Учитель и первый ученик

 
Дурные примеры заразительны. Путин стал использовать формулу «не пойман — не вор» практически сразу, только получил власть. Первой проверкой общества на вшивость с припевом «а вы докажите» стало похищение в начале 2000-го журналиста Бабицкого, которого по распоряжению Путина (недовольного позицией журналиста по Чечне) для острастки другим удерживали и передавали друг другу разные группы боевиков и правоохранителей. А Путин стеснительно улыбался и советовал не волноваться: мол, все будет с Бабицким хорошо.
Это было еще до того, как Путин был избран президентом, только месяц прошел, как Ельцин сделал его наследником престола.
Так как это прокатило, то механизм по комбинированию лжи с требованием доказательств стал фирменным. У Ходора руки по локоть у крови. Докажи, что не так.
Литвиненко полонием завода «Авангард» отравили. А где неопровержимые факты? И дабы выделить капслоком усмешку — Лугового в сенаторы.
Вежливые человечки? Так ведь форму в любом военторге купить можно.
И даже если факты предъявляются и факты неопровержимые, что с того? Доказали, что российские военные сбили малазийский Боинг? А я вам не верю, как Станиславский, ну что со мной, Фомой-неверующим, сделаете? У меня президентский иммунитет.
Понятно, что рецепт успеха был в открытом доступе, и начальнику стали подражать подчиненные. Как ни смешно, у Кадырова, скорее всего, что-то вроде стокгольмского синдрома (кстати, а не то же произошло и с Бабицким). Да и вообще — дитя войны, войной ушибленное. Он в какой-то мере жертва насилия, перенявшая у насильника его манеру. Политковская? Да зачем мне это нужно, меня подставляют. Убиты многочисленные политические противники? А вы свечку держали? Немцов? Не мой уровень. И так как остановить ученика нельзя, не разоблачив сначала учителя и его способ врать в глаза и не краснеть, выступление на арене будет продолжаться..
Нападение на журналистов типа на нейтральной полосе (а у вас есть бумага с печатью и подписью, что это я приказал?) — всего лишь инерция. Почему не использовать этот ход, если он работает? Вы говорите: вседозволенность, я говорю: не пойман — не вор. И поймать вора можно будет только тогда, когда рецепт по смешиванию наглости и лицемерия будет признан уголовно наказуемым. Сначала сквозь строй учителя, потом ученика. «Первым Карлик. Я сказал — Карлик».
Сомневаетесь, что это случится скоро? Что поделать, и я сомневаюсь.

