Главка восемнадцатая

The bad еврей

Понятно, что Холокост и антисемитизм для Израиля – ветер и парус. Или очаг и дымоход. Или влагалище (надо же какое отвратительное слово в русском языке обозначает исток жизни и наслаждения) и сперма. А может быть, даже Дух Святой и Евангелие. Потому что не будь Холокоста и антисемитизма не видать евреям своего Израиля, как своих ушей. И то, что они на этой клавиатуре играют и днем, и ночью, и в слепую, и в темную, это понятно.
Но даже не надо становиться серьезным, чтобы подтвердить – как не удобен Холокост и антисемитизм для еврейского государства, какие дикие проценты они не наваривают с первого и со второго, никаких сомнений в их реальности нет.
То есть это что-то типа анекдота о первородстве яйца и курицы, антисемитизм создал евреев, или евреи вызвали антисемитизм? Ответить невозможно, хотя второй вариант: евреи такие противные, потому их и не любят – в общем-то, чего далеко ходить, и есть формула антисемитизма. Одна из.
Я же потратил немало духовных и физических, чтобы сделать убедительным мою версию, что национальное – суть социальное, перемешенное с генетическим, которое есть опять же социальное, только спрессованное в эстафету. И национальное появляется только тогда, когда кого-то национального лишают или национальным же наделяют. То есть некто ощущает себя евреем только тогда, когда ему говорят, что он – не русский (не римлянин, не чуваш, даже не друг шахмат калмык). Если бы ему это не говорили, самоидентификация проходила бы вне дискурса национального, который всегда ответ, рефлекс, защита.
Но мне здесь не охота ничего ловить, как, впрочем, и длинно рассуждать о Холокосте. Холокост равен себе самому, сколько бы спекуляций не приходилось на его счет, я не добавлю ни одной; я не выторговываю жалость, и преференции мне не нужны; оттого, что десяток моих близких родственников прошли Холокост и не вернулись, я не стал лучше ни на копейку, стал ли хуже, не знаю. То есть я считаю, что паразитировать на Холокосте, конечно, можно, любое нищенство основано на обмене жалости к ампутированной конечности, которая ее-то и возмещает. Но я совершенно уверен, что ни эта ампутированная конечность, ни сам инвалид – не становятся в итоге святыми. То есть жертва, в том числе Холокоста, не становится в результате ее/его сожжения безгрешной, она/он даже не становится лучше, они просто в дополнение к аннигиляции получают бонус мучения.
То есть я, конечно, за Нюрнберг, идея возмездия является сводной сестрой идеи справедливости, но евреи, прошедшие Холокост или избежавшие его – только жертвы, реальные или потенциальные, но никакого морального преимущества, на котором настаивает Израиль, за ними нет. Идея невольной жертвы никакого отношения не имеет к идее очищения. То есть жертва может быть святой, другом детства, сукой потной, последней сволочью, тупым засранцем, но ее моральный статус не меняется, она остается только жертвой, каких бы мучений ей это не стоило. Можно и нужно призывать к ответу мучителей, позовите меня, я поучаствую со своим мокрым веслом, но я не верю в праведность костров инквизиции, огонь не изменяет качества души, если позволено мне будет это слово на чужом языке.
Короче, 7 миллионов жертв Холокоста не делают еврея после Освенцима, ГУЛАГа, и Хиросимы лучше. И не выводят Израиль из международного правового поля в пространство порхающих ангелов, где даже канализация без надобности, настолько все здесь неземное и возвышенное.
Но антисемитизм – остается антисемитизмом, и о нем я тоже хотел сказать пару ласковых. Не в защиту евреев, упаси Бог, я защищал евреев в слабости, в силе пусть их защитит или приструнит закон; а вот защита процедуры осмысления и артикуляции мне мила.
Конечно, любить или не любить – дело сугубо частное, приватное, неконтролируемое никем и ничем, кроме сознания, и оно обретает публичность именно в процессе артикуляции. Если согласиться с утверждением, что нация – это идеологема, то становится понятным то чувство стыда и неловкости, который испытывал интеллигентный русский, обнаруживавший в себе склонность (слабость) к национальной дифференциации, к тому, чтобы одни нации (свою, например) выделять, а другие (скажем, наших друзей, евреев) осуждать. Эта неловкость и стыд – суть ощущения самообмана. То есть человек думал о себе, что уж он-то самообман в своей дурацкой душе контролирует, и вдруг выяснялось, что – не-а, не контролирует. То есть попытки осознать антисемитизм, как мракобесие, как что-то животное (а вот животных как раз обижать не надо, за это можно и по пизде схлопотать), конечно, уловка, мракобесие – это неточность интеллектуального и социального ориентирования. Дело не в том, что одна нация лучше, другая хуже, и тебе, дураку, неловко, что ты так считаешь, а в том, что нации – это воображаемые сообщества, и если ты относишься к ним, как физической реальности, ты – козел вонючий, и место тебе, придурку, на скотобазе.
Ладно, проехали. Теперь буду говорить с теми, кого не убедил, абсолютно, весь порох в пустую, известно, что самые упрямые – это те, у кого проблемы с саморефлексией: дело не в том, что другой не может их переубедить, они сами заблокировали все подступы к пониманию себя. И вот именно такому пентюху я сейчас и скажу: давай, дружок, посмотрим вместе на какую-нибудь разновидность современного антисемитизма и попытаемся что-то разглядеть.
И хотя, как мы вскоре убедимся, все виды национализма эксплуатируют один и тот же набор мифов, кажется, что антисемитизм гения и грузчика отличаются. Хотя бы внешне. Как говорится, орудийно. Не-а, не отличаются. И так как об антисемитизме грузчиков и водопроводчиков написаны тома инвектив, то мы, чтобы не повторяться, перейдем прямо к гениям.
