В Нью-Йорке, а на самом деле в Америке, потому что это продолжалось и после Нью-Йорка, мы существовали в нескольких ролях. Америка была объектом понимания и исследования (и, значит, мы были исследователями), погружения (и мы были вынуждены применять приемы социализации) и примеривания ее на себя как шубу или майку, и мы естественным образом ощутили себя в роли туристов.
Уже спустя какое-то число лет я сформулировал, что ощущаю себя здесь как на дальней даче: то есть забрался куда-то далеко, откуда до дома просто так не добраться, разве что позвонить друзьям или послать емейл, но ощущение временного характера пребывания осталось навсегда.
Самой приятной была роль туриста: мы ездили на D-Train с пересадкой до Манхеттена, сначала до Riverside Church, где занимались на курсах английского, а потом много гуляли.
И все производило противоречивое впечатление. Вроде бы нового, а на самом деле старого. Та же Риверсайдская церковь, на первый взгляд, должна была производить сильное впечатление, но ведь это была почти дословная копия Шартрского собора? Или тот же знаменитый Клойстерс, где распиленные на части и купленные в Европе древности, здесь представали как собранные на новом месте старые здания, церкви, скульптуры.
Я завидовал Таньке, ее восторгу перед Манхеттеном, этому сочетанию старого и нового, древнего и современного, но сама древность была если не фиктивна, то чужой. Уже потом, когда мы стали ездить по Америке, то уже не удивлялись появлению на каждом шагу названий Мадрид. Берлин, Рим, Париж, американцы не просто осваивали новое пространство, они хотели видеть его повторением старого.
Мне вообще несвойственна непосредственность восприятия, как маленький мальчик, я разбираю любую попавшую мне в руки игрушку, рационализируя все без исключения, материальное и нематериальное. А Таньке, с ее естественностью восприятия всего (она как к живому обращалась к форточке или ступеньке лестницы), приходилось слушать и слушать, как ее спутник превращает вроде как живое в мысли, а потом уже мысли собирает заново в интеллектуальные конструкции. Я понимал и не понимал, какую роль играет Танька, вынужденная существовать в этом процессе, но в любом случае – недооценивал. Потому что мои приемы рационализации нерационального были защитными, я так спасался, для меня вот это развинчивание материального до мыслей было также естественно как функция пищеварения, мочеиспускания, половая функция, в просторечии ебля, и так далее. И поместить меня в ситуацию, когда я лишался провоцирующего эха, акустики восприятия, было равно погружению в болезнь, которую я переживал все время, но в легкой форме, не переходящей в хронику.
Формально Нюшка была просто спутницей, вечной спутницей, спутницей-одноклассницей, спутницей-студенткой, спутницей-любовницей и женой, просто женщиной, и вполне можно было представить на ее месте другую. Я — птица-говорун, я говорю непрерывно и непрерывно совершаю процедуру превращения материального и не очень в мысли, почему бы со мной не гулять по Манхеттену Наташке Хоменок, от которой, так получилось, Танька меня увела. Но на самом деле со временем это стало неважным, Танька, репрезентируя аудиторию для человека, больного актерством, не в смысле представления себя в чужих образов, напротив, исключительно внутри себя, только себя, но нуждающегося в сцене, аудитории, зрителях как в пространстве для распространения волн. И она, бедная, для которой вполне может быть более естественные отношения были бы предпочтительней, создавала мне то, без чего я существовать не мог и не могу, как это вижу сейчас. Но предчувствовал, предчувствовал раньше.
Я не позвонил никому, чьи контакты дал мне Алик Сидоров, никакому Михаилу Барышникову, никому, кого не знал, потому что панически не переносил позу просителя и таким образом обрекал себя на одиночество. Мы не общались почти совершенно с эмигрантским сообществом, мы всего пару раз оказывались на каких-то мероприятиях, в том числе по инициативе Наташки Гройс, жены Бори Гройса, с которым мы были знакомы еще с конца 70-х по андеграундному периоду. И дело было не в том, что он сделал самую впечатляющую карьеру среди русских эмигрантов всех поколений, так как стал ректором Венской академии искусств, это подсчет очков в другой игре и другой системе координат, но потому что я считал его одним из самых важных голосов сомнения в уникальности. Но Наташка, подружившаяся с Танькой, и ездившая к нам на 68-ю в Бруклин, совершенно справедливо говорила мне, что если я буду сидеть и ждать, когда меня, великого, позовут, то буду сидеть в пустоте. Мы с Борей, уверяла она, прошли этот период еще в Германии, если ты не протянешь руку – и тебе не протянут руку. Не позвонят, не пригласят; я соглашался с ней – и ничего не менял.
Мы жили на 68-ой, которая с одной стороны граничила с еврейским Borough Park, где жили ортодоксальные евреи, именуемые советскими евреями пейсатыми, ходившие по своему району в круглых меховых шапках, а их женщины исключительно в париках. Когда через пару месяцев я вез приехавшего в гости папу через Боро-парк, папа с ужасом смотрел на его обитателей и повторял: боже, какие идиоты, это надо быть таким идиотом.
Мы сняли самую дешевую квартиру, которую смогли найти, наш дом был вторым от линии Ди-трейна, когда проезжал поезд, говорить было затруднительно, но зато мы платили всего 750 долларов, и это было нереально мало. Сам район, в котором мы жили, был итальянским, со знаковым названием Бенсонхерст, если вы знаете этот Bensonhurst Blues в исполнении Оскара Бентона. Здесь был свой Чайна-таун, но прежде всего, маленькая Италия. Если вы смотрели фильмы про итальянскую мафию, то трудно найти фильм, где не показывали бы Бенсонхерст, куда возвращались вечером все эти мафиози, так как здесь они жили.
