С нашим психиатром у нас были приятельские отношения. Человек образованный и проницательный, он подчас совпадал, подчас не совпадал с моими взглядами, но за долгие годы мы, кажется, поняли друг друга и говорили обо всем на свете. Мой психотерапевт – милая-премилая дама, мы разговариваем раз в неделю, хочется думать, ко взаимному удовольствию. А возможно, и пользе.
После смерти моей Таньки мой психиатр положительно оценил мое решение написать о ней, и, если я не ошибаюсь, ему моя книжка понравилось. Даже очень. Но он рассчитывал, что, написав книгу, я как бы попрощаюсь со своей женой и попытаюсь жить дальше. И то, что я продолжал о ней писать, воспринял отрицательно, тем более, когда я нашел Танькин дневник и вошел, как сказала мне одна собеседница, в эмоциональный штопор. Про эмоциональность этого штопора я не уверен, ничто, даже горе, не может изменить способ функционирования моего мозга, а он настроен на аналитическое осмысление, и здесь происходит тоже самое, если не считать, что это осмысление становится все более и более болезным. Может быть, это и есть эмоциональность.
При нашем последнем разговоре, в котором я обратился за советом, мой психиатр привел такую метафору: вы жалуетесь на боль в голове, обращаетесь за помощью к врачу, а тем временем просто бьетесь головой о стену, разбивая ее в кровь, и надеетесь, что врач уменьшит боль. Перестаньте бить головой об стену. Перестаньте непрерывно думать и писать о Тане, вы загоняете себя в тупик, из которого выход будет все труднее и труднее.
Наверное, он прав. Ситуация с дневником меня совсем измучила, и я, возможно, попробую не писать или писать меньше о Таньке, и постараюсь не погружаться в ее дневник, но вот что я точно не могу не отметить. То, что Танька переживала сильнейшую депрессию, она говорит открыто на каждой странице своего дневника, но ведь она вместе со мной ходила раз в месяц к нашему психиатру и регулярно обманывала его, уверяя, что с ней все в порядке. Она жаловалась на ухудшающуюся память, получала совет больше записывать – не здесь ли исток ее решения писать дневник – но скрывала свое разочарование, я уже не говорю о том, что она ничего не говорила о своей тяге к алкоголю, пытаясь даже внутри себя вписать это в норму.
Почему? Почему я, которому все давалось намного легче, мог рассказывать и рассуждать о своих проблемах, не видя никаких оснований что-то скрывать, умалчивать, представлять и представать другим? Потому что открытость, полная открытость, были часть моего понимания силы, собственной силы, прежде всего, силы воли, хотя я уже писал, что моя физическая сила и пониженное чувство страха также выходило в этот комплекс качеств, который схематично можно обозначить силой, волей, силой воли. Еще в детстве мне пришлось выбрать, либо быть открытым и идти на любой вызов, ни от чего и никого не прячась, либо становится тем, кого я с того же детства презирал, как окружение моих родителей, прятавших за удобным конформизмом остроту своих убеждений. Когда я решил, что буду драться с компанией гопников из соседнего дома, сколько бы их ни было, я выбрал своей путь, и уж точно страшнее, чем мне, семикласснику, а потом восьмикласснику было драться со шпаной, мне не было ни при преследовании КГБ и их угрозах посадить меня, да и вообще больше никогда.
И я это специально преподношу вам в таком бравурном тоне, чтобы вы сами увидели уязвимость такой позиции, потому что быть сильным, это значит постоянно навязывать другим отношение к тебе как к сильному, а это отношение предполагает, что на сильного смотрят снизу вверх. И значит, даже не требуя признания (сильный ничего не требует, он получает все сам), он почти невидимым для себя образом навязывает окружающим комплекс слабого.
В данном случае я говорю о своей жене, которая, переживая сильнейшую депрессию, прятала, скрывала ее ото всех – меня, нашего сына, нашего психиатра, своих приятельниц, с которым все эти годы разговаривала, и они, не сомневаюсь, не представляли, что она после разговора с ними будет кричать страшным криком и воем в своем дневнике, как ей плохо, как ей больно, как она мучается от своей жизни. Но моя Танька все скрывала, она критически, остро критически относилась к моей открытости, сама предпочитая соблюдать некий политес, в меру хвастаться перед подружками нашими поездками или Америкой, а сама переживала муку мученическую, ни с кем ее не разделяя.