Ну, ну, скажет читатель, у вас что, под каждым стулом по гению лежит, что вы ими так разбрасываетесь, подвергаете селекции и идентификации, а потом вдобавок наделяете некоторых гениев чертами антисемитов, а некоторых нет? Где вы нашли современного гения-антисемита, да и вообще гений и антисемитизм два фрукта вполне несовместные, как лук и, скажем, папая. Разве нет?
Вообще-то – нет, список гениев-антисемитов настолько длинен и представителен, что я даже не буду о нем распространяться, а о современном гении-антисемите пару слов скажу, потому что с ним все намного отчетливее будет понятно.
Кому надо, давно уже понял, о ком будет речь: конечно, о нашем замечательном, но, увы, покойном Севе Некрасове. Гениальный поэт, человек с чудовищно амбициозным и обидчивым характером, за пару лет до смерти написал текст, вполне антисемитский. Так как вся ужасная боль его второй половины жизни состояла в том, почему так популярен стал Дмитрий Александрович Пригов, а не он, несомненно, повлиявший на становление поэтики Пригова, то в своем знаменитом тексте он так об этом и говорит: евреи решили сделать ставку на «приготу», а меня им велено было замолчать. И он перечисляет практически всех встреченных им в актуальном искусстве евреев, естественно добившихся успехов, несоизмеримых с их дарованиями, и делает их ответственными за эту чудовищную несправедливость. И очень внятно объясняет причину такого предпочтения: евреи, в основном, — способные, быстро схватывающие, на лету рвущие подметки, потому легковесные и вторичные, настоящий же гений им отвратителен, так как выводит на чистую воду их второсортность.
Ну что на это скажешь? Это и есть вполне репрезентативная формула антисемитизма, которую мы сейчас отшелушим от лишнего, и попытаемся представить голенькой. То, что евреи, вследствие их многовекового исторического опыта, быстро все схватывают, стремительно, увы, мыслят, скоры на учебу и поэтому очень часто первые носители или референты нового (или среди этих носителей в первых рядах) – это правда. Отлучили от земли, прикрепили к гроссбухам, бухгалтерии, комбинациям и счету в уме, поставь на их место моих друзей чукчей – результат был такой же. Профессиональные и стильные приспособленцы (не только в социальной или политической сфере, но и в интеллектуальной)? Пожалуй. Бывает за это обидно. Частенько. Конкурент нашего гения (и наш общий друг) сказал об этом отчетливо: «И лучше русского умеют там, где их вовсе не зовут».
Тому, что такое позиционирование не в состоянии породить гениальность (не будем вдаваться в пустое дефинирование), противостоит список Нобелевских лауреатов в разных областях. То, что это дело не национальное, а социальное, подтверждает отсутствие в этом списке жителей миролюбивого Израиля: еврей становится евреем только тогда, когда ему мешают, как только социальная среда становится комплиментарной, сверхзадача выживания заканчивается, начинаются обыкновенные мыльные будни, у которой другая статистика.
Надо ли говорить, что предпочтение российской (да и зарубежной) интеллигентной средой Пригова, а не Некрасова, никакого отношению к национальному выбору не имеет? Точно так же Блок был востребован значительно шире Белого, Маяковский Хлебникова и Крученых, Заболоцкий Введенского. Те, чья поэтика включает возможность упрощенной интерпретации (скажем, Пригова как сатирического поэта, а сам он о Пушкине говорил, что в его стихах всегда Таня любит Женю), те в популярности, особенно в русской среде, чрезвычайно традиционной и осторожной, будут опережать тех, кто не дает возможность более простой интерпретации своего продукта, как тот же Введенский или Крученых. Или, Сева, наш, Некрасов. Это не жидовские происки, это особенности русского культурного сознания.
Относительно же заговора, мол, евреи всего мира договорились, чтобы протолкнуть вперед «приготу», а Некрасову – шлагбаум в лоб от инвалида в подарок. То это очень отчетливая мифичность, всегда подменяющая жестокую и неприятную реальность. Тут даже не надо ставить вопрос, зачем евреям понадобился немец Пригов, сама идея вселенского заговора – и есть смешной антисемитский миф. Нет его. Хуйня все это. То есть миф есть, а заговора нет. Я его никогда не видел. Скажем, мне ни разу, в том числе в те первые 18 лет моей писательской карьеры, пришедшийся на доперестроечное время, ни один еврей не помог, а они сидели почти в каждой советской литературной редакции. Иногда по двое, по трое, лишь изредка по одиночке. Но протаскивали они не евреев, а таких же, как они, мерзких конформистов. А противостояли всему, что могло разрушить эту конформистскую соборность. Здесь заговор есть и будет, но он не национальный и не конфессиональный, а социальный. Идея заговора обыденности не нова, но и настолько понятна, что не требует пояснения.
Что же касается вселенских амбиций, ощущения, что руль у них в руках крепко зажат, то здесь, честно говоря, евреям никакой заговор и не нужен. Они почти всегда самое влиятельное меньшинство в любой стране, где конкурентоспособен ум, но противодействие этому одно – отсутствие национальных преференций. Не относитесь к еврею, как к еврею, и его отличительные способности очень быстро сойдут к среднестатистической погрешности. Еврей – не национальность, а реакция на социальный запрет. Снимите барьеры, и евреи растворяться в социуме, как тать в ночи. Ау, евреи, где вы? Нету нигде. Не видать. Тихо. Только месяц, вырезанный из фольги, приколочен гвоздями к небесам. Только звездное небо над головой и закон социальной конкуренции под ним. И ничего более? Ничего. Нравственность исторична. И никакой поэзии и тайны крови? Никакой. Только символический обмен. И что все? Все. Совсем все? Ну, почти. Так может…? Нет. Тогда пока? Пока. И тебе всего хорошего. И тебе. Ты только не забывай, пиши что ли? Хорошо, постараюсь. Ну, тогда привет. Ладно, я пошел. Ты что – обиделся? Да нет, как-то вдруг это: прервал на полуслове и все. А ты что хотел? Не знаю, ну все. Тогда всем мое еврейское салям аллейкам. И тебе не болеть. Ладно, подумаю.