Это был район, в котором невозможно было встретить чернокожего подростка, черные ребята здесь изредка работали, но не жили. Это было очень знаковое лицемерие, никаких формальных запретов, но в реальности это был район расового предпочтения. Китайцев, корейцев здесь привечали, но только не черных.
Сами итальянцы были вполне мирными, дети, что в Америке увидишь нечасто, летом играли на улице. При нас уже летом прошел чемпионат мира по футболу, который выиграли итальянцы, и на несколько часов наш район сошел с ума: как резанные верещали бабы, подростки ездили с итальянскими флагами по району и орали. Понятное дело: спорт – это легальный вариант войны в мирное время, где есть наши и все остальные. Если говорить о детях на улице, то в Бенсонхерсте было еще несколько мест, где дети на улице не были бы причиной звонить в полицию, — Чайна-таун и рядом — Боро-парк. А это признак отступления от цивилизации в сторону того, что именуется варварством, в этом смысле итальянцы не ушли далеко от евреев и китайцев.
Еще одним преимуществом была близость океана. Всего несколько остановок подземки, которая в Бруклине была уже не подземкой, а трамваем, и он мчался по открытой местности, и можно было выйти или на русско-украинском Брайтон-Бич, или на Кони-Айленд, где в начале прошлого века было первое огромное колесо обозрения, парк аттракционов, и еще одно место, любимое авторами фильмов об американской мафии.
Плюс, конечно, пляж, на мой взгляд – довольно банальный, с водой, которая никогда не бывала чистой из-за песочного дна, была теплой ближе к середине лета. По заполненности — вполне сочинская плотность населения на одном квадратном метре, и при этом ни раздевалки, ни душа, ни захудалого ларька с холодным пивом и чебуреком. Правда, в отличие от других мест, здесь встречались коробейники, обычно долговязые черные парни, носившие в тяжелых черных сумках то, от чего отказывалась мэрия.
Часть того, о чем я здесь говорю, я уже описывал раньше, но у меня нет другого приема, чтобы опять взять за руку мою девочку и побыть с ней вместе, будто мы просто живем на 68-й, ходим на 86-ю за покупками, ищем в дешевых китайских – всё за доллар — магазинах разную домашнюю утварь или шторы для нашей квартиры. И собираемся жить, собираемся просто жить вместе. И я, чтобы эффект присутствия был больше, стараюсь не пускать сюда знание о прошлом. Ведь я не знал о нем, когда мы здесь жили, значит, и у меня есть возможность продлить иллюзию, прикидываясь беспамятным или с блокированием того, что невозможно перенести. Значит, режем по-живому.
Мы выехали из Петербурга дневным поездом в тридцать первую годовщину нашей свадьбы, Миша Шейнкер встретил нас на вокзале с носильщиком, ибо у нас было много вещей. И отмечали все вместе – годовщину и отъезд — у него с Ирой в Ириной квартире, которая была в пяти минутах от вокзала. На следующий день поехали к Алику Сидорову, все было как всегда, Лида накрывала на стол, Алик был как обычно хлебосолен. Нам было немного грустно, а если бы мы знали, что больше никогда не будем у Алика, хотя еще я увижусь с ним, но уже не здесь, грустили бы еще больше.
Но никакого настроения, что покидаем родину насовсем и больше ее не увидим, как полагали диссиденты или эмигранты в Израиль в 70-х, не было. Летели мы американской авиакомпанией и нам она показалась более убогой, чем тот же самолет от Finnair, которым я летал на свою лекцию всего-то три года назад, бесплатного алкоголя не было, кормили скудно, стюардессы не отличались предупредительностью. Но это была не только большая жадность американской авиакомпании, американцы давно экономили на всем, но и три года, за которые кризис авиаперелетов углубился.
Мы летели не в Бостон, где жили мои родители и учился в докторантуре Гарварда Алеша, а в Нью-Йорк, где жил мой дядя Юра, мамин брат, и моя тетя Инна, сестра отца, и моя подружка детства, ее дочь Марина, которую я с детства звал Манюней. Дядя жил с новой женой, здесь же его сын Сережка с семьей, а дочка Вика в Провидансе, столице штата Род Айленд, недалеко от Бостона. Дядя Юра имел свою субсидальную квартиру в Квинсе, где некогда жил Юра Дышленко, скончавшийся лет десять назад. За квартиру в Квинсе дяде приходилось немного (по американским меркам) платить, кажется, 400 долларов, и он за эту же сумму квартиру сдавал человеку, который просто оплачивал рент. Но дядя Юра с ним договорился, что он в течение месяца съедет, и квартира перейдет к нам. Но пока две недели надо было перекантоваться, и нас из аэропорта повезли на квартиру Манюни в Брайтоне.
Я еще раньше успел сказать Таньке, бывавшей в Европе, что Америка куда более убогая и похожая на Россию страна, чем более старая и архитектурно более изысканная Европа. Но мы стали жить в Нью-Йорке, в котором есть Манхеттен, вполне уникальный, потом опыт подскажет, что свой маленький Манхеттен, то есть вот такое вкрапление современной архитектуры в более древнюю, есть теперь в любом вестернизированном городе, но для этого надо было накопить материал для сравнения.
