Пытки про запас

Оригинал текста

У Искандера есть такой эпизод: молодой человек провожает девушку, прижимает ее к столбу и настойчиво, безотрывно и страстно целует. А автор комментирует примерно так: целует он ее как бы с запасом, надеясь, что его поцелуй будет сопровождать и беречь ее, как ангел хранитель, от всевозможных искушений в разлуке.

Почему я об этом вспомнил, потому что подобная тактика используется сегодня российскими властями в лице депутатов, правоохранителей, пропагандистов, которые не просто закручивают гайки, а закручивают их как бы с запасом, на потом, надеясь, что эта закрутка будет действовать и тогда, когда девушка (Рассеюшка наша зацелованная) отправится в путешествии без них.

То есть кончится эпоха, когда на мракобесии можно было майнить патриотизм в пустой кастрюле, Путин отправится в дальнюю дорогу малый скоростью по служебной надобности, они останутся сиротами без защиты и присмотра. И, мол, в этот период беспутинщины их закрутки гаек с запасом сохранят общий ура-патриотический климат ещё на какое-то время.

Это вряд ли, конечно. Перед смертью, как говорили советские студенты, не надышишься. И все эти приемы и приёмчики обернутся своей темной обратной стороной Луны, как только главный отправится в путешествии по железной дороге поэта Некрасова, где по бокам мертвые с косами стоят.

Так что как ни выкручивай сейчас руки, как ни плюй бешеной слюной на оппонентов, которых хочется провернуть в мясорубке, как ни вопрошай: «где моя партия?» (тенор Навальный) — «спи ж жена» (масон Богданов), после часа «Х» наступит такая абстиненция, такой опохмел, что клиента, несмотря на рассол и кефир, будет мучить рвота, понос и кровавые мальчики от слов патриотизм, эффективный менеджер, наша исконная историческая нравственность и прочий усатый бред.

Причём, когда начальство нервничает, его нервозность передаётся по всей вертикали, как пневматическая почта, и даже те, кто казалось бы не годен в мирное время, оказываются мобилизованными и призванными.

Вот вроде бы ещё пару лет назад вполне себе нейтральный генератор западных новостей ИНОСМИ на глазах превращается в Киселева-Соловьева. Понятно, что пропутинских СМИ не так и много в мире, а пропагандистскую лямку надо тянуть с утра до вечера. И придумали ноу-хау: помимо публикаций экзотических иранских газет или газет Вышеградской четверки, без стеснения публикуют тексты без подписи, но с указанием ИНОСМИ. «Навальный разочаровывает западную прессу». «Яростная месть русского медведя». «Прямое давление на Путина».

То же самое проделывает газета.ру: когда надо добавить краски в пропагандисткой аккорд, кроме клякс от собственных держиморд, появляются якобы редакционные и откровенно мракобесные материалы. А подписи нет, потому как надеются, что, когда прийдет пора менять названья, всем станет в лом узнать, кто руководил этим гебельсом в шинели с чужого плеча, чьи там фамилии мелким шрифтом на вывеске колониальной лавки.

Они думают, что если сейчас они поиздеваются вволю над правом и здравым смыслом, то, после отправки малый скоростью на берег Стикса мощей моржа, это изуродованное пластическими операциями и непрерывным ботоксом право их защитит. Ни секунды. Ни минуты покоя. Один непрерывный страшный суд с рекламными паузами для короткого отдыха по ранению в чистилище.

Причём это не Яблоко с усталым Явлинским и не Собчак с чашкой живой воды и Навальным станут проверять у этой Золушки ножку на предмет соответствия испанскому сапожку, а богоносец-крымнашист и православный патриот начнёт непрерывную пытку с помощью веревки и палки. И я вам скажу, от богоносца ждать пощады, это как в дождливый день водицы дай, сестрица, напиться. Ни глоточка. Ни капли.

Глагольные рифмы

Оригинал текста

Нам всем кажется, что мы уникальны. Но на самом деле мы, как морозы и розы, рифмуемся со многим, подчас удивительно банальным. И Путин с ядерной клюкой в руках — не исключение.

Путин и Шура Балаганов

Понятно, что путинское последнее китайское предупреждение Западу — это Балаганов, который попался за кражу кошелька сразу после того, как разбогател, встретив Бендера. Зачем Балаганов украл, понятно. Нам подходит и наиболее распространённая версия: по инерции. Сработали рефлексы. Сразу после встречи с командором Балаганова обуревают восторженные чувства. Путин тоже всю первую часть говорит о деньгах, счастливой старости, прекрасном будущем. Но во второй части натура берет своё: Балаганов лезет в чужую сумочку, Путин пугает малознакомых ему граждан, как человек из подворотни. Возможно, он тоже хотел продолжить раскрашивать цветные картинки, но наглость — вторая натура, и взялся за старое: лохов брать на гоп-стоп.