Письма из Америки. Письмо

Дело

 
Первые полгода мы провели как туристы — крутили головами, слушали, глазели по сторонам, изъездили и исходили Манхэттен. Музеи, выставки, Централ-парк; потом пристрастились к Вашингтон-скверу, где много белок и собак и где я снимал своих любимых бездомных и попрошаек. В выходные дни в центре сквера, в гранитной чаше фонтана, фокусники устраивали представления, художники — свои перформансы и выставки. Жена кормила белок с руки, мы специально наблюдали за играми разнопородных собак в собачьем загончике, огороженном черной металлической сеткой. И не уставали удивляться отсутствию какой-либо агрессивности у наших четвероногих друзей. У нас в Росси была собака, и мы хорошо помнили, что собаки, встречаясь, непрерывно лаяли и выясняли отношения. Здесь собаки разных пород, возрастов и размеров играли добродушно, весело, молчаливо как в раю, снятом на дозвуковое кино. И только потом нам объяснили причину, по которой американские собаки не лают, не кусаются и не дерутся. Их очень часто кастрируют еще в детстве. Да и вообще уровень агрессивности в каждом ареале свой. Здесь он по многим обстоятельствам ниже.
Устав от Вашингтон-сквера мы стали ездить на Юнион-сквер, где также белки и ярмарки по воскресеньям. Но нет собак, кроме тех, кого хозяева тащили на поводках, но и здесь было свое очарование от старого, не лощеного Манхеттена, от мало респектабельной части какого-то очень обыкновенного Бродвея, от простора и обилия обыкновенных людей.
За год я снял и оформил новый фото-цикл про реки в виде американских бездомных, написал около 40 статей, зарабатывая, точнее, подрабатывая ими на жизнь. Жена на некоторое время устроилась редактором в местную газету, но провинциальные нравы достали ее уже на второй неделе. Мы все также занимались английским языком, но эйфория уже прошла — объясниться мы могли, но хороший полновесный язык, способствующий самоуважению и нормальной социализации, был еще дальше от нас, чем в день приезда. Тогда все дистанции скрашивались иллюзиями и сокращались надеждами, сегодня американская перспектива была куда более отчетлива — она не стала своей, но перестала быть загадочней. Жить здесь постоянно, становиться американцем не хотелось.
Хорошая страна, в которой надо родиться, чтобы ее любить, либо возненавидеть родину, что почти одно и тоже. Я заскучал в России, но не возненавидел ее, я прожил год в Америке, и загрустил в Новом свете, лишенном привычной мне европейской истории. Если вычесть из обеих языковые и культурные своеобразия, то Америка, наверное, лучше России — спокойнее, честнее, трудолюбивее. Но если языковые и культурные отличия вернуть, человеку, для которого язык — не просто профессия, но смысл сосуществования, легче жить на родине-уродине, чем в чужом немом раю.
Я рассчитывал, что денег хватит нам на год путешествия в Америку — чем дальше, тем жить становилось труднее, туристический восторг угас, путешественники стали чувствовать себя неуютно даже там, где полгода назад радовалось сердце, получая бесплатный бонус в виде необычного вида или экзотической уличной сценки. И вот в тот момент, когда, казалось бы, наступила пора выбирать авиакомпанию для возвращения домой, звонить в Питер и предупреждать наших жильцов, что мы скоро заступим на дежурство в нашей квартире, я получил письмо, где сообщалось, что Гарвардский университет дал мне почти годовой грант на написание книги по символической экономике, и нам к сентябрю надо перебираться в Кембридж. Значит, возвращение откладывается, и путешествие продолжается.
 