На следующее утро Манюня повела нас получать первый американский документ с номером, который по-русски неверно переводят как номер социального страхования, а это была не страховка, а главный корневой документ, от которого все остальные уже отпочковываются. И для мой Нюшки наступила первая причина разочарования: получив свой Social security number, она с ужасом увидела, что ее фамилия транскрибирована точно также как в зарубежном российском паспорте. Она же не меняла фамилию при регистрации нашего брака, оставалась Юшковой. А в паспорте, где почему-то применялась французская транскрипция, ее обозначили как Iochkova вместо Ushkova, как она ожидала. Она заплакала сразу около окошка офиса Social Security, Манюне даже пришлось еще раз переспросить, нельзя ли иначе транскрибировать фамилию, но клерк, еще раз посмотрев на неудобочитаемую фамилию, сказала, что следующий раз возможность изменить фамилию представится только при получении гражданства, а на это обычно уходит 5-7 лет.
Проблема была и чисто технической, во множестве случаев в Америке нужно называться свою фамилию, и если бы Таня произносила Юшкова, то мгновенно возникала бы (и возникала) путаница, поэтому она стала сразу называть свою фамилию по буквам (spelling): I-o-c-h-k-o-v-a, а Таней Берг стала при получении гражданства.
Вообще первые месяцы были непростые, мы, как и все, допускали множество ошибок. Ведь никаких словарей и распространенных программ перевода еще не было, на календаре 2006, смартфонов еще не было, первый айфон появится через год. Короче, ошибки следовали одна за другой. Мы приехали с ноутбуком, подаренным Алешей, но свою многочисленную информацию, тексты и фотографии, я привез на жестком диске. И мне, чтобы добраться до этой информации, нужен был либо стационарным комп, либо специальное устройство, для подключения жесткого диска к ноутбуку. Помню, я зашел в какую-то китайскую компьютерную фирму и спросил устройство для подключения винчестера. Я никогда не видел, чтобы так пугались. «Винчестер» – с ужасом переспросил молодой китаец, понявший меня так, что я ищу нелегальное огнестрельное оружие. «Да, винчестер», — гордо повторил я, после чего китаец позвал старшего, которого здесь называют супервайзером, а русские, плохо дружащие с языком аборигенов, называют его почему-то супервизер. С грехом пополам я объяснился с супервайзером, который сумел успокоить молодого китайца, что я ищу средства подключения жесткого диска к ноутбуку, а не автоматическую винтовку для совершения преступлений.
Еще одной забавной ошибкой была просьба в магазине, которые здесь называют Convenient Store (то есть самый близкий к месту жительства и обычно по этой причине более дорогой и с очень небольшим ассортиментом)продать мне скотч. У продавца на витрине лежали ленты со скотчем, я и спросил скотч, который здесь известен как tape, и продавец насмешливо посоветовал искать скотч, то есть шотландский виски в лика-стор. Что тоже надо было привыкнуть, что лика (liquor) – это не только ликер, но и просто спиртное.
Еще раз был вполне себе объяснимый прокол на почте, где мы отправляли письмо в Россию и долго понимали, сколько надо заплатить за марку, конверт, отправку, и когда все это сделали, то поблагодарили и попытались уйти. На что клерк на почте с удивлением спросил: а платить вы собираетесь? После чего кто-то в очереди ехидно и не без злорадства заметил: это у вас в России все бесплатно, в Америке за все надо платить. Было немного неловко, но что делать: проблемы с языком оставались, хотя я, читая по-английски, знал много слов, но разговорный язык совсем другое.
Первым, куда мы отправились буквально на второй день по прибытии, были курсы языка, сначала бесплатные, потом все более и более лучшие, пока не оказались в университете Бруклина на специальности английский как второй язык, где проучились почти год.
Таньке что-то давалось легче, чем мне, она куда совершеннее понимала английскую грамматику, строила фразы намного более правильно, но словарный запас был меньше. Наш первый преподаватель Том, регулярно сталкивающийся с эмигрантами, подметил и еще одну разницу: Танька, что-то объясняя, всегда говорила «мы», я же говорил «я». И именно Том, разглядев особенности моего характера, сказал: вам в этой стране будет очень непросто, здесь намного больше церемоний, чем вам это нравится.
Еще одной разницей в восприятии было отношение к деньгам. Понятно, что у нас было с собой чуть больше 6 тысяч баксов, и пока я не получил приглашения от Гарварда, а на это ушло около года, нам приходилось жить на то, что мы привезли с собой. У меня вообще куда более легкое и даже легкомысленное отношение к деньгам, к тому же я куда больше, чем она, бывал за границей и давно привык к ценам. Она же ездила со мной в Германию к нашим друзьям в Гамбурге, ездила в Будапешт к Джорджу и Ларе, своим одногруппникам, но везде платили за нее. И если она видела, что за чашку кофе надо платить 4 доллара (она тут же переводила это в рубли) – для нее был шок. И мне приходилось ее уговаривать, что это не так и много, в любом случае дешевле не будет. Но моя девочка всего поначалу боялась. В том числе потому, что у нас ничего не было, прежде всего, документов.
То есть поначалу был российский заграничный паспорт и свидетельство от SSN, номер социального страхования, а вот даже открыть счет в банке или сдать на водительские права, было проблемой. Там существовала система очков, типа, свидетельство SSN – одно очко, свидетельство о ренте квартиры – еще одно, банковская карта – очко, квитанция об оплате электричества или телефона – очко. Но чтобы открыть счет в банке, надо было иметь, кажется, 5 очков, но как одно превратить в пять, мы не знали.