И причин здесь две: она понимала, что если станет откровенной, в том числе с нашим психиатром, то ей надо будет признать проблему с алкоголем, а она была готова умереть, но не сознаться в этом. И потом – эта самая слабость, которую она так, конечно, не называла, а придумывала синонимы – зачем мне грузить своими проблемами чужих (или других) людей, у них что – своих проблем мало. И она так десятилетиями жила в состоянии этой ловушки, не имея возможности и силы из нее вырваться, и только оставила красную сумку с 8 блокнотами своих дневников, чтобы рассказать о том, о чем не решилась говорить в открытую – о своей боли.
Я устроен так – и думаю, это как-то вписывается в моей комплекс, мое отстаиваемое, демонстрируемое впечатление о моей силе, что я не в состоянии никого винить больше себя. То есть моя Танька пила – потому что такую жизнь я ей предоставил, что без алкоголя она не могла ее вынести. Она все скрывала, обманывала, меня и многих других, изображая пристойную норму, которой не было или в которую она не верила. Но это в том числе потому, что я для себя аккумулировал комплекс силы, и как бы обирал окружающих, заставляя их признать мое преимущество и при этом самим потеряться, спрятаться в комплексе слабости и умолчания. То есть я и есть – главная причина слабости, которую я навязывал окружающим, в том числе моей девочке.
Я не могу на нее сердиться. Она меня обманывала каждый день, она играла роль замечательной жены, а ночью писала о том, какой я ужасный, бездушный, мрачный и больной тиран. И я ничего уже не могу изменить. Ее нет, она умерла, она не воспользовалась моей помощью, потому что лелеяла навязанную ей слабость, как избавление от фальши. И постепенно для нее фальшью стало все, — окружающее, ее собственное прошлое, ее какие-то чувства и убеждения, любовь ко мне, о которой она рассказала на танцах в девятом классе в физкультурном зале на четвертом этаже на углу Среднего и Шестой.
Я не знаю, как глубоко проникла ее ревизия себя и своей жизни, но ее сокрытие правды – было способом не только избавиться от упреков, но и открыть шлюз для облегчающей жалости к себе. И это был опасный путь.
Когда она заболела – я об этом уже говорил – я сказал ей, давай уйдем вместе, пока не поздно? Она посмотрела на меня с недоумением, она не верила в плохое, плохое оно считало моими очередными преувеличениям, считая, что у нее просто разыгралась подвздошная грыжа, найденная жизнь назад нашим врачом Юрием Израильевичем Фишзон-Рысом. Нет, возможно, она дотронулась до меня, возможно – нет: еще рано, не надо торопиться. На самом деле это была последняя возможность. Я ей говорил, что без нее мне будет невыносимо, но она не хотела видеть реальность, она пряталась от нее. А мою заботу о ней воспринимала именно так, как я ей предлагал относиться: он без меня не может, значит, помогая мне, он помогает себе.
В конце 80-х, готовя к выходу первый номер нашего «Вестника новой литературы», я общался с религиозным философом Костей Ивановым, который, среди прочего, развивал идею о даре, который нужно вышучивать. То есть дар – дар другому, подарок или какая-то помощь ему – настолько обоюдоострая вещь, что, дабы не поранить, не перегрузить им другого, которому мы и презентуем свой дар, мы обязаны его принизить, сделать менее значимым, обернуть снижающей ценность оболочкой. И тогда дар не будет столь болезненным и его не надо будем обдумывать на предмет платы за благотворительность. Выйти за пределы процедуры обмена.
И без Кости Иванова наша культура, христианская, конечно, культура, вне зависимости от наличия или отсутствия у нас веры, интуитивно заставляет нас действовать именно так. Культурно вменяемый человек не будет манифестировать свой дар, вручаемый другому, как огромное благодеяние, наша скромность – часть культурой экономики. И это в полной мере относится ко многому, в том числе к моим отношениям к моей заболевшей девочке. Я ухаживал за ней как мог, я точно не мог ничего сделать больше, и, хотя я не спас ее, и буду нести эту вину до конца, я делал так, чтобы она считала, что я забочусь о ней в рамках, не знаю, разумного эгоизма, что ли. Может быть, поэтому она меня не благодарила – да и за что благодарить такого эгоиста, как я. Разве что оставить ему в раздвижном платяном шкафу сумку с дневниками за 14 лет, с убийственным описанием меня, который спокойно и неуклонно гибнет от ее отсутствия и совершенно не знает, как жить дальше.