Конечно, я ничего не рассказал о том, как составлял заявку на этот грант, как обнаружил существенные отличия между российской и американской академическими традициями, как обнаружил и другие не менее принципиальные различия. Например, почти узаконенную в американской культуре архаическую составляющую в виде права на месть, что является оборотной стороной известного американского индивидуализма. Грубо говоря, если на жилище человека нападают, если убивают или насилуют его жену, то он, конечно, может обратиться к слугам закона, но если он сам найдет и застрелит насильника или грабителя, никто возражать не станет. Американец имеет право на собственное правосудие, никем не санкционируемое, кроме традиции, потому что он сын или внук ковбоев, защищавших свою честь сами, без помощи полиции. И здесь тоже огромная разница с Россией, где человек неволен ни в чести, ни в мести, ни в радости.
Америка, конечно, миф. Не в том смысле, что реальной Америки не существует, а ввиду существенных различий между Америкой, какой она видит себя, Америкой, какой она бы хотела быть, и Америкой, какой она предстает для внешнего мира, в том числе для России. Свобода, социальная утопия и страх.
Поэтому даже такие совсем курьезные, анекдотические стереотипы массового поведения как ноги, возлагаемые на стол после еды, пристрастие к сигарам, агрессивность в баре и салуне, зарифмованная с жаждой к выпивке, даже не упомянутые, подразумеваются массовым сознанием европейца, в Америке не бывавшего, но представление об Америке имеющего. По меньшей мере, кинематографическое и книжное. Из всего перечисленного, сегодня разве что сигара остается довольно часто встречающейся деталью имиджа современного среднего американца. Ни ног, воздвигаемых на стол, ни экспрессивной агрессивности в баре я в Америке не встречал. А вот толстый огрызок сигары между пухлых губ курильщика, мне приходилось видеть как у обыкновенных строительных рабочих, отдыхающих после ленча в тени аллеи, или у вполне солидных джентльменов на Таймс-Сквер.
Еще одним распространенным образом Америки являются банальные неоновые джунгли, создающие символ очень современной и жестокой цивилизации, типичной для бездушной и холодной версии американского капитализма, давно ставшей мифом. В принципе именно эту символическую версию капитализма осуществляла и продолжает осуществлять Россия, разбавив ее по своему вкусу кисло-сладким соусом православного лицемерия.
Но вот ряд опровержений. Например, то, что Нью-Йорк сегодня — самый безопасный город в Америке. Согласно самым последним статистическим данным, количество преступлений, совершаемых здесь на душу населения, рекордно низкое. Криминальная столица мира оказывается безопасней тихих сонных провинциальных городков на Среднем Западе, Джорданвилей фон Триера.
Понято, что на падение уровня преступности в Нью-Йорке повлияла жесткая полицейская политика двух последних нью-йоркских мэров — Джуллиани и Блумберга. Но полицейские меры применяются многими, а результаты, подобные Нью-Йорку, редки.
Подсказкой служит еще одно исследование — уровня городской вежливости. Исследование, далекое от совершенства, было задумано остроумно. Подопытным материалом стали посетители широко распространенной по всему миру сети кафе Starbucks. Проанализировав разные способы проявления вежливости — от степени выдержки продавцов, которых провоцировали на грубость сварливые и недовольные покупатели, до количества воспроизведенных формул традиционной вежливости и рутинной готовности поднять специально уроненную газету или уступить место спешащему к уже открытой двери посетителю. По сумме всех параметров Нью-Йорк был признан самым вежливым городом мира.
 
В свое время российско-грузинский философ Мераб Мамардашвили выводил появление современного института прав человека из двух парадоксальных феноменов — американского кольта, как инструмента выравнивания физических возможностей (и, как следствие, вынужденной вежливости), и из института инквизиции с ее вниманием к проблеме личной ответственности и, как следствие, переходом (или возвращением) от традиционного права к римскому.

И последнее. Россия, говорящая об особом пути, всегда мечтала стать другой, какой угодно, но не самой собой. Попасть в историю, желательно чужую, уютную, заставленную дорогой потертой мебелью, с фамильными портретами на стенах гостиной. Чтобы поверить самой, ей было необходимо, чтобы поверили другие. Болезненная ревность и комплекс неполноценности стали следствием случайного выбора, поместившего ее в сухой колодец на оживленном перекрестке Европы. Одиночество в толпе сформировали характер мечтательный, подозрительный и хмурый, не ждущий ничего хорошего от соседей и настоящего. Проявить силу, причинить боль другому, увидеть страх в его глазах означало жизнь в ее наиболее острых ощущениях. Быть большим и сильным, как Америка, означало существовать; если бы выпало жить на острове, до которого врагам плыть много недель и не доплыть, то это было бы счастьем, несоизмеримым с потерями.
Россия всегда мечтала быть Америкой, особенно после того, как последняя стала сначала образцом, а потом и источником страха для других. Быть Америкой, оставаясь Россией, пугать всех, заставляя завидовать и ненавидеть. Что было бы прекрасней! Увы, у каждого своя судьба, и двух одинаковых не бывает.