Вторая интерпретация алогичной кражи в трамвае похожа на первую, но все же отличается: от счастья Балаганов поплыл и стал самим собой. То есть стал делать то, что лучше всего умеет и любит: воровать. Вова не имеет такой высокой квалификации, как карманник, но и с ним счастье — после того, как он наобещал соотечественникам с три короба — сыграло дурную шутку. Он стал делать то, что любит: пугать других людей смертью лютой. Но здесь каждому по способностям.

Путин и Василий Теркин на том свете

Теркин на том свете — это не просто ироническое описание совка, то есть рая (по Путину). Это ещё и концептуальное описание того, чего нет, в терминах того, что есть. И даже слишком известно. Но по названиям. Герою долго перечисляют, чего нет на том свете на самом деле: то есть примет материального мира. В этом смысле это перечисление опять же рифмуется с первой частью доклада Путина о счастливой старости постсоветского человека без медицины и пенсиона. Или, как сообщает сказитель: обозначено в меню, а в натуре нету. И неслучайно самописание Твардовским своей поэмы похоже на приговор Навального: суд народа над бюрократией. Но чем все закончилось, мы знаем: Твардовского турнули из Нового мира (еще один вариант того света), а его поэму объявили пасквилем на советскую действительность. Именно этого Путин и боится: он не хочет ни на тот свет, ни оказаться без власти: ведь он, конечно, не ядерной американской бомбы боится, а то, что его вместе братией ссадят с поезда как безбилетников. Поэтому и запугивает контролеров: берег слева, берег справа — любой шаг рассматривается как побег, конвой стреляет без предупреждения.

Путин и Беня Крик

Как не смешно, наиболее частая ассоциация Путина с уголовником, именно здесь даёт симптоматичный сбой. Главная заповедь зэка: никогда не пугай, делай. В русской тюрьме пугают только фраера, полагающиеся на слово, как истинные поэты. Уголовник — человек дела: он не обещает убить, ибо как поведёт себе тот, кого ты пугаешь, неизвестно, может и сам на пику насадить. Поэтому Путин, конечно, не Беня Крик, и Большой Белый вождь из Вашингтона сам лучше других знает, что такое понты колотить. С понятиями человек.

Путин и барон Мюнхгаузен

Понятно, что рассказы самого правдивого человека на Земле нам очень кого-то напоминают. Того, кто дважды побывал на Луне, заряжал ружьё шомполом и проткнул десять куропаток, незаметно пробрался в лагерь неприятеля и сбросил в море его пушки, укротил шубу и три дня держал Медведя (три срока «Единой России») за лапы. Или это Трамп? У Путина есть это все, плюс гиперболоид инженера Гарина (Беляева) и сорок тысяч лье под водой у волшебных торпед.

Путин и Чичиков

Понятно, что первая часть путинского доклада — это первый том «Мертвых душ», а вторая часть — второй. Все эти ребята из партера: Сечен — Собакевич, Манилов — Медведев, Валентина Матвиенко — Коробочка, Кадыров — Ноздрев, они вместе с Чичиковым все время продают друг другу мертвые души. То есть русский народ. Но когда все мертвые души Путин купил, а потом продал, но уже дороже, его потянуло на сладкое: то есть на речь прокурора или Великого инквизитора (Новый Гоголь явился). Мертвые души кончились, и Путин начал всех пугать: предполагается, что пугал он Запад, а дивиденды набирал у мертвых душ, то есть у богоносцев. Но я думаю, все не так. Пугал он не Запад, а аудиторию — всех этих собакевичей, маниловых, коробочек и ноздревых. И пугал по очень простой причине: после провала операции «кокаин» (опять же — Буэнос-Айрес) он был просто не в себе, постоянно звонил по кнопочному телефону за 150 тысяч (убийца айфона X от ФСБ) Сечину-Собакевичу и угрожал: ты, Игорек, мне с каждого килограмма десятину обещал отстегивать? Или забыл? Так я тебе напомню: вместо ядерного двигателя засуну туда тебя, и будешь мне лететь до самой Флориды, пока пар не кончится. А когда кончится — вот тогда тебе кинжал и Сармат по самое не могу лично воткну. Вот так ты сам превратишься в атомную установку. А как вы на ней угли будете раздувать, хоть голенищем сапога Шойгу, хоть калошей этой драной Матвиенкой, это твои проблемы. Второй том, сам понимаешь.