Мой психиатр, кстати уходящий на пенсию (и, значит, мне надо будет привыкать к другому), с нескрываемым недовольством почти требует от меня перестать мусолить Танькин образ, перестать о ней писать, думать, горевать. Не знаю, возможно, попробую, мне тут на днях стало так худо, что почти не было сил терпеть; почему нет — разве я мало сказал, я разве мало уличил себя в вине и за то, что не спас ее, и за то, что она – как выяснилось – так мучилась со мной при жизни. Сегодня я попытался оправдать ее слабость, которая была центром многих ее проблем, тем, что сам инициировал ее, занимая позу сильного. Я во всем виноват. Мне никуда не деться, я могу конечно, сломаться, но у меня нет другой жизненной позиции кроме как быть открытым, совершенно открытым и не отступать, никогда не отступать. Вот и донеотступался, не отступался бы еще, да болит влагалище, вместилище для души.
На днях я обратился к группе в фейсбуке под условным названием «русский Бостон» с просьбой помочь мне расшифровать дневник моей Тани, который я нашел уже после того, как закончил книжку о ней; и этот дневник стал для меня потрясением. Ее почерк отличницы был ровный и абсолютно понятный, но все программы распознавания текста, которые у меня были, как ABBYYFinereader, или те, что подсказал мне ChatGPT, либо не работали, либо работали так плохо, допуская так много ошибок и пропуская какие-то части предложений, что исправления этого распознавания становилось никак не меньшим трудом, чем ручной перевод рукописного текста в цифровой формат.
Мне понадобилась помощь, потому что самому делать эту работу мне было просто больно. Этот дневник был обращен ко мне, со мной моя девочка постоянно спорила, меня непрерывно обвиняла, писала, что ненавидит меня, и для меня общение с этим текстом было мучительным. Но так как Танька не уничтожила этот дневник, о котором никогда мне не говорила, а напротив, сложив все разнокалиберные блокноты в одну сумку, поставила ее так, что не найти ее рано или поздно было невозможно, она хотела, чтобы я это прочел. Более того, создавалась уникальная ситуация – я написал свою книжку о ней, не читая ее дневников, она в свою очередь писала эти дневники, не зная, что и как я напишу о ней, и вообще, наверное, не думая об этом. Таким образом мы описывали примерно одно и тоже время, одни и те же ситуации с тех точек зрения, которыми обладали. И я не мог не задуматься о том, чтобы когда-нибудь издать их вместе: мою книгу о Таньке и ее дневник с потоком непрерывным упреков, мне и адресованных.
Несколько дней, пока я переговаривался с неожиданно большим числом людей, захотевших мне помочь в расшифровке этого дневника, как за деньги (что нормально и естественно), так и – что меня особенно удивило – бесплатно, потому что уже знали нашу историю и не зависели от этих небольших гонораров, я, делая копии или сканы страниц дневника, поневоле в них вчитывался, удивляясь все больше и больше.
Я помню, что, когда я несколько месяцев назад только нашел блокноты с ее дневниками и попытался читать их, пораженный постоянно упрекающим тоном этих записей, я сделал вывод, что Танька писала в дневник после наших ссор из-за ее выпивки. Писала перед сном, раздраженная и расстроенная моими упреками или замечаниями и мстила мне, выражая ту степень несогласия, на которую была способна. Но чтение этих записей в последние несколько дней изменили мое мнение. Да, ее неумение и нежелание контролировать свою тягу к алкоголю было источником постоянных ссор и обид, но самое главное было в другом. Танька представала со страниц своего дневника совершенно не такой, какой знал ее я, да и вообще, возможно, все те, кто ее знал и, возможно, любил или относился к ней с нежностью и пониманием.