 

О лести народу и религиозных преступлениях

Оригинал текста

Давление фундаменталистов и преследование по религиозным мотивам — столь старые уловки сведения счетов с политическими противниками, что трудно найти в прошлом страницу, лишенную борьбы традиционалистов за то, что они называют «устоями». Мы видим, как Путин, используя подкидных дурачков типа Милонова, Мизулиной, Яровой, Охлобыстина и иже с ними, перегружает общество в состояние оскудения ума и культуры; и единственное, что может быть здесь сказано не в оправдание, в разъяснение ситуации: не он первый.

Что говорить о России, где демократия не уживается как вирус и антивирус, если даже в родоначальнице демократии — Афинах — за псевдорелигиозные преступления уничтожили целый вагон талантливых людей.

Если не упоминать о хрестоматийно известных случаях типа приговора к «цикуте» Сократа за религиозные проступки (реально за то, что он слышал демоний, «божественный голос», который замшелые недоброжелатели приняли не за прообраз просыпающейся совести, а за преступно внедряемое Сократом новое божество); то можно вспомнить Анаксагора, философа и учителя «отца-основателя афинской демократии» Перикла, который (имеется в виду Анаксагор) посмел утверждать, что Солнце — огромная глыба, а не бог Гелиос, разъезжающий в золотом шлеме на золотой колеснице, за что престарелого философа предали суду и как нечестивца изгнали из Афин.

В религиозном преступлении обвинили и знаменитого скульптора Фидия (оформителя Парфенона и автора одного из «Семи чудес света Древнего мира» — статуи Зевса в Олимпии), который на щите богини Афины изобразил себя и своего друга, того же Перикла (последнего, кстати, также обвиняли в религиозных преступлениях). А это, с точки зрения религиозных традиций, было запрещено (изображать разрешалось только мертвых и олимпиоников, победителей в Олимпийских играх, что приравнивало их к полубогам — актуальное замечание накануне Олимпиады в Сочи). Фидия за кощунство и издевательство над святынями поместили в тюрьму, где в ожидании процесса отравили.

Не менее сурово традиционалисты обошлись с прославленным полководцем Алкивиадом, которого незадолго до похода против Сиракуз обвинили в пародии на Элевсинские мистерии, разыгранной среди близких друзей, что заставило его, понимающего, чем это пахнет, бежать сломя голову из Афин и перейти на сторону Спарты.

Надо ли говорить, что религиозное кощунство — практически всегда лишь предлог, чтобы уничтожить политического противника с помощью нанятых святош и вогнать общество в состояние фундаменталистского ступора, позволяющего власти делать то, что обыкновенно общество ей не позволяет. Задача традиционалистов понятна: упростить общество, сделать его однородным, так как таким обществом легче манипулировать и легче ему внушать, что борьба за сакрализацию государства и господствующей религии не есть этап в установлении бесконтрольной власти захватившей ее корпорацией, а самая что ни есть борьба за его, общества (и его, народа) интересы.

Так было в Афинах, так происходит сегодня при Путине; начало религиозных преследований в Афинах стало предвестием их краха — проигрыша в Пелопоннесской войне со Спартой и утратой былого величия. А также смены демократии эпохой правления «Тридцати тиранов». У Путина никакого величия нет: зато есть приемы, с помощью которых он объединяет тех, кто во все века падок на лесть и самообман: присоединишься к мракобесному большинству, получишь преференции — сможешь смотреть на умных людей презрительно сверху вниз, как на дураков, не понимающих простых истин: на миру и смерть красна. Другое дело, что «охота на ведьм» почти всегда заканчивается превращением охотника в жертву, но пока идет охота, об этом обычно не думают.

Гражданская холодная война

Оригинал текста

Жестокие идеологические, гражданские и культурные споры сотрясают российское общество. Если раньше представлялось, что это государство, постепенно переходящее с авторитарных на тоталитарные позиции (с его — государства — ресурсами и пропагандой) воюет против традиционно слабого в России гражданского общества, то последнее время кажется, что идет война всех против всех, что договориться не могут люди из, как некоторым казалось, единого интеллигентного сообщества. Как, впрочем, и из других сообществ и групп. Что любое громкое событие создает все новые и новые линии противостояния — и этические, и эстетические; про социальные или экономические и упоминать не нужно. И конфигурация общественных противоречий меняется после каждого всплеска дискуссий: по этого пункту — мы еще готовы согласиться, а вот по этому — размежевание уже неизбежно и болезненно.