Путин и Хлестаков

И опять об Гоголя. Ясно, что Гоголь для Путина как Эмиль Золя для чрева Парижа. Двухчастная композиция выдержана и тут. В первой части Путин — Хлестаков, расписывающий Бобчинскому и Добчинскому то, как они будут жить после 80+ на пенсию по инвалидности от испуга. Долго, но плохо. То есть при коммунизме (или — на том свете). Вторая часть — Путин в роли настоящего ревизора и, одновременно, рыцаря печального образа — городничего. Практически вся вторая часть — чтение письма Хлестакова милому другу Тряпичкину: Хлестаков — ранимое разочарованное сердце — даёт характеристику всем этим рожам, то есть свиным рылам, сидящим в партере и встающим при появлении новой риторической фигуры. Типа, единственный приличный человек — судья Зорькин, да и тот свинья. Тут же дочка городничего Мизулина кричит: нет уж, все читайте, раз раньше читали (это после того как Хлестаков описал сцену ее изнасилования Слуцким в кабинете Поклонской). Вот здесь-то и появляется Путин в мундире жандарма: что, гады, жируете на народные копейки, понастроили себе дачи во Флориде, живете как боги? И ты — Ляпкин-Тяпкин-Нарышкин? Получай, фашист, гранату, ради вас и сумасшедшей ракете — пятьдесят вёрст не крюк. На вас и атомной бомбы не жалко, чужой человек, а приятно.

Одноклассница

Оригинал текста

В некотором смысле я так и не кончил школу, а остался в ней на долгий продлённый день, который никак (и, наверное, уже никогда) не кончится. И это не только потому, что я живу в здании бывшей школы, построенной в 1895 году, как и та школа, из которой я не вышел. Я просто женат на своей однокласснице из той самой «тридцатой физико-математической», что на углу 7-й линии и Среднего, в здании, построенном в это же время. Вышел из одних дверей и вошёл в другие. Такие же.

Жена говорит, что я не изменился: как был идиотом, так и остался. «Ты кто?» — иногда я троллю ее. «Одноклассница» — отвечает она мне язвительно, как бы упрекая, что я к ней отношусь не как к жене или женщине, а как к неуклюжей старшекласснице. Наверное, она права. Не то, чтобы я ее дёргал за косички, косы она отрезала, кажется, в 10-м классе. Но, действительно, у меня много черт из ее нелестного набора.

Я веду себя подчас, как отвязанный школьник, любящий всех дразнить и редко (как пиджак и галстук) использующий формальную лексику. Да и одеваюсь я так, как одевался в хипповой юности, совсем не по возрасту, нелепо, наверное, как идиот. Езжу я на дурацкой спортивной машине, что тоже говорит о моей самоидентификации или, по крайней мере, о нежелании разглядеть свое отражение в зеркале. Там же совсем не подросток, так, какой-то нелепый персонаж, не умеющий с достоинством носить свой возраст.

Наши отношения с женой действительно имеют много оттенков школьной жизни. Мне не одолеть вершины солидности, возможно, это от страха старости, которой сознательно я не боюсь, как и смерти. Но это рациональное ощущение, а оно не покрывает всю поляну, не контролирует вон тот каштан в обнимку с пихтой и подозрительным кустарником с изгородью в правом углу. Пейзаж нашей жизни, так не похожей на черновик, сиявший когда-то в мозгу лучезарным наброском.

Школа, где я живу, очень похожа на нашу, так как архитектурные идеи вполне интернациональны. Кстати, об архитекторе Гешвенде, построившем здание «тридцатки», упорно говорили, что он чуть ли ни построил Белый дом в Вашингтоне и вообще был американским архитектором. Но я в его биографии ничего подобного не нашёл. Десяток различных зданий в Петербурге, в основном, на Васильевском острове, и, не знаю, надгробие писателю Григоровичу с пышными усами.

Но вот эти желто-коричневые, отполированные тысячами рук перила, эти гранитные потертые и многозначительные ступеньки, эти гулкие коридоры с деревянными панелями, особенно, коридор второго этажа, где у нас были аудитории: инглиш-2, история-2, литература-2 и так далее.

Кстати, я на втором этаже и живу. Он, правда, второй, если смотреть от центра здания, а если с торцов, то первый. Такое вот здание, сидящее на холме, жопа в седле, а то, что не поместилось, свешивается по бокам. Как бакенбарды Григоровича.

Жить в школе немного стремно, но, конечно, в кайф. Стремно, потому что мое фиктивное ощущение, что я так и не вышел из школы, только подтверждается. На кайф же тянет многое, похожее на волшебный туман-обман; и какие-то милые частности в придачу, о чем-то я уже говорил: типа, потолки 4 с половиной метра — в Америке такую квартиру сыскать непросто.