В жизни, дневной жизни Танька бы очень сдержанным, неизменно спокойным и закрытым человеком, почти не вступающим в конфликты или споры, оставляя это мне. Она никогда по сути дела не жаловалась. Не когда заболевала или была расстроена, в том числе, когда у нее обнаружили рак или делали операцию или очень трудно переносимую химиотерапию. А тут непрерывный поток жалоб и стонов, упреков и недоверия, и не только по отношению ко мне, хотя я главный адресат ее обид и недовольства, но и почти ко всем, с кем сталкивалась в жизни. Я пока только бегло ознакомился с содержанием ее записей, но пока, кажется, обнаружил только двух, к кому она обращается по большей части с нежностью, это друг нашего детства Юрик Ивановский и Таня Янкелевич, очень помогавшая нам, когда я начал работать в Гарварде. То есть она мягко упрекает и Юрку Ивановского, который оказывал ей и нам не так много внимания, когда мы первый раз приехали в Петербург из Америки, но и наши отношения в это время из-за разницы в политических взглядах были довольно напряженными.
Но главное другое: ее тон в дневниках выдержан в одной тональности почти непрерывной жалобы и упреков на все и всех, не исключая себя. И пишет она о своей жизни как о чем-то ужасном, мучительном, обидном и больном. Депрессия, одиночество, тоска – наиболее часто встречающиеся слова. Которых днем она никогда не произносила, скрывая свое отношение ко мне и ее жизни под лаком непрестанной выдержки, достоинства и молчаливого стоицизма.
Здесь надо сказать, что мы принадлежали к поколению, в котором бурное выражение чувств (и значит, вообще чувств) считалось неприличным, невозможным, неопрятным и некрасивым. И Танька поэтому никогда не жаловалась, даже когда у нее что-то болело или болела душа, она никогда об этом не говорила. И представала не только перед мной, но и другими – в меру приятным, неконфликтным, сдержанным человеком, чуть раскрепощавшимся, только выпив, зачем, возможно, и пила. Но то, что она смотрит на свою жизнь как на сплошной мрак, который не зависел ни от нашего финансового или социального положения, она интерпретирует свою эмигрантскую жизнь (а дневник она стала вести на второй год эмиграции) как непрерывный ужас тоски и одиночества. Хотя приезжая в Петербург, продолжает точно также описывать и жизнь в нашей петербургской квартире, потому что она описывает не внешние обстоятельства жизни, а внутренние ощущения, а они неизбывно черные или близкие к сплошной темноте.
Для меня самое болезненное то, что я об этом не знал. Она никогда ни на что не жаловалась, в том числе потому, что стеснялась своего не удовлетворявшего ее языка описания, коммуникации с другими людьми, предпочитая не сказать, чем сказать что-то косноязычно и неловко. Предположу, что по разным обстоятельствам, она в своих дневниковых записях слегка сгущала краски, не по причине желания все очернить, а просто других артикуляционных инструментов у нее не было. Ведь для того, чтобы описать градацию некоторых чувств, нужно обладать инструментом различения, а их Таньке явно не хватало, и она держалась за этот тон непрерывной ламентации, потому что ей он удавался, и она его считала удовлетворительным в плане представления.
То есть в обычной жизни она была моим товарищем, моим другом, всегда и неизменно мне помогавшим и меня поддерживающим и тогда, когда я юность и молодость провел в антисоветском подполье, непризнанным писателем, и когда после перестройки все изменилось, и я получил возможность зарабатывать и жить на гонорары. И когда мы с ней столкнулись с тем, что весь по сути дела наш круг оказался путинистским; что было особенно неприятно, потому что мы вместе прошли путь отвержения всего советского, но на имперском национализме политики Путина разошлись. Важно другое, Танька была такой, какой ее видели все вокруг, невероятно преданной женой и матерью, с изяществом и достоинством несущей бытовые и материальные тяготы и совместную жизнь с не самым, наверное, простым, а довольно настойчивым и легко идущего на конфликт любого порядка мужиком.
Но это, если говорить очень упрощенно, была дневная Таня, такая, какой она представала и, наверное, хотела представать для окружающих, друзей, родственников, наших гостей и просто первых встречных. Однако в этой позе был существенный изъян, она не покрывала все пространство ее чувств и впечатлений от жизни, не могла дать голос тому, что заговорит спустя какое-то время в ее дневнике. И здесь взял слово совершенно другой человек, слабый, жалующийся, недовольный собой и всем на свете, не только не исключая самых близких людей, но именно их и делая воображаемыми адресатами своих упрёков и жалоб. Я писал, что Танька ни разу за всю нашу жизнь не устроила мне ни одного скандала ревности, да вообще ни одного скандала, только защищалась, если я упрекал ее в том, что она в очередной раз перебрала с выпивкой или выпила исподтишка. Я она, оказывается, ревновала, да еще как, даже в тех случаях, когда и ревновать, в общем и целом, было не к кому и не к чему, все равно судила и осуждала всех, кто приближался ко мне слишком – по ее мнению – близко, и мучилась от ревности и ненависти.
