На вручение премии имени Виктора Топорова

Я не сразу понял, до какой степени «Национальный бестселлер» — говно, и согласился быть номинатором, человеком, который выдвигает на премию, в год, когда премию только организовали. И даже помню автора, которого я выдвигал, Сергей Болмат, премии он не получил, но книжка его мне понравилась. А на следующий сезон, в третий год путинской эры, соучредители «Национального бестселлера» раньше других поняли, куда дует ветер, и дали премию Проханову за роман «Господин Гексоген». Причем в жюри была туча народа, казавшегося вменяемым типа кинокритика «Коммерсанта» Трофименкова и либеральных людей вроде Хакамады, Сергея Шнурова, который Шнур, писателя Юзефовича, коллекционера Владимира Бондаренко, а заведовал всем банкир Владимир Коган. И я не представлял, что в такой компании может пройти роман Проханова.
Я не знаю, кто как голосовал, но помню что меня изумил именно Трофименков, воспевавший прохановскую стряпню как настоящий постмодернизм, а «соловья Генштаба» как будущее русской литературы. Это меня страшно разозлило, потому что я еще помнил, как Трофименков наезжал за фашизоидность на Курехина, как он ссорился с Дугиным, но тренд оказался сильнее его, и Проханов стал лауреатом.
Короче, тут же возле буфета я дал интервью, кажется, каналу Россия, где сказал, что Топоров — обыкновенный плут, как и второй соучредитель премии — владелец издательства Тублин. Что они просто устраивают псевдоконкурс, все и всех дергая за ниточки и продвигая книги своего издательства.
Но особенно отлил либералам, которые решили разыграть националистическую карту и выдают за достижение банальные и мракобесные сочинения. Расплата последовала на утро: оскорбленный Топоров издал распоряжения считать меня персоной нон грата и не пускать на порог «Национального бестселлера», зачем-то поставив в вину, что я давал интервью после фуршета. Пропала путевка в рай.
Я это вспомнил сегодня, после объявления первых лауреатов премии имени В. Топорова «За личное мужество в культурном пространстве», а ими стали Маргарита Симонян и Надежда Толоконникова. И это тем, кому такое сочетание кажется чудовищным и абсурдным. Вроде скамейки в саду и трепетной лани. Или проститутки и тазика для бритья. Ничего подобного, оно коммерчески просчитано (хотя, как всегда, ошибочно), но очень хорошо соответствует, как девизу и названию премии, так и беспринципности ее создателей. И ее имени, конечно.

Имперский синдром: ельцинское начало

Страдание воспевалось Достоевским, как русский способ очищения, что дало возможность современному поэту заявить, что «в страдании как в щелоке отбелится душа». Русская по преимуществу (речь о душе), полагал Достоевский, большой специалист по изучению влияния такого инструмента как унижение на нравственную структуру человека.

Идея парадоксальной благотворности страдания и унижения для очищения души, в более общей форме может быть переосмыслена как влияние слабости. Русское миросозерцание (да и не только оно) в слабости обнаруживает, порой, лучшие стороны (доброту, терпимость), а наливаясь, как яблочко, гордостью — худшие, типа высокомерия и непримиримости.

Дабы не уходить далеко от нашей темы: какая болезнь является наиболее мучительной для русской культуры и пока неизлечимой, если не считать короткие периоды ремиссии? На разговорном языке это называется понты, на языке психологии — желание повелевать, командовать, поучать других, требуя при этом признания за собой всевозможных реальных и больше нереальных добродетелей. На политологическом языке эту русскую болезнь зовут великодержавием, имперским синдромом.

И высказанное ранее предположение о благотворности страдания и унижения могут быть поняты расширительно: ослабевая в процессе страдания, в России как бы затухает ее имперская болезнь — страсть командовать, повелевать, заставлять окружающих признавать за ней несуществующие достоинства. Эта слабость в какой-то мере можно уподобить химиотерапии, которая, борясь с раком (имперским синдромом), угнетает организм, но и препятствует распространению метастаз великодержавия.

Так было практически всегда — только государство ослабевало, как появлялись идеи реформ (или, иначе говоря, критической оценки себя, идея улучшения): после Крымской войны — отмена крепостного права и реформы Александра II, после поражения в войне с Японией — октябрьский манифест Николая II, после неудач в Первой мировой — Февральская революция, после Афганистана — перестройка. И наоборот: после победы над Наполеоном — жестокий разгром восстания декабристов, после относительно удачной русско-турецкой войны конца 1870-х — эпоха реакции Александра III, после победы над Гитлером — борьба с космополитизмом и новый раунд репрессий. Ну а после умиротворения Чечни — путинский авторитаризм.