Почему я люблю высокие потолки? Потому что мы все (почти все) в Ленинграде жили в старых домах 19 века. Я родился в коммуналке на улице Красной конницы. Потом 8-я Советская. Комнаты узкие, как щель в копилке, а потолок с паутиной в правом углу парит над головой. Потом новостройка на Малой Охте, но тоже кирпичный дом и потолки 3 метра. Паллиатив.

Наши коммуналки — это бывшие барские квартиры, поделённые на клоповники. Но этот невольный отпечаток барства и стал постоянно искомым раем с высоким небом. А что, кроме рая, пусть и иллюзорного, мы ищем?

Если спросить мою жену, типа, а как вы познакомились с вашим дураком-мужем, то она обязательно рано или поздно пожалуется, что наша школьная дружба — это прокрустово ложе. Мол, я так и не стал относиться к ней серьёзно и никогда не смотрел на неё снизу вверх и ещё что-нибудь про то, что никогда она не стояла для меня на пьедестале. Это — правда, и мне это нравится, как профессиональному борцу с пафосом, но она — слезы от сочувствия к себе уже на низком старте — ощущает себя обделённой, и с каждым годом все больше.

Я же школьник — у меня нет кумиров и авторитетов. И ещё я не учился на филфаке, я учился математике и информатике, у меня не было уважаемых учителей, я ошибочно долгое время считал себя единственным, кто противостоит всему.

Гуманитарное образование — не только сумма знаний, сколько перспектива, в которой ты в ее конце. Скромность — это и есть культурная вменяемость. Меня эта мудрость обошла стороной. И когда какие-то посторонние бабы хвалят меня моей жене, типа, как тебе, девочка, повезло, она горько усмехается: пожили бы вы с этим несносным мачо, нарциссом, хвастуном, альфа-самцом в личине одноклассника, для которого я — девчонка, над которой смеются.

Я сижу рядом, как бы пригорюнившись, делая вид из вежливости, что сочувствую, но я слышал все эти жалобы сто двадцать три раза и вполне с ними солидарен, но вид у меня все равно радостный и сияющий, как и положено идиоту. А мог бы и оценить.

Моя жена почти никогда не просила для себя, ибо просить было нечего. И никогда не упрекала, что у нас ничего нет. Помню все те немногие случаи, когда она хотела что-то купить, а я ей не разрешал. Во время нашего свадебного путешествия в Ригу, куда мы отправились на подаренные нам деньги, ей страстно захотелось купить себе легкий плащик — он ей очень шел, с воланчиками, как тогда было модно, с приподнятыми плечиками, «волшебный» — прозвала она этот плащик; но деньги предназначались на покупку проигрывателя и магнитофона, а на остальное могло и не хватить (и действительно не хватило), и я на всю жизнь запомнил, как она была огорчена, как оглянулась, прошептав «волшебный плащик», правда, никогда меня потом не упрекнула.

А тридцать лет назад, когда совок уже шатался, как раненый в сердце абрек, не знающий, что только что умер, моя одноклассница с нашим ребёнком на руках приоткрыла на ширину короткой цепочки дверь, увидев за ней пол-лица начальника 70-го отделения милиции Невского района с хрестоматийно красным и потным лбом, следователя в сером костюме в полоску, понятых, естественно, смущенных, и общественность, приглашенную для убедительности. И выслушала тираду о необходимости их впустить и дать ответ, где ее муж, все равно найдем, он напрасно пытается уехать в Москву, его все равно туда не пустят. Чтобы он себе не воображал. Я не знаю, где мой муж, сказала одноклассница мгновенно севшим от страха голосом, а вас не пущу. И захлопнула дверь.

Жена знает мужа, и не знает его, так как он ученик другого класса. Они вместе, но не одни, вокруг них воспоминания, значащие все меньше. Но все равно значимые, так как больше ничего нет.

Мы не вырастем с тобой никогда, мы останемся детьми, не переступим школьного порога, он не то, чтобы высок, он просто невидим, да и не существует, кажется, как и все, что обрушилось после белого взрыва, разделившего многое на до и после.

У меня же нет ничего — ни национальности, ни религии, ни любимой родины, ни черта в ступе. Ничего святого. То есть все как бы есть, но ничего для меня не значит, кроме школы, в которой я учусь. Я не буду, как Деррида, умирая, мучительно решать последний окончательный вопрос, я еврей или человек? Я, может быть, жаба или гортензия, но точно не еврей. Я был евреем в детстве, потому что меня за это били, но когда я сам стал таким, который побьет троих, я евреем быть перестал, интерпретируя еврейство (да и любую национальность), как слабость, за которую держатся. То есть перила, вот эти школьные перила, которые начинаются через десять шагов, если пойти из нашего апартамента направо или налево, все равно, а затем спуститься или подняться по лестнице.