Но самое главное – она была несчастна, несчастна в рамках того, что она ощущала как такой приговор себе, в чем виноваты были все и она в том числе, но, прежде всего, я. Я раздражал ее всем, что было открытым, что с легкостью мог говорить с любым встречным-поперечным о том, что многие скрывали; а я говорил почти с одинаковой ироничной аналитичностью, говоря и постоянно анализируя, и ничего не пряча, никакого камня за пазухой, ничего, что я не мог сказать любому в лицо. Но и это не вызывало никакого одобрения, тем более, что в ее записях я представал как мрачный, всем недовольный, больной и жалующийся тип, лишенный хотя бы какого-то шарма: нет, такой угрюмый тиран, считающийся только с собой, а если дарящий заботу и свое время, то только не ей. Танька ревнует меня даже к нашему сыну, сравнивая меня с наседкой, хлопочущей крыльями над своим птенцом и не обращающим внимание на его мать.
Ее дневник кончается за несколько лет до последней болезни, которая вроде бы должна была ее разубедить в моем к ней безразличии, но по той холодности и сдержанности, с которой Танька держалась до самого последнего момента, ни разу не поблагодарив меня за заботу, был тот отголосок тотального разочарования в жизни и во мне, ее муже, с которым она уже не могла справиться. Моя девочка была несчастна. Она не могла себя высказать днем и жаловалась на жизнь ночью. А я, всегда считавший это одной из главных целей моей жизни – заботу о ней, ничего не сумел сделать. Ей было холодно и тоскливо со мной. И кто, кроме меня, ответит за ее мучения?
Эмигрантская политически ориентированная пресса, публицистика, блогерство за ничтожным исключением представляет собой облако пропагандистов, отстаивающих наиболее радикальные и националистические тезисы в тех областях, которых касаются. Это более-менее понятно, если учесть, что, покинув путинскую Россию, они вынуждены отстаивать убеждения, на которых можно заработать – получив грант на издание или исследование, что означает почти полную зависимость от грантодателя и его позиции. Плюс собственные тенденции, определяемые составом политических эмигрантов, где по разным причинам доминируют правонационалистические мнения, как в отношении Израиля, так и по поводу Украины.
Начнем с первого, большая часть заголовков новостей, например, о недавнем ударе Израиля по Газе, мотивируя который, израильские пропагандисты ссылались на заявление об ударе боевиков движения Хамас по пограничному пункту, выглядело так: Израиль нанес удар по позициям террористов Хамаса. То есть уже заголовок объяснял противостояние нормы и терроризма, в надежде, что читатель сразу станет на сторону нормы. И если кто-то бы задал вопрос, а почему вы уже в заголовке определяете отношения читателя к произошедшему, автор заголовка или его редактор вроде как резонно ответил бы, а разве Хамас не признан террористической организацией в Европе и Америке? Признан. Но ведь и Нетаньяху объявлен военным преступником Международным судом в Гааге, а действия Израиля в Газе – геноцидом. И тогда корректный заголовок должен был звучать так: военный преступник Нетаньяху приказал нанести своих вооруженным силам, также обвиняемым в военным преступлениях и в политике геноцида по отношению к палестинцам, массированный удар по позициям объявленного рядом стран террористическим движения Хамас. Или, что еще лучше, убрать пожароопасные прилагательные из текста.
Но тогда бы это была бы не пропаганда, а журналистика с ее поиском взвешенных определений и точных акцентов. Но, может быть, те силы, которые обвиняют в военных преступлениях руководство и вооруженные силы Израиля, — маргинальны, подкуплены сообществом шейхов и аятолл? Но вот двепубликации газеты TheWashingtonPost за этот октябрь, где журналисты разбирают отношение к политике Израиля со стороны американских евреев. И почти 40 процентов опрошенных считают, что Израиль совершил геноцид против палестинцев в Газе. А среди евреев в возрасте от 18 до 34 лет доля тех, кто согласен с этим утверждением, достигает 50%. А в целом более 60% респондентов полагают, что Израиль совершил военные преступления в ходе войны против ХАМАСа, начавшейся после нападения 7 октября 2023 года.
