Гржебина рассказывает о своем отце, Зиновии Исаевиче Гржебине, прославленном издателе журналов начала века Жупел и Шиповник, также главе не менее знаменитого эмигрантского издательства.
Любопытен и раздел рецензий, основательных, вполне академичных, среди которых отметим рецензию Г. Морева ALMA MATER об одноименной тартуской газете и Е. Голлербаха Русский фас, еврейский профиль, посвященную первому выпуску сборника Евреи в культуре русского зарубежья.
Но наиболее интересным (и одновременно — спорным) представляется первый раздел — эссеистики. Интересным, ибо в этом Опыты как раз отличаются и от уже упоминавшихся De Visu и Нового литературного обозрения, и старого Литобоза. Более того, именно интеллектуального осмысления культуры, культурологии как таковой не хватает сегодня по сути дела всем без исключения изданиям, как традиционным, так и новым. Что представляет из себя современная литература, где располагаются силовые линии современной эстетической и общественной мысли? Как, ввиду произошедших в стране перемен, прочитывается сегодня то, что еще вчера казалось хрестоматийно определенным? И хотя опубликованные в этом разделе эссе А. Арьева, М. Эпштейна, Б. Парамонова и А. Горянина вполне соответствуют уровню заявленных проблем, кое-что вызывает вопросы. Два из четырех эссе представляют из себя тексты докладов, прочитанных на симпозиуме Литература и власть в Норвическом университете летом аж 1992 года. Эссе М.Эпштейна — это Эссе об эссе, исследование жанра. А большая работа А. Горянина в свободной форме повествует о возможной структуре построения еще неизданного Отечественного Библиографического Словаря. Неплохо, но хочется большего. И более свежего. Правда, если учесть, что первый номер Опытов готовился более трех лет, то можно понять, как непросто было собрать и сохранить культурологическую актуальность именно этого раздела, и можно только надеяться, что следующие номера Опытов порадуют внимательного и вдумчивого читателя действительно новыми и важными размышлениями о проблемах современной культуры.