15 лет спустя. Памяти Виктора Кривулина

 
Как многие, я пытаюсь представить реакцию близких и ушедших друзей на наши дела. Посмотреть их глазами. И не всегда это просто.
Если бы меня спросили о политических убеждениях Кривулина, я бы сказал, рискуя вызвать недоумение, — анархист. Не только, конечно, анархист, у него было много противоречивых симпатий и антипатий, в том числе политического свойства, но человек он был, скорее, левый: с ненавистью к совку и с насмешливым презрением к постперестроечной новорусской элите. То есть без сомнений — антибуржуазный, приговору собственности, по Прудону, сочувствовал. Хотя сам был трудяга и – дабы писать стихи — зарабатывал на стороне без устали.
Написал про насмешливое презрение и почувствовал неточность, как, в принципе, и про ненависть к совку: у Вити, человека властного и гибкого одновременно, интерес ко всему необычному, противоестественному, оригинальному был, безусловно, выше чувства осуждения. Скажем, он знал за одним из своих друзей страсть воровать книги: но говорил об этом, скорее, с восхищением к необычному (да и антисистемному) свойству, чем с рутинным осуждением.
Конечно, когда к Кривулину приезжали их Ейска неофутуристы Сигеи-Ры, корившие его за недостаток радикализма в эстетике, он чуть-чуть изображал смущение, понимая, конечно, при этом, что ейский радикализм цитатный и заемный.
Его ироническое отношение к политике и либерализму выразилось, например, в том, что, пойдя по просьбе Старовойтовой на выборы в Питере, он, на выделенные для избирательной кампании деньги, издал одну (или две — забыл) поэтические книжки. Уверяя, что поэзия лучшая агитации. Радикально, сказали бы сегодня. И с энтузиазмом рассказывал, кто, сколько из культовых питерских либералов украл. Без осуждения, повторю, с энтузиазмом. Ему вообще фабула рассказа была намного важнее его морали.
Но имморальным, конечно, не был: помню, как во время рассказа своей печальной истории женой того самого поэта-клептомана, я разглядел взволнованность сочувствия на Витином лице, что для нашей культуры стоического пренебрежения к драмам жизни — было редкостью.
Для Витьки стырить что-нибудь в западном магазине было родом удальства и бахвальства: с таким не построишь русский капитализм, то есть только русский и построишь капитализм в минусе. Понятно, что ему нравилось демонстрировать ловкость, в том числе рук: он очень забавно пытался мухлевать в преферансе, в который мы много с ним играли. А как он плавал, как Ихтиандр — это была его стихия.
Кривулин был — скажу чуть-чуть пафосно, потом исправлюсь — человек отважный: отважный не только физически, скажем, не боявшийся ареста, тюрьмы, живший и игравший с КГБ в опасную игру под названием: у меня за плечами три века русской словесности (плевать они хотели на эти века). Он не боялся идти против общего мнения: неожиданно стал ратовать за генерала Лебедя (почувствовал лицемерие демократов, в которых видел переродившихся советских конформистов), поехал на сербскую войну и симпатизировал обреченным. Ему нравилось противоречить, он считал позицию против шерсти — наиболее выигрышной. Он был азартный игрок, чаще проигрывающий почти во всем, исключая стихи.
Я, безусловно, необъективный ценитель: кривулинская поэтика мне ближе поэтики Бродского по очень простой причине, я из той же эпохи, из того же корыта. И я понимал его переживания, когда на повороте его обошли братья-концептуалисты, Пригов с Рубинштейном.
Но вот еще пример Витькиной бескорыстности и любви ко всему, что шевелится неканоническим образом. Он был первым и самым страстным популяризатором московского концептуализма в брезгливом и классическом Питере: он за ручку привел в город Пригова и Рубинштейна и делал все для их популярности, может быть, не подозревая, что его протеже подвинут сильно самого патрона.
Но Витя при всех компрометирующих его историях, при его подчас детском и наивном поведении – минерал, скажем пафосно, неизвестного происхождения. Все мы своеобразны. Но мало кто позволит себе тратить время и силы, чтобы всегда быть перпендикулярным. Ну, почти всегда. Чтобы поражать других красотой замысла то существующего, то исчезающего творца.
Я повторю, для меня Кривулин был измерительным инструментом для определения процента кислорода в сыром ленинградском воздухе. А без метафор: в вонючем и продажном совке, душном до влажной, бессильной ненависти к себе. Как дыхание Врубеля, прибор выставлялся в форточку и отвечал словом, которое для меня обладало одним неизменным свойством. Стихи, если они получались, а у него очень часто получалось, свидетельствовали, что воздуха, как ни странно, достаточно для того, что называется творчеством, и жизни.
Витя не работал в обществе помощи великовозрастным самоубийцам, но читатель-ценитель его стихов в конце 70-х – начале 80-х получал свидетельство — жить в этом пыточном подвале безнадеги можно в полный рост. Стихи меняли масштаб (иллюзорный, конечно, на то они и стихи), и появлялось то, что вырастало из действительности, но действительности не соответствовало: разговор поверх мешающих барьеров.
Так, с придыханием и сдавленными челюстями, можно сказать о любых понравившихся стихах, но Витины предлагали как бы отмычку для времени (опять ничего нового), они создавали то, чего не было (или было трудно достижимо) – смысл сообщения. Жить и дышать можно, самоубийство откладывалось.
Витьки нет уже 15 лет, и я никого не знаю (и уже не узнаю), кто, при всей его амбициозности, так бы интересовался чужой мыслью, жизнью, образом, анекдотом, кто умел бы собирать букет разных и непохожих персонажей, кому вообще жизнь в ее ужасном разнообразии была в кайф, хотя (так о нем позаботилась судьба) каждый шаг ему причинял боль.
Бабы от него млели и напрягались. Оставить его без присмотра на пять минут — означало, что кто-то уже, возможно, понес в промежности маленький Витин ген удивленной гениальности. А вы что хотели, чтобы Кривулин был бухгалтером?
Грустно, Витя, без тебя. Вот, и я впал в патоку. Лена Шварц называла тебя Гефестом, эдаким кузнецом подпольного царства. Витька в любом мире (даже в аду, но какой ад по ранжиру этой хитрой райской птичке с вопросительно-недоуменным прищуром) издавал бы что-то вроде журнала «37». Может, и издает, поди проверь, или и там путинские друзья изымают напечатанные на дешевой бумаге экземпляры?
 