Столь же критически большинство опрошенных высказались в отношении премьер-министра Израиля: 68% негативно оценивают лидерство Биньямина Нетаньяху, из них почти половина — «очень негативно». При этом 59% респондентов верят, что возможна мирная жизнь независимого палестинского государства рядом с Израилем.
То есть тезис о Нетаньяху – военном преступнике и геноциде в отношении Газы поддерживают более чем влиятельные слои американского общества; вне Америки критика Израиля еще намного больше.
Однако русская эмигрантская пресса и вообще политически оппозиционное сообщество занимает ультраконсервативную и националистическую позицию в этом вопросе, принципиально отличаясь здесь от доминирующего левого позиционирования среди европейских и американских интеллектуалов. И такая позиция – не только следование трендам ультраправой израильской пропаганды, но и оглядка на собственное сообщество, в котором идеи еврейского национализма доминируют, в равной степени касаясь и правозащитников со стажем и репутацией смелых критиков путинского режима, и наиболее заметных экспертов, приглашаемых на те или иные передачи.
Почти тоже самое происходит при разбросе мнений по поводу путинской войны против Украины. Здесь для политических эмигрантов камертоном является ультранационалистическая украинская пропаганда, в рамках которой ответственность за войну и военные преступления ложится не на путинское окружение или его пропагандистский аппарат, а на всех российских граждан, допустивших эту войну и поддерживающих ее. В рамках этой пропаганды происходит сознательное расчеловечивание русских как агрессивной, имперской нации, отвечающей за все приступления наравне с руководством страны.
Красноречивым примером является отношение к недавно прошедшим дебатам между главным редактором «Новой газеты. Европа» Кириллом Мартыновым и российским оппозиционным политиком, проживающим в России, Юлией Галяминой, которая наравне с критикой путинской власти позволила себе высказать сочувствие к солдатам, участвовавших или участвующих в войне и возвращающихся домой раненными и подчас искалеченными. По мнению Мартынова, а еще больше его клиентелы, солдаты, участвующие в преступной войне, также являются военными преступниками и не заслуживают сожаления и сочувствия.
И практически полностью – за ничтожным исключением – эмигрантское сообщество встало на сторону Мартынова и праворадикальной украинской пропаганды, с первых дней войны расчеловечивающей русских или российских граждан, как орков, свино-собак, нации, которая не может быть вылечена, а должна быть уничтожена или загнана в подполье.
И нужно отметить, что такие радикальные позиции, в общем и целом, не характеры для других примеров политической эмиграции – не только по причине гуманистических соображений, но и политических. После свержения или обрушения путинского режима политическая эмиграция будет вынуждена работать с российским избирателем, а он добровольно или вынуждено поддерживал эту войну. Войну, несомненно, преступную, но делающую преступниками только тех, кто лично совершал или санкционировал военные преступления, а не принадлежал по языку или культуре к тем, кто принимал и продолжает принимать решения по поводу этой войны.
Можно вспомнить, что американское общество было массово настроено против войны США во Вьетнаме, но обвинения солдат, призванных на эту войну, никогда не звучали, если только не были фактически доказаны. Это не в таком авторитарном обществе как Россия, а во вполне демократическом, как Америка в эпоху вьетнамской и других войн. Но это не соответствует идеям расчеловечивания российских граждан, используемых украинской ультранационалистической пропагандой и поддерживаемых подавляющим большинством политической эмиграции.
Раз война, начатая Путиным, преступна, значит, и все ее участники – также преступники, не заслуживающие снисхождения. Через несколько месяцев будет четыре года этой войне, но сообщество политических эмигрантов из России практически ни разу корректно не ставила вопрос о причинах поддержки Путина большей или значительной частью российского общества. Потому что корректно было бы с самого начала разделять инициаторов войны и тех, кто с пониманием, в разной степени отчетливым и осознанным, относятся к ней. Потому что это совершенно разные вещи. Причины для поддержки позиций Путина могут быть разными, от корыстных – например, из-за высокой цены выплат и контракта, которую платит путинская власть добровольцам, до умеренно патриотических чувств призывников или их родственников.
Но политическая антипутинская эмиграция никогда не проводила различение между ответственностью за войну, правомерно осуждаемую, и умеренным патриотизмом и поддержкой позиции Путина, полагающего, что война идет за земли спорного суверенитета и претензии России на Крым и Донбасс имеют в разной степени убедительную аргументацию.