Школа никогда не выветривается из здания, даже если его после капитального ремонта разбили на огромные квартиры. Не то, чтобы я слышал звонок — этот гром небес, закрывающий занавес. Не то, чтобы мне мерещились чирикающие голоса учеников, постигающих в соседнем классе премудрости сообщающихся сосудов первой любви или мельницы школьного тщеславия. Только неведомые птицы за окном, где вместо берёз — магнолии, а место ёлок заняли платаны.

Но в определенном ракурсе шевелюра листьев вперемежку со светом и тенью вполне сойдёт за абрис станции метро Василеостровская, появившейся во второй четверти девятого класса и отменившей трамвай через мост до Суворовского, а потом мучительный автобус «намбер ван». А субститутом трамвая, проезжающего по Среднему, вполне может стать редкий поезд, что идёт параллельно Масс Пайку и чей ход похож на комариный писк.

Ну что, подруга, вот и мы, пройдя в жизни по биссектрисе острого угла, оставив в остатке все, чего больше не будет, очутились там, где были в начале, в нашей школе. Помнишь, в конце коридора второго этажа — учительская, а точнее сказать — покойницкая, ведь почти все (или все?) наши учителя умерли. Хотя вот же они, вот эти тёплые и живые тени с открытым для улыбок ртом, они, как пар, устремляются из дверей и тают тут же, превращаясь в ничто. А дальше — лестница наверх, в «физику-3» Шифмана, но там уже эмпирии, кудрявые, как облака.

«Пойдём, одноклассница, погуляем, что ли?» — «Пойдём, подышим северным модерном Комарова».

Записки из подполья

Оригинал текста

Поговорим о тяготах войны. Я это не к тому, что если завтра война между туманным Альбионом и одной шестой богоносцев, то надо готовиться уже сейчас. Завтра войны не будет, хотя вождь богоносцев тонко намекал на ее скорую неизбежность со своим угрожающим кашлем с атомной отрыжкой, всем этим: а зачем нам такой мир, в котором не будет России? Мне ли чаю не пить, или свету провалиться? Многие на самом деле только зайдутся в долгих и продолжительных аплодисментах от радужной перспективы, что путинского режима и имперской России больше нет. Ты проснёшься утром рано, нет нигде советской власти, посмотри.

Хотя с другой стороны война никогда не начинается вот так, утром в четыре часа, без объявления войны, вероломно, бомбя Киев. Война начинается издалека, с бумаг, планов, шепота на ухо, стратегических манёвров, заседаний комитетов, с переброски войск с Южного на Северное направление, и, конечно, со спора по поводу слов.

Так вот после слов Терезы Мей о том, что отравление ее граждан и по совместительству бывших российских шпионов, это — военное вторжение (5 статья договора НАТО, ку-ку), и после отказа России давать объяснения, к войне сделано несколько коротких, но стремительных шагов. И на эти шаги мы все стали чуть ближе к тому, о чем говорим.

Или вот еще. Многие обратили внимание на странную фразу Путина, который, лениво отмазывая русских хакеров, начал наводить тень на плетень и задавать риторические вопросы: а может там эти хакеры были не русские, а украинцы, татары (крымские, в уме), евреи, может, они не российские граждане, а имеют двойное гражданства или грин-карту?

Ну, украинцы — дураку понятно, на них хотелось бы повесить всех собак, но евреи? О чем это старшОй брат? Он же редко когда врет без цели.

А ведь грин-картой и двойным гражданством обладают, в том числе, советские евреи в Америке и Европе, и то, что некоторые из них имели определенное отношение к вмешательству России в выборы Трампа, уже сообщала американская пресса. Но тут получается странный троллинг Путиным своих же добровольных помощников и сторонников избрания Трампа. На что намекает мистер Пу?

Возможно, он обращается к тем, кто надеется, что неугомонный Дональд победит,наконец, империю зла и разбомбит к чёртовой парижской богоматери их неблагодарную пошехонскую родину. Ведь у эмигрантов, тем более советских, родина, которую вы покинули, сама виновата в том, что вы в ней разочаровались. Войнушка в полный рост, пусть она воздаст всем по делам их.

Однако лукавый щёголь, враг труда намекает, возможно, на другое. Он не просто сдаёт своих бывших клиентов, он ещё предупреждает, что не надо желать другому то счастьелуковое, какое самому не потребно. А если война между Западом (в том числе — Америкой) и Россией станет реальностью, все русские (без учета пятой графы в паспорте, то есть все приехавшие в Америку из совка) с большой вероятностью будут интернированы. То есть, помещены в концентрационные лагеря, вне зависимости от того, состояли ли они в КПСС в своём городе Воронеж (фиг догонишь), любят ли сейчас Израиль, как я его люблю, выросли ли у них пейсы по мере удаления от здания ЧК на Лубянке и приближения к земле обетованной на Брайтон Бич? И даже вне зависимости от того, имеют ли они американское гражданство или только грин-карту.