 

Смерть Запада как русская национальная идея

 

Понятно, что идея загнивающего Запада, Европы, капитализма-протестантизма — часть комплекса неполноценности. Когда смерть оппонента, выбывание из игры, соревнования, борьбы обеспечивает незаслуженную победу. Боролся с ним, боролся, вдруг ноги у него подкосились, глаза закатились, все детали сложной конструкции рассыпались до винтика, и вместо грозного противника — кучка вторсырья, не годного в употребление.

Ненависть (а точнее страх) к Западу — это как бы та мертвая вода, на которой и был собран русский мир. Ведь если Запад не враг, то кто мы со своим православием и претензиями на западное же наследство? Если мы не третий Рим, а Рим себе стоит и в ус не дует, какой мы-то Рим, поддельный? Так думал молодой повеса, летя в пыли на почтовых. Мы сидим у постели богатого и нелюбимого дядюшки, отрабатывая роль бенифициара. Его конец — наш выигрыш будущего. Пересидели старого хрена, теперь покрутим твою швейную машинку.

Одна беда: он болеет, болеет уже какой век, но помирать явно не собирается. Скорее, наоборот, готов выступить — о чем страшно помыслить – распорядителем на наших похоронах. А это уже никуда не годится, и мы от ужаса воем: изыди, бездуховная трухлявая моль, я тебя уже давно похоронил в уме.

Каждое поколение русских и советских людей по-своему хоронят тлетворный Запад, а он, как двое из ларца, тут как тут. Готов даже нам помогать, не понимая нашей ненависти и полагая ее видом юношеского сперматоксикоза с прыщами и безумными неосуществимыми желаниями.

Еще раз: мы не о полюсах добра и зла, мол, Запад — свет, а мы — империя зла. Не о том сейчас речь, речь совсем о другом: кто у кого пировать на похоронах будет. И будет ли вообще?

По той страсти, с которой мы пытаемся накликать беду распада и смерти на гипнотический Запад, нетрудно понять, что мы этот распад и смерть самих себя чувствуем, как главную угрозу. Мы сами боимся и готовимся к аннигиляции. И чтобы не было так страшно, постоянно представляем себе похороны оппонента.

Возможно, что у ненависти к Западу три источника, три составные части. Как иначе. Первый источник — максимализм. Мы ведь в реальности не большие доки, мы больше по духовной части. Нам все эти гуглы-шмуглы, айфоны-афони — игрушки детей неразумных. Мы либо православные и единственные, либо пусть весь мир катится в тартарары. Поэтому гибель Запада нужна для подтверждения нашей истинности. У нас каждая точка боговдохновенна. Мы на правильном пути или нас нет. Пожелание гибели Европе —  это как бы пожелания здоровья — себе. Алаверды. Другого не дано.

Второй источник — теория Маркса и его призрак, бродящий по Европе с желанием хоть кого-нибудь по пути зарезать. Европа и Запад в целом превратились в уже знакомую версию незакопанного покойника, которого если не мы предадим земле, так вездесущий пролетариат. В конце концов — не все ли нам равно, кто работает волшебником. Главное результат. Пусть дело не в православии, которое они отвергли, а в буржуазности, которой у нас по счастливой случайности почти нет. Главное: копайте, ребята, копайте и закапывайте все трупы, которые найдете, даже если они живые.

Третий источник — наши имперские победы и наша великодержавная спесь. Мы — младшие на этом празднике жизни. Мы пришли в этот мир, когда все уже состоялось: греки разные, волчица Рима, Возрождение и Просвещение. А мы — как незваные сельские дети в доме у помещика Ноздрева. И пукнуть страшно, и от ненависти и зависти сухо во рту. И ничто не в состоянии перебить этот страх и зависть, как наш ответ Чемберлену. Как аннексия у гнилого Запада того, что ему принадлежит или даже то, что он только поглаживает своей слабой старческой дланью. Отнимая у него, мы просто переходим из класса в класс. И отняв его жизнь, станем, наконец, с ним вровень.

Желание смерти Западу — и есть русская идея. Он умрет, а мы останемся и будем править всем миром, за который некому будет вступиться.

Нас не должно смущать, что вместе с ненавистью к Западу нас сжигает и любовь к нему. Это любовь — как нейтронная бомба. К так называемым камням Европы. Мы, словно нерадивые ученики, хотим смерти учителю, чтобы некому было ставить нам размашистые двойки в дневник. Мы хотим этот западный мир, но населенный не высокомерными менторами, а нашими рабами, которые будут нам делать айфоны, бентли и боинги, а мы будем повелевать и великодушно похлопывать по плечу: молодец, Джон, умеешь, когда хочешь.