Еще в 1992 году Анатолий Собчак на фоне развала СССР говорил о том, что правомерно каждой стране, которая добровольно или под давлением подписала договор о создании СССР, выходить из политического союза с теми территориями, с которыми когда-то входила. А если территории были увеличены теми или иными распоряжении или решениями советской власти, то эти спорные территории должны стать объектом дипломатического обсуждения. Собчак принципиально выделял Украину и отмечал, что украинские власти отказываются от обсуждения суверенитета на Крым или базу черноморского флота в Севастополе, и отмечал опасность такой политической линии. Он подчеркивал, что не считает войну – способом разрешения споров, но утверждал, что если эти споры не будут урегулированы, это может стать причиной политических катаклизмов.
Не известно, какое количество российских граждан разделяют с Собчаком его отношение к спорным территориям. Но так или иначе ощущение, что российские претензии на Крым имеют право на юридическое существование, являются доводом по умолчанию. Даже если путинская пропаганда не делает акцента на этом аспекте, а утверждает, что борется за независимость и суверенитет от агрессивной политики НАТО, все равно честный подход к пониманию войны и ее причин должен базироваться на различении преступного факта начала войны путинским режимом и той молчаливой поддержкой, которая пока оказывается Путину и его политикам.
Но за почти четыре года попытка различения факта войны и поддержки ее со стороны российских граждан ни разу не звучали. Куда удобнее все сваливать в одну кучу – кровавую войну, на которую у Путина не было прав, и претензии на спорные территории, которые вполне могут быть правомочны. Но удобнее расчеловечивать русских как нацию, чем уточнять и объяснять мотивы тех, кто гласно или не гласно полагает его позицию оправданной.
Но для этого надо заниматься настоящей аналитикой и журналистикой, а не пропагандой на политически актуальнее темы. Политическая импотенция, характерная для оппозиционеров-эмигрантов из России, приводит к легкости принятия тех мнений, которые оправдываются в своем кругу или поддерживаются грантодающими организациями, что в очередной раз подчеркивает как конформистский характер большей части политической российской эмиграции, так и ее неумения провести границы между пропагандой и журналистикой/аналитикой.
Обвинять тех, кто заслуживает сочувствия и скорбного понимания, куда легче и удобнее.
Многие согласны с тем, что у любой хорошей стороны есть теневая, оборотная, как бы плохая. Если материализовать метафору, то хорошее — это выступ, имеющий и законную тень. Или мягкий мех с грубой кожей на изнанке.
Куда сложнее представить, что у плохой стороны есть и положительные свойства. Не в том смысле, что все, так сказать, сложнее, чем кажется: и плохое, и хорошее всегда перемешаны. Хотя это и очевидно. Но фирменное плохое, опознаваемое нами как плохое, очень-очень плохое и даже ужасное, может иметь позитивное следствие.
Например, Трамп, который планомерно уничтожает демократию в Америке (также изначально далеко не идеальную, но какая есть или была), осуществляя переход к авторитаризму или деспотии, это что и как у него получится. И для Америки, которая с использованием почти демократических процедур не только избрала того, кого на пушечный выстрел нельзя было подпускать к политической власти, и спокойно легитимирует его дальнейшее уничтожение демократических институтов, это проблема.
И какая в этом есть позитивная сторона? Вот какая. Если сравнивать Трампа и Путина, то многим понятно, что Трамп намного хуже и опаснее. Хотя бы потому, что сильнее, возглавляет самую сильную или одну из самых сильных и могущественных стран мира, и значит, его влияние может быть глубже и катастрофичнее.
Более того, даже если Путина брать в одном пакете с войной, развязанной им в Украине, и репрессиями внутри страны, направленными на подавление какого-либо протеста, все равно Путин – мерзкий, упивающийся властью диктатор, но при этом куда более рациональный человек, чем Трамп. В том смысле, что более предсказуем, и имеет сознание злодея с узким горизонтом планирования, но вполне предсказуемого и даже делающего вид, что заботится о людях. А Трампу это даже в голову не приходит, он просто хочет раздавить своих врагов-демократов, давит, теснит их, и на все это получает поддержку и энтузиазм миллионов правых и крайней правых республиканцев.