По крайней мере, именно так в США поступили с японцами после Перл-Харбора и начала войны. На западном побережье (где, в основном, японцы и селились) были интернированы практически все японцы, среди которых 62 процента были американскими гражданами и многие родились уже в Америке. Всю войну они провели в концентрационных лагерях, закон отменили только в 1945, а извинились и выплатили компенсацию, куда меньшую, чем люди потеряли, а потеряли они всю собственность, только при Рейгане.

И среди этих интернированных японцев, естественно, было большое число американских патриотов, никак не меньшее, чем сторонников республиканцев средибывших наших. Но когда начинается война, расовые предрассудки, то есть страх перед чужим и возможной изменой (плюс соображение, как можно использовать это в своих личных целях) — сильнее доводов разума и благородства. Точно так же не только в Америке, но и в Англии поступили с немцами и итальянцами. Не так жестоко как Сталин с крымскими татарами и чеченцами, но это только влияние более мягких нравов и более высокого уровня жизни, когда на бараках и жрачке не экономят, а уровень предубеждения был похожим.

Так что не зови, мятежный пикейный жилет, бурю, у войны, как говорил один нобелевский лауреат другому, не женское лицо, а лицо стервы. Под одну гребенку причешут и правых, и виноватых.

Вот на это мистер Пу и намекал, возможно, когда через запятую перечислял национальности эмигрантов, их вожделенное американское гражданство или, по крайней мере, зеленый, как волнистый попугай, вид на жительство.

У этого деда Мороза ещё много гостинцев для наших ребят. И много, много радостей детишкам от него. Можно солнцевских в Солсбери послать, можно лондонских в Лобню. Нам целый мир – чужбина, отечество – Лондонград на Неве. Главное, контроль. Оставьте наших одних, и они тотчас запутаются, потеряются, не будут знать, куда примкнуть, чегопридерживаться; что любить и что ненавидеть, что уважать и что презирать. Только переключение внимания, только волшебный православный лозунг с пеной на губах: «Докажите!»

К биографии Кривулина. Введение

Этот текст плавно вытек из моей попытки написать статью о Вите Кривулине для Википедии, где о нем сказано скупо, куцо, бегло, по канве наиболее распространенных мифов. Хотя о понятии «точно» в применении к Вите надо говорить отдельно. Кривулин сознательно ограничивал информацию о себе, насмешливо отказывался от написания мемуаров, и те немногие факты своей биографии, которые он продуцировал публично, были, скорее всего, тщательно продуманными в их подчеркнутой однообразной бедности. Тем не менее, в последние годы жизни он чуть более щедро стал рассказывать о себе в ряде интервью, возможно, полагая, что они не станут известны широкому читателю, хотя и здесь осторожная краткость открытий переплеталась с попыткой пустить будущих биографов по тому следу, который Кривулин подсказывал, дозированно предавая огласке.

Поэтому реконструкция его биографии может полагаться на четыре источника: немногочисленные воспоминания очевидцев, почти столь же редкие интервью с биографической подоплекой, автобиографические моменты в прозе и статьях и разнообразные устные истории, проверить которые теперь подчас нет возможности. 

Это при том, что значение биографии для понимания его стихов и роли, принятой им на себя в рамках уникальной (позволю себе такой эпитет) жизненной стратегии, трудно переоценить. Кривулин на протяжении десятков лет был одной из главных опор той несущей конструкции, которая называласьсоветским андеграундом, второй культурой. Или конструкцией купола, под которым и существовал один из самых репрезентативных вариантов несоветской, антисоветской жизни нескольких поколений литературных протестантов.

Понятно, что пока были Бродский и Аронзон, Кривулин, как младший современник, являлся более мелкой деталью этого строения, да и само строение представало наполовину в строительных лесах, а то и в проекте. Но после самоубийства Аронзона и отъезда Бродского, значение Кривулина вырастает вместе с новыми комнатами и этажами возводимого дома и новым поколением поэтов и прозаиков, выбиравших путь дистанцирования (тотального или ситуативного, временного) от доминирующих в совке ценностей. Строй пересчитался на первый-второй, и он принимает на себя эту роль смотрящего, что ли, за нонконформистской культурной жизнью в Ленинграде, и не только, конечно.