Иногда видится, что градус противостояния приближается к тому, который возник после Октябрьской революции 17-го: настолько ненависть к оппонентам, уверенность в своей правоте, неприятие чужого мнения вместе с комплексом аргументов в разной степени убедительных (убедительных для союзников, да и то не всегда, а лишь по конкретному вопросу) — кажутся неприемлемыми сторонам; эмоции кипят, непримиримость находит проявление в стилистических узорах и открытом проявлении чувств — любой, казалось бы, трезвый голос моментально маркируется как партийный, договориться в такой ситуации становится все проблематичнее, если вообще возможно. Понятно, что на одной из условно противостоящих сторон (хотя их, конечно, не две, а куда больше), играет государство, путинская корпорация с мощной машинерией пропагандистских и административных ресурсов. Полемика чаще всего ведется в социальных сетях, интернет- и немногих печатных изданиях, в то время, как телевизионное пространство почти полностью апроприировано сторонниками или агентами государственно ориентированной позиции, что, конечно, не позволяет говорить ни о равенстве сторон, ни о легко вычленяемых границах противостояния. Мотивы участия в полемике на той или иной стороне настолько различны, что, если не упрощать, то приведение общественной картины к той или иной схеме будет обладать высокой степенью условности.

Хотя (и это отмечают многие наблюдатели) в процессах противостояния находят место и старые оппозиции, типа «западники-славянофилы», и поколенческие, и социокультурные оппозиции типа «дети-отцы», или «креаклы-старая советская интеллигенция». Но и на эти схемы периодически накладываются другие, из смежных социальных пространств: так, скажем, либеральное сообщество легко разделяется на радикалов и системных либералов, то есть на реформаторов, готовых сотрудничать с властью (в виду ее, власти, сильных и непоколебимых, хотя и меняющихся позиций) и тех, кто полагает любое сотрудничество с властью — коллаборационизмом, предательством убеждений и легитимацией оккупационно-коррупционного режима, тасующего заложников в виде политических заключенных в ходе игры с обществом и международным общественным мнением.

Не менее отчетливо на артикуляцию, казалось бы, близко расположенных политических воззрений, оказывает влияние и множество, на первый взгляд, второстепенных факторов, приобретающих, однако, особо болезненный характер, типа отношения к прошлому (прежде всего к войне, в зависимости от убеждений именуемой «Второй мировой» или «Великой Отечественной», к отдельным эпизодам этой войны, типа блокады Ленинграда, и к поведению и ответственности советской власти за просчеты и потери во время войны). Здесь легко вычленяется стратегия сакрализации войны, защита государственно ориентированной позиции от критики, многочисленные попытки запретить дискуссионные высказывания, десакрализующие поведение власти во время войны. Что представляется понятным в процессе потери властным режимом возможности опираться на другие сакральные символы прошлого (доступные для их советских предшественников) вроде революции, ее героев, пламенных революционеров, героев комсомольских и прочих масштабных строек. Чем меньше у путинского режима остается объектов для сакрализации и мобилизации вокруг них сохраняющего лояльность населения, тем больший акцент делается на тех объектах и исторических периодах, которые еще доступны для сакрализации пропагандой и отстаивания их как последних «святых рубежей».

Однако на оппозицию «либералы (образованный класс) — власть» плюс многочисленные бюджетники, жители провинциальных и моногородов, сельское население, где очень часто провластное телевидение является если не единственным, то главным информационным ресурсом, накладываются и более сложные противоречия, моментально меняющие конфигурацию противостояния. Это, скажем, отношение к такому недавнему прошлому, как перестройка с ее приватизацией; и здесь мгновенно проявляются противоречия как среди либерального образованного сообщества (одни не сомневаются, что попытка пересмотра итогов приватизации разрушит и так очень слабое уважение к институту частной собственности; другие с не меньшими основаниями полагают, что именно нечестная и несправедливая приватизация создала и продолжает питать позиции персоналистского путинского режима и без разрешения этой несправедливости никакие реформы российского общества невозможны). Так и среди так называемого «ядерного электората Путина», который в своем подавляющем большинстве одновременно не согласен с итогами приватизации, но упреки в этой несправедливости готов адресовать «не царю, а лишь боярам» и многочисленным врагам, внешним и внутренним, которых создала путинская корпорация за время поиска путей усиления своих позиций.

И отношение к мигрантам, и оппозиция «российская империя — русское национальное государство» в свою очередь порождают новые очаги противостояния среди оппонентов и сторонников разных позиций, потому что разлом, повторим, происходит не по одной и стабильно вычерченной границе, а по всей совокупности постоянно меняющихся символических коалиций и размежеваний. Здесь нельзя не упомянуть и отношение к православной церкви (и религии, вере), которые сегодня используются для поддержания консервативных позиций, хотя еще четверть века назад (при советской власти, репрессировавшей церковь вместе с другими оппонентами) тяга к православию была одной из форм протеста интеллигентного сообщества (что еще раз подчеркивает сложное, многомерное и многофункциональное пространство противоречий в современном российском обществе).