В конце концов, когда мы уже переехали от дяди Юры на квартиру, которую сами стали снимать, мы открыли счет в непопулярном банке, где хватило всех двух очков, нам кто-то подсказал зайти в небогатый Sovereign Bank с тем, что у нас было, и нам открыли счет. Кстати, мы до сих пор имеем checking account именно в этом банке. Его, правда, впоследствии купил и переименовал SantanderBank, но мы, а теперь и я один, продолжаем пользоваться его услугами, что здесь очень ценится, постоянно высчитывается и называется лояльностью.
Но мы отказались от квартиры дяди Юры не по своей воле. Понятно, что дядя договорился с супервайзером по имени Хуго, что у него пару месяцев поживет племянник с женой. Хуго согласился, но американская жизнь не просто существует по правилам, эти правила поддерживаются наблюдением за их исполнением, что в России презирается и именуется доносительством. Мы были предупреждены, что если будут вопросы, кто мы и откуда, мы должны отвечать с улыбкой: «Hugo knows», но это нам не помогло. Месяца мы не прожили, как на нас кто-то стуканул, Хуго, увы, с проблемой не справился, и нам пришлось переезжать.
Мне всегда казалось, что я более тревожный, чем Танька, потому что я считал, что отвечаю за все и чтобы не случилось – моя оплошность. Нюшка внешне была совершенно невозмутимой, мне это страшно помогало, она никогда не впадала в панику при наших неудачах, а в незнакомой стране с незнакомой культурой и языком неудачи следовали одна за другой. И только потом я понял, что она переживала все еще сильнее, но просто никогда этого не показывала. Что для того, что именуется здоровьем, не очень полезно. Но что делать, моя девочка была такой, внешней холодной и невозмутимой, а что она носила в себе, порой не знал и я.
В андеграундной среде при советской власти вопрос об эмиграции постоянно муссировался. И те, кто хотел, уезжали. Но во второй половине 70-е сама андеграундная атмосфера сложилась таким образом, что эмиграция воспринималась как ошибка и слабость. Казалось бы, к услугам эмигрантов были журналы и издательства в Европе, Америке и Израиле, но в них задавали тон бывшие советские писатели и эстетически это было во многом вчерашним днем.
Я помню, как в конце 80-х приехал в Европу с макетом нашего «Вестника новой литературы» и оказался у вполне продвинутого писателя Лени Гиршовича, который начал меня уговаривать остаться в Германии, попросить убежище, а потом вызвать к себе Таню с Алешей. Там просто была такая ситуация, что возможность просить убежище прямо в Европе заканчивалась буквально через неделю или несколько дней. Более того, занималась эмиграцией в Германии хорошая знакомая Лени, и я мог рассчитывать и получить быстро квартиру, и вообще полностью оформить все документы без проволочек.
Я слушал Лёнины уговоры и смотрел на него как на сумасшедшего или ребенка, не понимающего каких-то простых вещей. У меня даже при условии советской власти, которая дышала на ладан, была прекрасная жизнь. Я не боялся ареста даже в 70-е и первую половину 80-х, хотя это было более, чем реально. Но вокруг меня была культурная среда, большое число друзей и единомышленников. И зачем мне все это терять, ради квартиры в Ганновере, ради социального пособия?
Я ничего еще не знал, как буду зарабатывать себе на жизнь в Ленинграде, но для меня эмигрантская жизнь была чем-то вроде знака поражения и пенсии по убожеству. Не знаю, в каком смысле Гиршович понял меня (думаю, нет), потому что моя стратегия отвергала его как ошибочную, но я просто хотел напомнить об этом именно в тот момент, когда буду решать вопрос с эмиграцией спустя 15 лет, в начале путинской эпохи, выпустив только за последний перед отъездом год три книги в лучших интеллектуальных издательствах, имея и заработок более чем пристойный, и возможность ездить в Европу, и вполне профессиональную среду вокруг.
Почему же я в результате уехал? Как ни смешно, прежде всего, из-за друзей. Вместе с путинской эпохой в моих друзьях стало что-то меняться, хотя началось еще раньше, но при Ельцине эти чувства были окрашены в цвета ламентаций, мол, вот, опять просрали страну, одни воры у власти и кормушки. Помню, мой друг детства и человек близко знакомый с неофициальной культурой, как-то мне сказал по поводу моего радио «Свобода»: что, мол, он понимает, что я просто зарабатываю деньги, но ведь «Свобода» не хочет, чтобы Россия встала с колен. Интеллигентный человек, читал тамиздат и самиздат с пылу, с жару. Но вот как воспринималась перестройка людьми со вполне антисоветским бэкграундом в конце 90-х. А вместе с Путиным пришла невиданная ранее гордость, какой-то вид патриотизма, когда даже то, что презиралось нами как приемы манипуляции вроде праздника Победы, вдруг очистилось от всего советского и стало русским и достойным.
И это было не эпизодом чьей-то биографии, а системой. На моих глазах редакторы самиздатского журнала «Часы» и основатели премии Андрея Белого объясняли своему спонсору от «Нового литературного обозрения», что не могут голосовать за Прохорова, он как раз выдвинул свою кандидатуру, пытаясь сыграть на конъюнктуре, потому что решили голосовать за Путина.
Представляете, люди с антисоветским бэкграундом решают голосовать за бывшего кагебешника и это не сумасшествие, а тренд, к которому быстро стали причастны многие из людей с антисоветским бэкграундом. Да, ни Пригов, ни Рубинштейн, ни московские концептуалисты и другие мои приятели не поддались соблазну, но многие и даже мой любимый Алик Сидоров стал заговаривать о национальном характере, который при Путине крепчает.