И что важно, мы не хотим убивать Запад, мы хотим, чтобы он сам развалился, как  стены Иерехона, от нашей праведной молитвы. От мигрантов, чумы, любви к жизни и болезни духа. Мы, конечно, знаем, что ничего этого не будет. Нам просто страшно быть никем, и поэтому наша мечта, наш девиз, лозунг над колыбелью: победителю-ученику от побежденного учителя. Пусть ихний Байрон поклонится в ножки нашему Пушкину, и мы тогда все простим. И вместе выпьем и закурим. Ведь сила в правде, брат Джон, не так ли?

 

 

Как быстрее поссориться

Не буду говорить — враг, скажу: раньше мне казалось, что развестись с человеком легче всего по эстетическим предпочтениям. Это самый респектабельный (хотя порой и нервный) развод, потому что человек как бы не отвечает за свои вкусы. И если эти предпочтения, не знаю, жизнь и судьба, то многое не требует пояснения, особенно если у тебя, скажем, ада.

Однако потом и бледный огонь потускнел, и пришло понимание, что куда легче расходиться по политической биссектрисе: если у него в козырях осторожные царедворцы кудрин и греф, а главное, чтобы не было революции — развод только дело техники.
Хотя, при зрелом размышлении, все эти разборки, все эти деланные упреки — ерунда, и настоящая ссора возможна только по национальному вопросу; или в сухую — из-за амбиций.
Для меня это было открытие, что ли, но если человек начинает рассказывать, как его торкнуло родство по крови, аж, потеплело в груди, жаботинский, герцль, дневник писателя, панславизм, босфор и дарданеллы, то времени не больше, чем при ядерном грибке, повисшем на телеэкране. Вещи собирать поздно, книги читать тоже, как и вспоминать прекрасную нонконформистскую юность при совке. Прошлое уже ничем не помогает, сегодняшний беспощадно яркий свет прозекторской вскрывает брюшину былой дружбы со скоростью бензопилы. Ах, ты просто за, конечно, русский крым, за даму с собачкой, фонтан слез и мыс меганон, куда так стремится душа, значит, прощай, друг ситный, не в этой жизни, давай-до свидания.
Что же касается ссоры из-за амбиций, то, чтоб застрелиться здесь, не надо ни черта, ни тяготы в душе, ни пороха в нагане, ни самого нагана. Ничего.