Все выше сказанное имеет непосредственное отношение к нашей теме: обнаружения истоков имперского синдрома не в путинской, а в предшествующей ельцинской эпохе. Когда идея великодержавия начала расправлять крылья и запасаться силами для нового полета (в том смысле, в котором Блок говорил о Победоносцеве).

Посмотрим на постперестроечную историю именно с этой точки зрения. Короткий период истощения сил, слабости и, как следствие, упадка имперских настроений, — это горбачевская эпоха. Россия была очень слаба, но представала страной с потенцией на выздоровление в самой ближайшей перспективе. Огромное влияние общества, многомиллионные митинги, демократические надежды, разгорающаяся любовь к цивилизации Запада, прежде всего — к Америке, которая была, конечно, мифологизирована, но это шло в одном пакете с какой-то образцовой гражданственностью, удивительной толерантностью, проявлением, действительно, лучших качеств русской культуры.

Конечно, такая картина — упрощение. Одновременно нарождался русский национализм, общество «Память», бандиты в спортивных костюмах ели бананы и крышевали все, что можно было крышевать, а экономисты, близкие к Кремлю, уже думали о приватизации, которая позволит номенклатуре, владевшей страной де-факто, овладеть ей де-юре (с возможностью передачи полученных через пару лет состояний по наследству). Что советская власть не позволяла, почему и была дискредитирована как архаическая и реакционная. То есть я не имел в виду защищать советскую власть или отрицать ее реакционность, а просто подчеркнул, что она была отменена в корыстных и далеких от демократических идей целях.

В любом случае этот странный период, когда главная русская болезнь — повелевать и командовать (потому что в твоих руках вожжи и кнут), если не исчезла, то ослабла вместе со страной, ее военной мощью, голодом, неудачами. Но при этом и с нарождавшимся достоинством и чуть ли не мудростью, что ли. В близкой по духу Югославии уже начиналась война всех против всех, а Россия демонстрировала удивительное миролюбие и спокойствие. Берите себе суверенитета, сколько сможете, заявил прекраснодушно Ельцин, во многом отрабатывая идеологию и психологию предыдущей эпохи. Дружба с Западом, скромность России, посылки и гуманитарная помощь, слабость как способ освободиться от самой мучительной и многовековой болезни.

Увы, это была временная ремиссия. Начиная с приватизации, которая, в отличие от приватизации многих стран Восточной Европы была нечестной и несправедливой, то есть приватизацией без выкупа, что привело к стремительной поляризации очень бедных и очень богатых. Приватизация в пользу номенклатурных интересов повлекла за собой целый шлейф неприятных последствий: ощущение обмана, социальной несправедливости и унижения, которое не распределялось поровну, как это казалось в горбачевскую перестройку. А унижение по выбору: когда на дырявый ваучер человек получал не две черных волги, как обещал лукавый Чубайс, а дырку от бублика. В то время как номенклатура, приватизировав все остальное, начала закладывать фундамент новых правил игры с мечтой о несменяемости власти (новая власть могла бы отобрать приобретенное в результате обманной приватизации) и формулировании (поиска) новой идеологии (так называемой национальной идеи), которая могла бы решить проблемы с легитимностью для новой властной корпорации.

Как результат, появление двух симптомов старой болезни: русского раздраженного национализма, возникшего как реакция на обман и социальную несправедливость. И осторожная реанимация имперского синдрома, который постепенно подмял под себя всю предыдущую толерантность и демократические надежды. Этот синдром стала активировать ельцинская властная корпорация, пытаясь перевести стрелки недовольства с себя на внешнего врага.

Имперский синдром и первый отдаленный рокот возвращающегося великодержавия начался в виде осторожной же антиамериканской и антизападной пропаганды (поначалу почти незаметной и стеснительной). Эта пропаганда, прежде всего, прочитывалась в интерпретации идущей в Югославии войны между Сербией и остальными республиками за сохранение сербского доминирования и сербской мини-империи. С первых сообщений о ходе конфликта факты преступлений сербской стороны замалчивались или преуменьшались, преступления хорватов и косоваров преувеличивались и раскрашивались в цвета возмущения.

В развале Югославии ельцинская элита угадывала угрозу себе и сценарий потери только что приобретенной власти и собственности. Антиамериканизм и антизападничество стали возвращаться вместе с территориальными и политическими потерями Милошевича, которым управлял или старался управлять Кремль. В Кремле сразу поняли, что если не остановить с помощью войны и не повязать кровью, то все республики, в том числе Сербия, очень быстро уйдут на Запад. И чтобы замедлить этот процесс (прежде всего, для Сербии), подогревалась эта война за обреченную целостность Югославии. И «братья наши сербы» (предваряя судьбу Украины и украинцев), которым мы вроде бы так сочувствовали — стали первым антизападным и имперским политтехнологическим проектом ельцинской элиты. Пролитая кровь должна была отсрочить момент отпадения Сербии от Русского мира, идеология которого еще только нащупывалась в середине 1990-х. (То, что братство с сербамибыло пропагандистским ходом, доказало последующее течение событий: как только сербы заявили об интересе в интеграции с Западом, братский интерес к ним мгновенно угас. Нам интересны только братья, с восхищением смотрящие нам в рот).