Понятно, мы спорили, понятно, что еще ничего не случилось, но я видел только одно, то, что я имел в конце 80-х, пропало в начале нулевых, потому что поддержка Путина стала трендом в том числе для бывшего андеграунда.
В начале 2005 я буквально за пару недель написал книгу о Путине, ее называли в критике памфлетом, я не знаю, какой это жанр, я старался не упрощать, а на языке, который использовал для разговора со своими, ну как сейчас, пытался объяснить, что означает приход Путина и почему он состоялся. И с чем это можно сравнить. И тут выяснилось, все мне лично знакомые и одновременно знаковые либералы не хотят издавать эту книгу, потому что считают ее несвоевременной и неудобной. Вы, Миша, все еще на баррикадах, в андеграунде, в подполье, оглянитесь вокруг, война давно кончилась. Я не обращался в дружеские издательства типа «НЛО» или Ивана Лимбаха в Петербурге, я понимал, что для издательства это чревато и не хотел ставить в неудобное положение. Но те, кто клялись в своей оппозиционности, которые ругали в том числе и путинскую власть на «Эхе Москвы», они все в результате отказались, рисковать никто не захотел. Очевидно, на мой взгляд довольно простой, книжкой о Путине я нащупал какую-то болевую точку. Даже мой Пен-центр, где я был членом Исполкома, отказался дать просто лейбл для издания, чтобы это не был голимый самиздат, а Люда Улицкая знаменательно сказала, когда Мишу арестуют, мы будем его защищать, а издавать книгу мы не будем.
И я, наверное, ощутил то, что в 50-е и 60-е ощущали антисоветчики – пустоту и трусость вокруг. Друзья становились путинистами, русский национализм становился мейнстримом – не для всех, конечно, но для многих их тех, от кого я этого не ожидал. А оппозиция при этом фиктивна и по большей части ничему уже не оппонировала.
И тогда я решил, успокаивая себя, что меня здесь больше ничего не держит. Да, я проиграю во всем, я лишусь социального статуса, уже не буду читать курсы в Европейском университете, лишусь работы на радио «Свобода», но я начну новую жизнь, она будет бедней, чем прежняя, во всех смыслах, но будет иной.
Говоря все это, я отошел от своего обещания не умничать, ибо это заслоняет то, о чем я пишу, а пишу я о своей жене Тане. Но я не знаю, как иначе объяснить, что в 2005 году я принял решение ехать с ней в Америку. Танька, узнав, что приглашение распространяется и на нее, сразу сказала, что ни на что не претендует, и если я хочу ехать с какой-то другой женщиной, то она это поймет. Но у меня не было никакого выбора: после того, как мы опять стали жить вместе, я ощутил облегчение, я продолжал принимать колеса от своего психиатра, но моя жизнь вернулась, и я знал, почему. И без Таньки, моей Нюшки, я точно никуда бы не поехал. И не сомневался, что она бы поехала за мной всегда и везде, даже не надо перебирать названия. Только на одно она не могла согласиться, и никогда не согласилась, но я здесь не буду об этом говорить. Да вы и так понимаете.
Я же говорил примерно то же самое, что говорит большинство в такой ситуации: что мы попробуем, что мы не будет ни продавать квартиры, ни выписываться из них, мы просто поедем в путешествие, из которого всегда сможем вернуться. Это была неправда, никто (или почти никто) не возвращается. Я уже фотографировал бездомных, я сделал несколько проектов, очень нравившихся тому же Алику Сидорову, но я понимал, что вряд ли смогу сильно преуспеть, прежде всего, из-за моего характера, я не умею говорить снизу вверх, не умею просить, а иначе дела не делаются или делаются с таким скрипом, что лучше уже без.
Более того, я уже не был тем западником, каковым был или казался 15 лет назад, я левел, и если и был либералом, то левым либералом, а это везде не центр вселенной.
Я мог рассчитывать на сотрудничество с Гарвардом, потому что там у меня были знакомые, ценившие то, что я делал в своем проекте «культура как символическая экономика», но я не хотел заниматься преподаванием в Америке, потому что это настолько профанация, что на нее можно согласиться, если другого выхода нет. А если есть – то зачем уезжать от возможности читать курсы в Европейском университете для одних из самых способных молодых людей, интересующихся русской культурой, чтобы читать что-то тем, чье знание о предмете похоже на знание пятиклассника в сельской школе.
Тем временем в издании моего «Письма президенту» о Путине мне отказали практически все, кроме помощника Галины Старовойтовой Руслана Линькова и главы издательства «Красный матрос» Михаила Сапего, да и то, потому что большую часть тягот я брал на себя. Книжка вышла, я решил дать ей год, чтобы не получилось, что я издал книгу против Путина и сразу свалил за бугор, наваривать проценты на смелости. Я дал Путину время, чтобы он расквитался со мной, и отъезд назначил на весну 2006.
Мне даже прощаться ни с кем не хотелось, как это было принято когда-то, когда в 60-е или 70-е антисоветчики уезжали и устраивали шумные отвальные. Те, кого я мог бы позвать, были путинистами и вызывали у меня отторжение. Мы жили с Танькой так одиноко последнее время перед отъездом, как не жили никогда. Не хотелось ни прощаться, ни объяснять, я, наверное, был в ситуации Лёни Гершовича, который уезжал из своего чумного барака. Не совсем так, потому что меня не грела национальная утопия. Да и вообще никакая утопия не грела.