Нельзя не упомянуть и о таком факторе противостояния, как отношение к пропущенному в России Ренессансу и Реформации, частые апелляции к мнению, что в России продолжается эпоха средневековья (с периодическими, но неуспешными попытками вырваться из него), разные формы феодализма, абсолютизация государства, коллективной ответственности, мистическое отношение к авторитетам и непризнание ценности частной жизни (о таком же отношении к собственности уже упоминалось), объективизм и недоверие к индивидуализму, субъективизму, к тому, что опять же символизирует так называемый «европейский путь», отвергаемый сторонниками «особого пути России». А это в свою очередь сближает оппозицию «Ренессанс (опыт античности, с ее, в том числе, демократией, судебным правом, раскрепощенным сознанием, плотской культурой и культурой институтов) — отказ от Ренессанса», как противоречащего русской консервативной и «духовной» традиции к уже указанной и более известной оппозиции западники-славянофилы.

Что стоит за столь сложной системой противоречий в общественном сознании современной России: уже известные категоричность, максимализм, абсолютизация собственного мнения и неспособность к компромиссу даже с теми сторонниками, которые по другим оппозициям кажутся вполне близкими; атомарность общественного позиционирования и парадоксальный при кажущемся (или навязываемом и прокламируемом коллективизме) социальный индивидуализм, вместе с огромным комплексом страха (страхов), индуцированного сложной, очень часто страшной и обидной российской историей и препятствующий социальной солидарности и процедуре создания даже временных политических и идеологических коалиций и альянсов.

Традиционно в России главным стимулом объединения является ненависть, отторжение от власти (при всем сложном к ней отношении) и агрессивное неприятие врага, чаще всего спекулятивно продуцируемого той же властью, в редких случаях — реального, но преимущественно символического. Возможно, именно поэтому последняя из упоминаемых здесь оппозиций: оппозиция «символическое — реальное» является, возможно, основной или, по крайней мере, входящей как составная и формульная часть других (вроде бы более ярких и известных), но на самом деле служебных и второстепенных оппозиций российского общественного сознания. Отторжение реальности во имя символического (символической победы, символического доминирования), предпочтение этого символического, комплементарного по отношению к себе способа интерпретации истории и «реальной (если она, конечно, есть) политики», растущая агрессивность в виду невозможности конвертировать символическое в реальное — есть общая особенность, объединяющая патриотов и великодержавников; сторонников изменения конституции и перехода к парламентской демократии и сторонников революции, уверенных, что иных способов изменения ситуации в современной России не осталось; оппонентов либерализма и сторонников монархии, в равной степени ощущающих, что пространство для согласия и доверия сужено в России, как никогда.

Увы, именно символическое противостояние — и самое жестокое, и очень часто предшествующее противостоянию реальному. Очевидно, есть пути разрешения социальных и общественных конфликтов, которые не видны неизменно пристрастному наблюдателю, включенному в процесс и делающему усилия, чтобы увидеть и зафиксировать картину общественного разлома с объективностью, более зависящей от использованного категориального аппарата, чем от желания.

Символическая гражданская война в России идет со всей возможной орудийной жестокостью, неуступчивостью и непримиримостью, шансов избежать реальной гражданской войны с каждым символическим выстрелом все меньше: слишком много скопилось неразрешенных противоречий и слишком низка склонность (и возможность) понять и учесть мнение оппонента. Слишком велика пропасть между позициями и интересами этих многочисленных противников. Кто-то скажет, что Россия платит по историческим счетам, как не оправившаяся от имперского синдрома система; кому-то покажется, что Россия — хрестоматийное исключение из правил с невероятно узким пространством общих, объединяющих интересов и ценностей; кто-то вспомнит об опыте других корпоративных и персоналистских государств в разных частях света, вполне вроде бы приложимый к ситуации в России; кто-то скажет: Октябрьская революция не получилась, но была неизбежна как этап всемирной буржуазной революции. Для кого-то Россия — не одно, а несколько враждующих между собой государств, расположенных не в географической, а в ментальной сфере, что не делает их противостояние менее жгучим.

Так или иначе, российский феодализм оказался самым живучим, но других исторических закономерностей (исключающих Россию из их поля действия) просто нет, значит, будем повторять пропущенные уроки.

Как вести себя, когда твоя страна совершает преступление

Оригинал текста

Понятно, что единого поведения нет, и не может быть. Одни в этом преступлении участвуют и его поддерживают (с ними все более-менее ясно), другие ему сочувствуют, но боятся в этом (по разным причинам) признаться, третьи боятся самого государства (причем, обоснованно, потому что государство, совершающее преступление, к дальнейшим преступлениям уже готово) и только те, кому нечего терять (или для кого гуманитарные, идейные соображения выше карьерных и чувствительнее уже упомянутого страха) готовы протестовать (о спектре и уровне протеста разговор особый).