Воспоминание о будущем

 
Есть симптомы болезни, к которым стоит присмотреться пристальнее. Спор между людьми системными и несистемными идет всегда. Те, кто помнит совок, помнит и противостояние между советскими либералами и антисоветчиками (назовем их так). Этот спор шел ровно до победы перестройки, когда советские либералы, люди, очень часто сочетавшие в себе пристойное образование, ум и разного градуса конформность, вдруг — по мановению волшебной палочки — стали антисоветчиками. Причем такими оглушительными и страстными, что сами антисоветчики в их тени стушевались и выпали в осадок. В результате советские либералы заняли приоритетное место экспертов, советников и сотрудников власти, а антисоветчики, как слишком рьяные максималисты, вышли по сути дела в тираж.
Почему я об этом вспомнил? Потому что ситуация повторяется с поправкой на разницу во времени. За тем, как власть крошит в капусту так называемую оппозицию (они же — непримиримые критики власти, они же — революционеры на диване, они же — грантоеды и пятая колонна) наблюдать неинтересно. Куда поучительнее следить за критикой оппозиции со стороны сегодняшних системных либералов, позицию которых озвучивают такие звезды «разрешенной» журналистики (антоним «ворованный воздух») как Белковский, Невзоров, Познер, Латынина и др.
Я бы мог назвать еще пару десятков фамилий, менее популярных, но этого и не надо. Так как критика «непримиримой оппозиции» проскакивает у многих, если не у всех известных политологов и журналистов «разрешенных» изданий. Но у людей эмоциональных часто прорывается то, что люди более сдержанные и осторожные, держат при себе. Нам, перефразируя (не знаю, насколько уместно) пословицу, интереснее не то, что у трезвого на уме, а что у пьяного на языке.
Нет, никаких претензий по поводу вредных привычек, не о том речь. Суть проблемы: поведение звезд либерального сектора системной журналистики легко укладывается в определенную формулу. Пока они, эти звезды, говорят о власти или о нелиберальном вагоне путинского поезда, они сверкают гневом и остроумием (Невзоров гоняет по кругу ненавистных потных попов со свечками, Белковский поет о миллиардах Путина и неизбежном его крахе по какому-нибудь гороскопу, Латынина приводит закрытые данные ФСБ об уровне коррупции среди членов кооператива «Озеро», Познер вальяжно рассуждает о недостаточном профессионализме представителей партии жуликов и воров).
Все резонно, смело, умно, уместно. Но только речь заходит о несистемной оппозиции, как происходит мгновенная рокировка, и вместо системного либерала перед микрофоном оказывается заезженная пластинка от властного патефона со знакомыми аргументами и интонациями.
Я совсем даже не о том, что критиковать несистемную оппозицию нельзя или не за что. Мол, в то время как власть сажает и выдавливает из страны своих политических противников, нельзя возвышать голос. Можно и даже нужно. Амбиции чаще сильнее убеждений и поэтому заставляют ошибаться (назовем это так) и политических святых (если они есть, а их нет).
Но и нам никто не запретит задаться рядом вопросов. Почему критика оппозиции звездой либерального системного сектора так похожа на критику той же оппозиции властями? Почему у разных персонажей повторяются одни и те же аргументы? Зачем вообще это нужно системным (возьмем широко) либералам? Почему они ненавидят (если ненавидят) несистемную оппозицию до искр из глаз и мгновенного оглупления?
Предложу два объяснения. 1) Спор идет о куда более принципиальных вещах, чем порой кажется. 2) Этот спор имеет (позволю сказать наукообразно) прогностический характер. То есть спор идет здесь и сейчас, но о вещах, которые имеют отношение к будущему (далекому или недалекому, мы еще поговорим).
Если вернуться к тому, с чего начали, то это старый спор между антисоветчиками и советскими конформистами: что требовать — полной гибели всерьез (у которой есть шанс на победу где-то там, за воображаемой линией горизонта) или вполне разумного и осторожного поведения, при котором дивиденды можно получать прямо, не отходя от кассы?
Что побеждает: теория малых дел или бескомпромиссность и максимализм? Понятно, что если говорить о сегодняшнем дне, то и предмета спора нет. Максималисты, как и водится, в полном общественном отстое. Их власть стерла в порошок, не прибегая к пулям и арестам в массовом порядке, но убрала со сцены, как реквизит вчерашней пьесы. Зато представители либерального системного сектора продолжают игру, умножают известность на гонорары и объективно ощущают свою востребованность. Причем до такой степени, что непонятно, о чем и с кем спор? Оппонентов не видно и не слышно, они где-то там, за чертой видимости в презренном фейсбуке или заблокированных журналах с такими же, как они, максималистами-читателями. О чем базар?
Но в том-то и дело, что эта область невидимой обществу активности, почему-то не дает покоя и заставляет представителей либерального системного сектора при каждом удобном случае поносить несистемную оппозицию и ощущать исходящую от нее нешуточную опасность.
И они, вы будете смеяться, правы. Правы потому, что спор идет о том самом будущем, в которое никто не верит, но все готовятся. Какие оценки поставит послепутинское общество максимализму и конформизму (надо бы говорить об уровнях и долях, но о полюсах короче), однако читатель, несомненно, и сам понимает, о чем речь.
Путин вместе со своей крупнозернистой пропагандой и силовиками всех мастей (в том числе самой репрессивной масти) не так пугает представителей либерального системного сектора, как эти невидимые глазу отщепенцы и блоггеры. Эти ребята знают то, что подсказывает им их третий глаз — предвидение будущего. Что не Путин, увы, их будет судить. А общество, которое качнется в обратную сторону и возьмет на вооружение не любимую теорию малых дел, а как раз бескомпромиссность, которой они лишены. Точнее лишили себя вполне сознательно, и известно, почему и зачем.
Поэтому критика невидимого оппонента и собеседника ведется с истерической страстностью. А судьи кто? — вопит душа от страха или беспокойства. И этот страх заставляет забыть о только что использованных инструментах анализа и спустится на пять октав ниже, где не мысли и аргументы, а чувства, обиды и эмоции. Вы не имеете права нас судить, мы делали, что могли, без нас общество осталось бы наедине с Кремлем, Соловьевым и Киселевым. И это правда. Но эта правда почему-то не успокаивает и заставляет с неугасимым напором сражаться с теми, кого почти нет. Нет сегодня. Но сторонники малых дел чуют запах горелого волоса и кричат, что судьи (блоггeры) не профессиональны. Только их миссия — говорить в полголоса и слышать в полуха — это правда. И почему-то боятся этого завтра, как будто получали свое назначение в Кремле у Суркова и Володина, а не у Венедиктова и Синдеевой. Вспоминают о будущем.