Игра в великодержавие — старая русская забава, она в пальцах и памяти души, припоминание ходов и воодушевление от символических побед нарастает как Скрябин у Пастернака. И вот уже Ельцин в ответ на вопрос о причинах трудностей, сопровождающих реформы, отвечает не правду: нам нужно было провести такие реформы, чтобы волки были сыты (номенклатура получила бесплатно практически все богатство страны) и овцы целы (чтобы не роптали обманутые и раздраженные остальные граждане). Нет, Ельцин отвечает: нам была навязана не та модель, американская, нам не подходящая. Навязана, американская. Знакомая риторика.

Не менее отчетливым стал и поворот над Атлантикой Примакова и одобренный  Ельциным бросок на Приштину, когда в качестве отместки за унижение России, с которой не очень считались в ходе принуждения Милошевича к миру, российские войска под носом НАТО захватили аэропорт под Приштиной. Кстати говоря, первое противопоставление России и Запада в ООН также произошло не при Путине, а при Ельцине, отказавшегося давать разрешение на военную операцию в Югославии.

Точно так же и первая война в Чечне, проявившая никуда не девшийся, а лишь притаившийся в тени временной слабости имперский комплекс. Так что усиление русского великодержавия и антизападной политики при Путине — это во многом продолжение имперской составляющей политики ельцинской элиты, которая началась вместе с выходом России из ситуации слабости конца 1980-х-начала 1990-х годов, в очередной раз совпавшей с ожиданием реформ и их первыми проектами. А вот как только слабость была преодолена (или даже, скажем осторожнее, только появились первые признаки ее преодоления), как появился реанимированный имперский синдром и поиски национальной идеи, которые всегда являются сигналом антизападного разворота. Национальная русская идея – это идея исключительности и мессианства, которая всегда овладевает Россией в период силы и гордости.

Так что ждать реформ, ослабевания припадка имперской гордости и великодержавного высокомерия можно только от перспективной слабости. Придет слабость, вернется человечность и толерантность, откроются глаза на совершенные ошибки и преступления, возникнет интерес к жизни цивилизованной как у них, с выборами и институтами. И сегодняшняя антизападная истерика и шапкозакидательное высокомерие опять будут казаться тем, чем они и есть — симптомами самой старой и пока неизлечимой русской болезни — имперского синдрома.

Вот только долго ли продлится период очередной ремиссии? Кто знает.

Задушить Илларионова

Были в гостях, и жена вышла покурить в специально построенную курилку из стекла, похожую на трамвайную остановку в Питере, где разговорилась с курящей и, конечно, русской тетей, которая за три минуты не только успела рассказать, как мучается она на скудной американской пенсии, поишачив на дядю Сэма долгие 16 лет. Но и о своих политических пристрастиях, выраженных лапидарно: я бы этого Илларионова задушила собственными руками. Было показано, не выпуская из рук источник дыма. Что ей сделал Илларионов такое особенное по сравнению, скажем, с Пионтковским или Каспаровым, узнать жена не успела, так как сигарета кончилась.
Но со смехом рассказывая о встрече с крымнашисткой, она посетовала, что та говорила об Илларионове примерно в таких же выражениях, в которых она думает о Путине. Вот это здесь самое интересное: нам кажется, что наши убеждения не только уникальны и рифмуются с нашей правдивой натурой, пристойным образованием и светлым умом вместе с трезвой памятью и начитанностью. На самом деле то же самое кажется и нашим оппонентам, если воспользоваться словечком Путина. Наши убеждения, конечно, не равны, но равна уверенность в их правильности.
Тетка в американском городке Ньютон — точно не тролль из Ольгино, не получает бабок из администрации президента, хотя, без сомнения, смотрит российское телевидение как жестокую правду о фашистах на Украине и добрых русских людях, страдающих под игом. Но пропаганда с экрана — не единственная причина ее ненависти к пятой колонне и нацпредателям. Ее политические убеждения, как и у нас, — такой магический кристалл, волшебный взгляд на себя и мир, объясняющий все, что было, есть и будет в нашей жизни в самом комплиментарном для нас ключе.
Почему одним для этого надо ненавидеть Путина, а другим душить Илларионова — не такой простой вопрос, как можно себе представить.
Если по чесноку, то нас ничего так не волнует, как подтверждение своей правоты: одним из способов в ней убедится и являются политические убеждения, расставляющие приоритеты (символические оценки) как нам удобнее. А кого мы душим в мечтах: Гитлера или Путлера — второстепенная деталь, хотя с этим не так просто согласиться. Политические убеждения потому так ценны, что ничего нам, кажется, не стоят, зато на них, как на психологический ваучер, можно приобрести то, что дороже любых денег: ощущение, что жизнь прожита/проживается правильно, вот только бы гада Илларионова задушить.