Можно ли кого-либо в этой ситуации упрекать? Можно, хотя эти упреки вряд ли будут плодотворными. Национальное самоупоение, как известно, заразительно. Немцы раскаялись в совершенных преступлениях, когда их к этому раскаянию принудили и сделали это раскаяние частью культурного и психологического ритуала. Русские в своих преступлениях никогда не раскаивались, поэтому ощущение безнаказанности столь распространено. В принципе то, что происходит сегодня — захват Крыма и раздел независимого соседнего (братского — прозвучало бы с ненужной мрачной иронией) государства — ничем не отличается от того, что в разные времена и в разных обстоятельствах творили другие страны, по отношению к своим соседям, в том числе Россия (СССР) в прошлом веке и в более давние времена. Разница только в том, что Россия сегодня разительно слабее своих необоснованных претензий, ее откровенная агрессия и беспардонная риторика обставлена противоречиво, непоследовательно и лицемерно, а жестокое наказание за это поведение практически неминуемо, что и делает поведение власти особо порицаемым. За болезненные и беспочвенные амбиции и комплексы лидера государства (и нации, по Б. Андерсону) платить будут поколения российских граждан, это понятно многим. Слабым и малоцивилизованным деспотиям (не умеющим конвертировать свои агрессивные поползновения в убедительные для других человеколюбивые штампы) обычно предъявляют завышенный счет.

Непонятно другое, как вести себя в этой ситуации? Дистанцироваться от преступления? Налицо малочисленные акции протеста и считанные по пальцам попытки публично заявить о своем несогласии. Понятно, что здесь наибольшую ценность имеют голоса культурно значимые и политически не ангажированные. Скажем, заявление Е. Деготь. Или утверждение О. Седаковой , что поведение российского общества позорно. Понятно, что число последних — по мере вползания России в войну и усиления репрессий по отношению к протестантам — будет, скорее всего, колебаться в зависимости от хода войны и применяемых по отношению к ним (протестующим) репрессий.

Участники преступления или его активные болельщики, как и те, кто давно и на разных основаниях дружат с режимом, не всегда афишируя эту дружбу, особого интереса не вызывают. Они сделали свой выбор, им остается только ждать последствий, неизбежно последующих за крахом путинского государства, исторически неизбежного, но не обязательно скорого. Практически то же самое касается наиболее многочисленной группы, предпочитающей отмолчаться и, фигурально выражаясь, печь в день объявления войны блины. Их можно, конечно, вяло дергать за вымя, но обильного молока не будет. Можно заметить, что наибольшее негодование вызывают те, кого ошибочно считали культурно значимыми фигурами. Вот характерный взгляд из социальной сети (в СМИ, даже имеющих репутацию либеральных, конформизм (испуг) нарастает на глазах):

Вы как хотите, но меня раздражает один тип людей — такие «голубые воришки» сашхен и альхен. <…> Они, вроде как, понимают, что внутренне принимают сторону зла, но признаться в том стыдно. Эти люди не скажут — я поддерживаю путина, правильно он на хохлов наехал, давно пора, разгулялась нечисть и т.д. Скорее всего, вам будут выдавать притянутые за уши исторические аналогии, притчи, басни, сказки, «мудрые» говнофразочки о том, что все стороны в чем-то виноваты, что «все не так просто», что «паны дерутся, а у холопов чубы трещат» и т.д. На фб таких кадров легко вычислить, они выдают свой глубокий стыд непомерной иронией и сарказмом — ничего, мол, что мы тут об своем, об истинном, об мудром, а вы, чокнутые онлайн-экстремисты, все сретесь по поводу Украины? Мы тут кушаем, а вы, идиоты, бузите. Мы тут жизнь понимаем, а у вас эмоции зашкаливают и т.д. Мы уж вас потерпим, неразумных, вы ж не помните, не знаете, про казус императора хирохито, клавдия, александра третьего, людовика 14 и карла смелого и т.д. На самом деле, это все не до конца убитая совесть пищит тонким голоском, но носитель «мудрости» усиленно заедает эту свою совесть блинцами. Вот от этих лицемерных величавых блиноедов аж воротит, уж извините!

Понятно, что моральное осуждение действенно только в комплекте с персональными санкциями, но бумеранги войны еще не прилетели, а до суда над путинским режимом время, определяемое слишком большим числом трудно прогнозируемых факторов. Но дифференциация в российском обществе будет, естественно, нарастать, не всегда артикулируя свои позиции, что с каждым днем становится все более небезопасным.

Конечно, усилится эмиграция. Но, надо сказать, что и эмиграция не освобождает от родины и чувства ответственности за ее (наши) преступления. Можно, конечно, обменять эти чувства на простую, прочную и, казалось бы, понятную ненависть к ней аля Владимир Печерин, что большое число эмигрантов от беспомощности и делает, но и этот путь не для всех.

Согласимся с тем, что в ситуации, когда твоя родина ведет преступную войну, долговременно комфортных позиций не остается: они все опасны и все неустойчивы, поддержка войны чревата перспективным наказанием истории (обозначим так неопределенное будущее), гнетущее молчание — психологическим и моральным дискомфортом, протест — репрессиями. Можно, конечно, успокаивать (или, наоборот, растравлять) себя, что самое страшное еще не наступило, что до окончательного развала государства еще многое что может произойти, что между преступлением и наказанием — расстояние, адекватное неизвестности. А кто-то просто захочет в очередной раз оспорить знаменитые строчки Тютчева про «блаженство» и «роковые минуты», заметив, что роковые минуты вроде как настали, а блаженства, как Германна, все нет и нет.