За пару месяцев до отъезда с нами произошла история, которую я уже как-то рассказывал, но расскажу еще раз. Мы поехали на дачу отвозить какие-то книги и вещи. Повидались с нашими знакомыми, закрыли дверь дачи, что-то взяли с собой и поехали обратно. Было начало января. Шел небольшой снег, я на машине езжу быстро, слишком быстро, но то, что произошло, не имело отношение к скорости. Мы въехали в Разметелево, с противоположной стороны тех холмов, в одном из которых была могилка нашего Нильса, но помните мою дурацкую теорию, о том, как массовик-затейник на нашем карнавале устраивает приключения вокруг одних и тех циркульных точек? Короче, на выезде из Разметелево, где скорость была снижена, и дорога уходит на небольшой вираж, при попытке набрать скорость, из-под нашей машины раздается страшный нечеловеческий скрежет: было ощущение, что что-то взорвалось, днище машины отвалилось и я еду, царапая всем днищем за асфальт. Не знаю, сколько секунд мне понадобилось, чтобы остановиться как раз на выходе из виража, и с немного трясущимися ногами встать рядом с машиной.
Ничего не было понятно, за машиной был след с глубокими царапинами, даже не царапинами, а гигантским морщинами, прорезавшими асфальт на глубину до нескольких сантиметров как будто от ковша экскаватора. Но самое главное – машина стояла так, что ее можно было увидеть не на входе в вираж, он был скрыт за поворотом, а в его середине и выходе из виража. Водитель тут же остановившаяся машины успел мне сказать, срочно убирай машину с дороги, ее сейчас разнесут в клочья. Мы успели заскочить на обочину, нет, я еще успел вытащить стоп-сигнал и поставить его на середину виража, а потом в каком-то оцепенении и растерянности попытался позвонить по телефону сервис-центра, как первая машина с лязгом и скрежетом влетела в нашу Ауди-80. И все, дальше машины начали врезаться одну в другую, пока движение не было остановлено уже на выезде из Разметелево, и свои роли стали исполнять гаишники.
Я не буду рассказывать слишком долго. Причина моей аварии до конца мне не ясна, та фирма, которая в конце концов забрала машину и провела не то, чтобы расследование, а просто разбиралась, что случилось по ходу ремонта, сообщала мне, что у меня одновременно вытекло все масло из коробки передач и сама коробка передач оторвалась и упала на асфальт. Могло ли это произойти без вмешательства руки человека? По порядку: могло ли вытечь масло из коробки передач. Формально – да. Но вот какие проблемы: моя машина каждый будний день стояла примерно на одном и том же месте возле офиса радио «Свобода» на Артиллерийской улице. И если бы не то, что много, капля масла на снегу была бы заметна. Так же моя машина стояла на примерно одном и том же месте у дома или в папином гараже, и любая капля вытекавшего масла привлекла бы внимание.
Бывает ли такое, чтобы масло вдруг вытекало бы полностью из коробки передач, при условии, что я не наезжал на препятствие и ничем коробку не ударял? Не знаю, физически процесс не представляю, но очевидно и это как-то можно объяснить. Почему коробка передач с маслом или без вдруг отваливается на ходу? Если предварительно отвинтить все винты, на которых она держится, то – да. В противном случае – это физическое явление для меня остается также непонятным.
Но с другой стороны. Кто я такой, чтобы мне устраивать аварию с очень вероятным смертельным исходом, которого нам удалось избежать почти случайно? Да никто. Написал книгу с критикой Путина? Ну и что. В любом случае, я в его терминологии точно не предатель, я из комсомола вышел в двадцать лет, я был враг откровенный и отчётливый, задолго до того момента, когда он поступил в КГБ, а я стал членом неофициальной культуры в Ленинграде. Но устраивать такие аварии, не комильфо. Для меня не убедительно.
ГАИ, обследовавшее происшествие, признала меня полностью невиновным. Но я не сомневаюсь, что они под машину даже не заглядывали. Зачем? Меня, помимо того, что я чуть не угробил себя и свою жену, беспокоило то, что мы через два месяца собирались уезжать за океан, а деньги я как всегда не накопил, у меня было меньше тысячи. Я рассчитывал продать эту самую ауди, чтобы хватило на первое время. Самое забавное, у меня купили мою машину примерно за эти же деньги, пока я ее эксплуатировал, цены подросли, и несмотря на то, что машина сильно пострадала, я продал ее вполне прилично тем же, у кого пять лет назад ее и купил.
Ну а что случилось на выезде из Разметелево, напротив могилки нашего Нильса, так и останется загадкой.
Моя книга печальная, к концу будет страшная, потому что она о моей жене Тане, которая ушла, и у меня не получается с этим смириться. Но это не значит, что у нас была печальная или плохая жизнь. Танька была ироничной и любила веселиться, я обожал дурачиться и мог это делать с бешенным темпераментом. В предыдущей главке я рассказал о том, как мы помирились и опять стали жить вместе после довольно продолжительного времени жизни врозь.
И я могу это не только сказать, используя ту степень владения словом, которая есть, но и показать. Как это действительно было. Как мы относились друг к другу, когда нас никто не видит. Я не об интимной стороне жизни, а о вполне бытовой. У меня сохранилось несколько фрагментов домашнего видео, я снял его как пробу, это было начало нулевых, появились первые цифровые гибридные камеры, способные снимать фото и видео. Я уже снимал бездомных и иногда это получалось вполне кондиционно, видео я снимать еще не умел, и это мои пробы.