То есть была неписаная, не сразу, возможно, осознанная, но весьма амбициозная задача: стать не только первым (или одним из первых) поэтов-нонконформистов с середины 1970-х, но и соредактором этой сладостной паутины, что поддерживала от падения десятки, сотни (а если брать вместе с коллоквиумом читателей, попадавших в орбиту почти каждого писателя-нонконформиста), тысячи в разной степени активных пользователей этого зыбкого ощущения свободы прерывистого культурного дыхания.

Что давало Кривулину возможность занять опорное положение в культуре? Сразу несколько важных, взаимодополняющих и взаимоотрицающих черт. Безусловно, поэтическая зоркость и дерзость, позволившие ему вычислить, нащупать, отредактировать позицию культурного моста между нарождающейся традицией неофициальной литературы и дискриминируемой совком поэтикой акмеистов (и большей части дореволюционного континента). Плюс не менее важное воспроизведение ряда тенденций западного (европейского и американского) авангарда, что было необходимо для придания примет актуальности и современности подобной эстафете. Ну, и собственная лингвистическая орудийность – языковое чутье, позволившее развить намеренно усложненную образную систему, наполненную явными и скрытыми цитатами, то есть системой мелких костей и сухожилий, обеспечивающих понятное для других движение поэтического тела.

Однако не менее важным была система жизнестроительства, то есть акцент, казавшийся, возможно, естественным на тех чертах характера, которые позволяли ему быть центром притяжения, а окружающим полагать себя интересным для него. И ценным этот интерес для себя. И, следовательно, стремиться к нему для общения, разговоров, пьянок, посиделок, что и было частью общей паутины бытования в совке с отчетливым и открытым дистанцированием от официальной общественной конструкции.

Если кого-то справедливо смущает слово «паутина», которая чуть ли ни коррелируется с изощренной критикой Кривулина такими его учениками, а потом яростными неприятелями, как О. Юрьев (мол, паук, запутавшийся и запутавший в своих сетях молодых и начинающих), то я еще раз подчеркну, что имею в виду тонкую и рукотворную социокультурную сеть, смысл которой был не в путанице (хотя толк в сложности Кривулин знал), а в поддержке того пространства культурного озонирования, которым, во многом благодаря Кривулину, и была неофициальная культура в Ленинграде, Москве и ряде других городов, от Ейска до Свердловска. Не всегда создатель, но всегда медиатор.

Но дабы стать этим медиатором и воспроизводителем смыслов, новых тем (а он подчас был носителем опережающего знания и первым читателем множества широко неизвестных слоев чтения, опознаваемых как новое), жизненных опор и фильтров для очищения воздуха советской культуры до состояния готовности для дыхания, Кривулин должен был обнаружить и развить в себе ту пластичность (с прожилками иронического лукавства и детского коварства), что раскрывает суть его роли (или образа поэта и деятеля культуры). Этот образ (роль) не был скроен из одного куска мрамора (если вспомнить оговорку местоблюстителя), а состоял из множества волокон, то переплетающихся между собой, то вступающих друг с другом в спор или диалог, если ни ссору. Кривулин являлся вместилищем контрастных противоречий, и, возможно, благодаря им (и их подвижной структуре) и стал тем, чей образ кажется чрезвычайно важным для более или менее достоверной фиксации (и реконструкции) прошлого.

Понятно, что уже давно и остро (причем, чем дальше, тем острее) встает вопрос о томе «Кривулин в воспоминаниях современников». Потому что этих воспоминаний обидно мало, а ход времени лишь уменьшает вероятность их появления. То недоумение, которое испытали многие свидетели событий после вполне доброжелательных фильмов о Довлатове-Бродском и Цое-Науменко, мне понятно. Дело не в художественных достоинствах или недостатках этих кинематографических проекций прошлого, а в том, что материал, из которого авторы фильмов могли черпать свою информацию, явно недостаточен (да и не отрефлексирован) для более достоверного осмысления. И тем более отражения этого материала в транскрипции, пригодной для массовой культуры.

Это касается куда более известных имен Бродского и Довлатова (попутно скажем, что в иерархии бывшей неофициальной культуры они не сопоставимы, как, не знаю, Боратынский и Вельтман), что же касается Кривулина, то необходимого материала еще на порядок меньше. Потому что сегодняшнее место Кривулина в культуре совершенно не совпадает с его ожиданиями и ожиданиями тех, кто ценил и ценит ноту поэтического своеобразия Кривулина. И его облика в культуре, что никак не менее значимо.