Как научить другого тому, что у самого не получается

Начиная борьбу с низкопоклонством перед Западом и готовясь разжечь трескучий костер русского великодержавного шовинизма, вдохновивший нашего волнистого попугайчика на повторение, Сталин 19 марта 1946 выступил на пленуме ЦК ВКП(б), где сказал, казалось бы, ничем не примечательную фразу (акцент по вкусу прилагается): «Война показала, что наш общественный строй очень крепко сидит». 
Будь вместо «сидит» — «стоит», и никаких проблем с интерпретацией этого номенклатурного штампа. Но сидит — это, скорее всего, осколок контаминации из ряда: сидит на троне, сидит на игле, сидит в тюрьме, сидит в жопе, сидит как влитой, как король на именинах, как на иголках, сидит занозой в сердце, сидит в печенках: то же что заноза, только уже с перитонитом, что ли. Да мало ли что сидит в памяти у немолодого тираннозавра, четверть века управляющего летящей в пропасть тройкой.
В любом случае мы имеем дело с лексической ошибкой, которой совсем не стеснялся человек, решивший поучить родинолюбию с русофильским изъяном тех, кто говорил без изъяна или куда более внятно. Но надо ли? Так ли плох изъян? Не только поэзия может быть глуповата, а стихи должны иметь дефекты, чтобы не подавлять совершенством. И политика (вождя) люди любят не говорящего как по писанному, а именно так: через пень колоду, ярко, но заковыристо, без полбанки и не разберешь. Потому что в этом «не разберешь», в этой полутьме двусмысленности — та многоликость, которая политику и потребителю удобна. Можно покупателю показать товар лицом, а можно и вывернуть наизнанку, колючим мехом внутрь.
Еще один аспект: мы часто учим тому, чему хотели бы научиться сами. И учим, потому что у нас самих это не получается. Скажем, учим верить в бога, потому что в одиночестве верить грустно. Учим свободу любить, сами не всегда зная, что с ней делать. Убеждаем, что врать грешно, хотя сами врем. То есть пытаемся избавиться от собственной ущербности, научив ею пользоваться (как достоинством) других. Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. В сталинской фразе не хватает ответа на вопрос: где? Где-где? В Караганде. Ведь мы ходим по кругу, пытаясь избавиться от того, что нас мучает.

Кадыров как подсознание Путина

Путину с самого начала было тесно в роли руководителя европейского государства. Да и вообще государства. И он поэтому постоянно подмигивал. То есть гнал пургу как положено начальнику и при этом прищуривался: пургу гоню, закон типа соблюдаю, но вы же понимаете, что это все понарошку, а взаправду – и подмигивал своей стилистикой, делая в ней сбой. И это подмигивание считывалось как второе дно в фальшивом чемодане: поверху вещички набросаны для порядку как у людей, а все главное там, в тени.

Но на каждого брата Ивана свой Смердяков в глуши, у которого ушки на макушке и глаз-рентген, видящий и слышащий не то, что говорится для вида и понта, а что мается невысказанным и бьется, как тело в силках. То есть Путин с кривой усмешкой: наши, блин, партнеры, а Смердяков читает: я им, блядь, глаз на жопу натяну, если еще раз дернутся. И руками уже шарит: где?

В этом смысле Кадыров не шибко и виноват, что работает Смердяковым и умеет читать мысли быстрее других. Путин только: пятая колонна и нацпредатели, а Кадыров уже гонцов в Москву шлет и дырочку для ордена сверлит. Он, конечно, не один, кому давно охота, чтобы пурга благопристойности была сметена как пыль, и все бы заговорили на языке подсознания, которое простое как правда: мочить так мочить, рубить так рубить. Но подсознанию невдомек, что оно потому и под, что сознание его покрывает как трусы хозяйство. Поэтому у Путина и ломка сейчас: подсознание сделало свою работу, а сознание в отказ: это не я, брат Иван, это он – Смердяков.

[/et_pb_column][/et_pb_row]

Персональный сайт писателя Михаила Берга   |

© 2005-2019 Михаил Берг. Все права защищены   |   web-дизайн Sastasoft 2005 — разработка, поддержка и продвижение сайтов.

[/et_pb_section]