Мы вместе с Танькой встречали новый 2005 год, я просто без дополнительного света поставил камеру на края маминого пианино и включил ее. Вернее не включил, а включал, так как в камере стояло ограничение на 30 секунд непрерывной съемки. И вот несколько этих 30-секундных фрагментов, на самом деле только два, у меня сохранились. Моя девочка танцует, и я с ней. А почему мы последние два Новых года встречали одни, я еще скажу. По той же причине, по которой вообще решили уехать.
В некотором смысле мы прощались с Россией, и каждый это делает по-своему. Художник Юрий Дышленко, крестный моего сына Алеши, уезжавший в ту же Америку совсем в другую эпоху, на двадцать лет раньше, вместе со мной и еще небольшой компанией перед отъездом прошелся по старым облупленным дворам Васильевского острова, где у него на углу Среднего проспекта и Первой линии была мастерская. Он смеясь говорил: замучает ностальгия, буду смотреть на эти дворы. Мы же в свое последнее лето в России поехали в любимый Крым. Поехали на машине, сначала к нашим друзьям Зеленским в Старый Крым, а потом по побережью до Севастополя, через Судак, Новый Свет, Форос, Байдарские ворота на Южный берег Крыма.
Мы не умели снимать видео, познавательная или художественная ценность этих 30-секундных роликов, снятых через окно машины, небольшая или вообще никакая. Но для меня ценны эти отрывки наших диалогов, сопровождавших съемку, наших шуток, порой дурацких, с воспроизведением почему-то анекдотического грузинского акцента, заглушаемого шумом ветра через открытое окно машины. Однако живые люди в этой плохой по качеству видеозаписи присутствуют. Они дурачатся, едут навстречу новой жизни, прощаясь со старой. Посмотрите, пока не надоест. Мы помирились, не на всегда, причина ссоры никуда не исчезла, она просто спряталась на время, мы еще будем ссориться и мириться, как все или многие, и как это выглядело летом 2005 года можно посмотреть. Одним глазком, как говорится.
За всю семейную жизнь у нас было несколько кризисов. Но самый серьезный начался после отъезда сына в Америку, смерти нашей собаки Нильса и того, что Танька не могла справиться со всем этим, не выпивая.
Понятно, проблема с выпивкой обнаружилась не сразу. Просто наша квартира опустела. Ни сына, ни собаки, которые заполняли пространство жизни, да и просто жилое пространство. Мы помучались пару дней и от невыносимого одиночества решили поехать в Москву. У нас было много там очень близких друзей и знакомых, в том числе с дачами. Но знаете, как бывает, у всех обнаружились дела. Не специально, так бывает. А нам почему-то хотелось загород. С одним из приятелем, писателем Колей Климонтовичем мы вроде даже договорились, но в результате, очевидно, не вполне поняли друг друга, и мимо его дачи мы пролетели.
К результате, не помню, кто посоветовал, но мы решили ехать в частный дом отдыха в Киржаче. Близко был и Владимир, и Суздаль, и Петушки Венички Ерофеева. Было теплое бабье лето, первая половина сентября. Чудесная погода, мы ходили по грибы, ездили по ближайшим достопримечательностям. Кормили более чем прилично. Я понимал, что Таньке надо немного выпивать, я просто не сразу понял, как она мною вертит. То есть она уговаривала меня выпить, не знаю, по бокалу-другому вина за обедом и ужином, но я не сразу понял, что это было только прикрытие. Я видел, что она как-то подозрительно быстро пьянеет, но полагал, что просто ослабла от переживаний, вот ее и развозит. Пока случайно не полез в какой-то ящик и не обнаружил, что у нее вещи просто набиты чулками или шерстяными шапками со спрятанным в них алкоголем. Я рассердился, но попытался договориться, пожалуйста, не обманывай меня, я же согласен с тобой выпить, но нельзя это дела исподтишка.
Танька со всем соглашалась, но, очевидно, это было уже сильнее ее. Она по складу характера не могла идти напролом, не могла заявить: пью, потому что не могу не пить. Нет, она соглашалась, что это плохо, что это разрушает нашу жизнь, но продолжала делать то же самое: выпивать со мной в рамках договоренного, а потом добавляла и добавляла почти без ограничения.
Я не сразу решил уйти. Я понимал, что если уйду, то она совсем уйдет в штопор, но пытался ее напугать, однако у нее уже почти не было тормозов. Не будь у нас второй родительской квартиры, возможно, мы продолжали бы мучаться, но квартира была, и через пару дней после возвращения из Киржача, я переехал на Охту. Мы не поссорились, не развелись, просто решили пожить по отдельности, каждый день созванивались, но совместная жизнь прервалась. Звучала она по телефону обычно, вечерами я пытался с ней не разговаривать, так как ее пьяный голос был мне непереносим. А она, напротив, именно выпив, стремилась разговаривать, звонила сама, а я, вместе ли мы жили или отдельно, ощущал за нее ответственность. И сказать, типа, не звони мне, если пьешь, мог, но отказаться от поддержки ее – нет. А вот до какой степени – мне предстояло выяснить.
Я, конечно, давно понял про себя, что человек долга, и мало что мог здесь изменить, я, женившись на Таньке, взял ответственность за ее жизнь, и чтобы она ни сделала, никто не мог снять с меня этой ответственности. И не сразу, но начал погружаться в депрессию. Обнаружил это внимательный Миша Шейнкер. Мы с ним регулярно разговаривали, и я рассказываю ему о своих ощущениях, типа, раздается звонок или получаю письмо с приглашением на конференцию в Германию или Италию, и у меня сердце уходит в пятки, а в районе солнечного сплетения появляется такая пустота, будто оттуда кто-то выкачивает воздух. А когда я думаю, о том, что мне надо писать текст доклада, я впадаю в такой ступор, будто в космосе. «Миша, — говорит мне Шейнкер, — да ведь у вас типичная депрессия! Вы получаете приглашение на конференцию по вашей теме, вы все это прекрасно знаете, для вас такой текст – вполне служебный, вы на инерции такие вещи пишите, а вы впадаете в отчаянье».