Я не в состоянии инициировать воспоминания тех, кто был знаком с Витей с детства или со студенческой скамьи. Это Евгений Пазухин, Тамара Буковская и Елена Игнатова, Н.Я., Миша Шейнкер, Валера Зеленский, да и еще менее известные, но потенциально никак не менее важные авторы. Да и жены Вити, в основном скорбно молчащие. Потому что при воспроизведении облика Кривулина необходима та самая многожильность, присутствовавшая в его натуре. И обеспечившая ему жизненный успех, выращиваемый им на протяжении многих лет с ботаническим тщанием. Он не стал свидетелем всходов, к тому же давших ответвления подчас совсем не в те стороны, которые Кривулин развивал.

Поэтому то, что предложу я – всего лишь пристрастный взгляд с одной стороны, не способной обеспечить ни точность, ни даже достоверность, ибо моя акцентированная субъективность – лишь предложение к диалогу, который моя реплика, хотелось бы думать, имеет шанс спровоцировать.

Я понимаю тех, кто молчит. Помимо частных обстоятельства личной культурной стратегии, а в нее может просто не вписываться создание кропотливых воспоминаний о друге детства, отрочества, юности, тревожной молодости и противоречивой зрелости, есть и соображения осмысленности подобной работы. Одно дело, если бы имя Кривулина сегодня сверкало и горело как прожектор или звезда по имени Бродский (или Довлатов, со всеми его коннотациями в массовой словесности), когда все сказанное, даже ленивым пером, типа книги Валеры Попова о Довлатове, обретало статус лыка в строку.

Место Кривулина в культуре весной 2018 года не прояснено, неудовлетворительно и, скажем просто, не соответствует тому, чего хотелось бы. А раз так, то главная проблема, как говорить? Одно дело наводить тень на плетень на ярко освещенной сцене, где все оттенки возможны и будут уловлены и приобщены со своими коэффициентами. Тогда и воспоминания такого ниспровергателя как, скажем, Игорь Ефимов, написавшем о Довлатове с беспощадной дотошностью и без симпатии современника, как бы сверху вниз, имеют смысл. А вот в случае Кривулина, когда он не признан и на десятую часть того, что, как полагаю я (и, не сомневаюсь, другие, прошедшие коридоры тесного знакомства, приятельствования и дружбы с Кривулиным), он заслуживает, вопросы только множатся.

Заслуживает – дурацкое слово, культура, казалось бы, сама выбирает то, что ей потребно, важно, интересно, мы лишь в состоянии предоставлять дрова для ее топки, шпалы для ее путей, а куда она их положит, как использует (как дрова или как шпалы), здесь  возможность дирижирования и манипулирования весьма ограничена.

Поэтому, я думаю, сидят с сомкнутыми ртами те, кто мог бы многое сказать о Вите, разорвав заговор молчания, но не говорят, скорее всего, не зная, как. Просто вспоминать какие-то смешные анекдоты и в разной степени озвученные, пусть и важные обстоятельства совместной жизни, как это сделалНаль Подольский? Не предоставивший нам возможность вычесть из своих воспоминаний собственные неудовлетворенные амбиции, а они есть всегда у любого пишущего и вспоминающего. Это нормально, но только внутри оплетки, по которой проходит множество подобных и спорящих друг с другом интерпретаций, однако этот снежный ком возникает только на свету. В отсутствие общественного внимания каждый с бОльшим основанием будет писать о себе, и в десятую степень о том, кто нам сейчас интересен.

Мои сложности и другого рода, о Кривулине подробно я написал в своем романе «Момемуры», написал с тем полным вложением сил, на который был способен в 1983 году. Плюс здесь только один, Кривулин, как и другие прототипы моих героев, имели возможность откликнуться и оценить мою интерпретацию, что многие и сделали, когда через десять лет роман был опубликован. Но я о том, что дважды разжечь пламя неофитского воодушевления вряд ли возможно, поэтому поневоле то, что я буду говорить, является лишь дополнением к портрету и его анализу, который был засчитан за попытку 35 лет назад.

Поэтому я сегодня предложу жанр, который известен, как соображения по поводу биографии Кривулина. Весьма конспективно, делая акцент на том, что не обсуждалось подробно в мемуарной литературе по разным обстоятельствам. В том числе по причине страха сказать неточно и бросить тень на того, кто сегодня итак в этой тени находится. Я все же постараюсь говорить, не избегая острых углов, а их немало, более того, только об острых углах, скорее всего, и имеет смысл мне вести речь. Ибо отсутствие их анализа лишь приведет к тому, что они рано или поздно будут интерпретированы еще более пристрастно и неточно, когда это будет делаться в отсутствии непосредственных свидетелей, что неизбежно. Тем более что ряд кривулинских черт, объединенных в куст под условным названием обаяние – это что-то вроде Гольфстрима памяти, способного, возможно, согреть самые холодные и недоброжелательные камни за пазухой.