Есть ли у явления Трампа на политическом Олимпе Америки позитивные черты? Если говорить об Америке, то я их не вижу (хотя могут быть, почему нет). Но есть один позитивный момент для России, которую многие десятилетия, а особенно после начала войны интерпретируют, как не просто отвечающую за поддержку Путина, но вообще, как нацию рабов и дураков, готовых избрать себе в вождя закомплексованного и деспотичного кагебешника.
И в этом смысле Трамп и его яростная поддержка почти половиной граждан Америки говорит об очевидном. Или ставшем очевидным именно после повторного избрания Трампа. Никакая Россия не уникальная страна рабов, в которой свобода не в коня корм, потому что Америка — старинная демократия со столетними традициями, и несмотря на них, избирает того, кто уверял, что может застрелить человека на 5-й авеню в присутствии тысяч свидетелей, и ему ничего за это не будет. Или подергать за письку любую даму в общественном месте, и ничего, никаких последствий. И кто тогда страна рабов?
Нет, но именно явление Трампа есть свидетельство того, что умопомрачение и издание новой инкарнации маленького или потенциального Гитлера — это любой и каждый может. Могла Германия без малого сто лет назад, Италия и Испания, может, собственно говоря, любой.
Это не означает снятия ответственности за жестокую войну с Путина и его режима, но поддержка режима — в том числе почти очевидно — преступного, это такая комбинация страха и надежды на утопию, о которой писал в своем «Истинноверующем» Эрик Хоффер, что здесь обмануться раз в несколько столетий может каждый. Каждый социум, каждое общество, если не пользоваться дезавуированными понятиями народ или нация.
И Трамп явочным порядком утверждает, русские — не последние люди на земле, не те, без кого жизнь будет только лучше и чище (как утверждают те, у кого к ним вполне правомерные претензии вроде страдающих украинцев). Да, северная империя, с очень робкими задатками демократических институтов и невеликой ценой политической свободы.
Но если по сравнению с многовековой демократией в Северной Америке, то Трамп, конечно, спасает репутацию Россию: она не одинока в своём позорном парении (или падении). Вместе со всеми или многими. Среди тут. Возле здесь.
За почти двадцать лет в Америке, и 17 лет в Бостоне мы выбирались на какие-то вечера (не считая, конечно, того, что проходило в Дэвис центре) считанное число раз. В основном, когда приглашали приятели, как Лева Рубинштейн, или Диляра Тасбулатова, читавшая свои замечательные скетчи, мы практически никуда не ходили. Были на каком-то вечере, посвященной памяти моей близкой приятельницы Светы Бойм, которая и пригласила меня в Гарвард, но вечер ее памяти превратился просто в чтение поэтов, ее знавших, своих стихов.
То есть раз 5-6 за все годы, и причина была одна – мы не совпадали с публикой, заполнявший залы на таких выступлениях, мне за это немного стыдно, но этот шумный и претенциозный гул людей, родившихся – это уж точно не их вина, не в Москве или Петербурге, а где-то, в основном, на Юге бывшей советской империи, и ничего не знавший про андеграунд, реально ставил преграды для знакомства с новыми людьми. Кое-какие знакомые появились, но с большим скрипом, хотя объясняя своему психотерапевту свое – после смерти моей Таньки – одиночество, а во всем корил себя, свое высокомерие и нежелание ни к кому подстраиваться.
Но тут Псой Короленко, давно мне знакомый и мной уважаемый, прислал мне приглашение на свой концерт в Бостоне, не сольный, а вместе с другим автором-исполнителем Ольгой Чукиной, к моему стыду мне не знакомый, и решил пойти. И в общем не пожалел. Псой (на самом деле – Паша), был филологом, защитил диссертацию по Короленко, в черновиках которого и нашел свой псевдоним; лет двадцать поет свои абсурдистские и остроумные песни, с использованием разнообразных фольклерных источников, от еврейских до латиноамериканских, хотя при этом является православным христианином. Вот я решил записать на свой телефон несколько его песен.
Помимо песни любви женщин с разными именами, у Псоя Короленко есть эпическая сага о герое по имени Абраша. Такой своеобразный герой нашего времени, в биографии которого много знакомых и анекдотических примет.
Мне неловко, что я ничего не говорю об Ольге Чукиной, но это слишком другая клавиатура, и чтобы объединить их потребовалось больше места. И в качестве извинения в конце их совместное исполнение более чем известной песни.