Вот так мы поговорили какое-то время, и он уговорил меня обратиться к психиатру. Я был приписан к писательской поликлинике, хотя членом Союза писателей не был, я не мог стать членом организации с такой репрессивной репутацией, но зарабатывал уже много лет гонорарами, и стал членом Литфонда. И вместе с этим членством получил некоторые бенефиты, в частности – поликлинику номер 40 на Невском.
Понятно, сначала я пошел к психологу, начал разговаривать и понимаю, что психолог – дура набитая. Она во втором предложении делает мне замечание, что я сижу нога на ногу, то есть неприлично, а сама, понятное дело, русским владеет как гардеробщица в пивбаре. Ей нечего было мне сказать, и я записался психиатру. Тетка оказалась симпатичной, открытой, то есть с ней можно было говорить и о моих страхах при получении приглашения на конференцию, и про проблемы с эрекцией, а они пусть не в полный рост, но появились, и о том, что пью я сам, наверное, больше, чем нужно. Единственное, в чем мы не могли договориться, это об отношениях к жене. Я ей говорю о мучительном чувстве долга, что переживаю, не станет ли ей без меня хуже, а она мне: ушел, значит, ушел. Ее жизнь – теперь не ваша забота, не маленькая девочка, справится. С этим я согласиться не мог, рассказывал ей истории, как мы жили и прочую лабуду, но впечатления не произвел; однако колеса она мне прописала. Начала подбор лекарства.
Ведь я работал на радио «Свобода», у меня в дополнении к репортажам по культуре и выпускам «Книжного угла», появился ежеутренний обзор прессы. Я должен был встать рано, побежать за газетами к метро (пока был Нильс, совмещал это с его выгулом), потом вернуться и написать текст минуты на 3, кажется. Так вот колеса от психиатра, принимаемые утром, добавляли проблему с языком, язык плохо ворочался, во рту было сухо, и от лекарства приходилось отказываться. Пока, наконец, моя врачиха не подобрала мне лекарство, с которым я мог жить и работать.
Несмотря на ее жесткий подход к проблеме жены, она согласилась поговорить с Танькой, я рассчитывал, что ей колеса тоже помогут, потому что ведь пьет она тоже от депрессии, от того, что сын уехал, собака умерла, муж ушел. Но здесь в моей врачихе говорило женское, она не собиралась ее жалеть, а единственное, чего хотела: избавить меня от моей Таньки и заставить ее не надеяться на меня. Но это не получилось. Я мог трахнуть кого угодно, но вывести ее за пределы моей ответственности, моей заботы не мог. Да и, наверное, не хотел. Раз я женился на ней, значит, дал обещание сделать ее счастливой, и если она несчастна и поэтому пьет, значит, виноват я. По меньшей мере, виноват сначала я, а уже потом она.
Деньги я ей, конечно, давал, хотя и это психиатр осуждала, говоря, что я приучаю к беспомощности и только привязываю к себе.
Но Танька хотела независимости и пошла работать верстальщиком к одному нашему общему знакомому, где, как во всех этих конторах, выпивали по всякому удобному поводу. И однажды мне позвонила соседка по лестничной площадке на Бабушкина, и сказала, что Тане плохо, она не может подняться в квартиру. Я тут же прилетел, она уже вошла в дом, но была сильно пьяна. Что я мог сделать, жизнь вместе не помогала, жизнь врозь не излечивала. Но мы продолжали говорить по нескольку раз в день, хотя моя психиатр требовала от меня прекратить о ней заботиться, но у меня не получалось.
В Новый год я ложился спать часов в 9 вечера, никуда не ходил, хотя в обыкновенные дни с удовольствием принимал гостей. Депрессия не исчезла, но стала вполне терпимой.
Прошел год, летом приехал Алеша, он, знал, что мы живем врозь, но я чаще приезжал на Бабушкина, мы вместе куда-то ходили, в Русском музее была выставка московских концептуалистов, приехали знакомые.
Сегодня я, как это ни странно, не могу вспомнить, как мы опять помирились, не при Алеше, позже, но я не мог побороть чувство ответственности за ее жизнь, и как-то так все получилось, что в тот год, когда был теракт в Беслане, мы решили поехать сначала в город, где прошла юность моих родителей, куда я ездил на лето к бабушке с дедушкой, в Ростов-на-Дону, где продолжала жить одна из ветвей нашей семьи. Я, кажется, рассказывал о них, выкресты, яркие блондины с голубыми глазами; мы приехали на неделю, а потом еще на неделю в Геленджик, где погода испортилась на третий день, подул сильный ветер, пошел дождь, и мы уехали домой. Именно домой, что-то обсудив, она дала очередное слово бороться с выпивкой, и мы стали опять жить вместе.
И тут в конверте приходит вызов от папы, причем, мы с ним это обсуждали, я ему объяснял, что мне ехать в Америку нет никакого резона, что я потеряю и статус, и возможность ездить на научные конференции, и, конечно, зарплату, но папа, во-первых, не слышал моих доводов, во-вторых обладал еще тем упрямством. Короче, я получаю вызов на воссоединение семьи: на меня, Таню и Алешу.