Похороны репутации, или Еще о пропаганде

Похороны репутации, или Еще о пропаганде

Пару дней назад я услышал военного эксперта, чье интервью не было пропагандой. Я был настолько изумлен, что перемотал назад, дабы записать имя эксперта: Игорь Раев. Он отвечал на вопросы Тихона Дзядко в программе Здесь и сейчас на Дожде и в какой-то момент, что-то уточняя по поводу отношения к факту, который его попросили прокомментировать, сказал, что отношение будет зависеть от того, на чьей вы стороне. Это оговорка и была таким громогласным сигналом, что эксперт, дающий интервью, понимает профессиональные правила своих занятий. И вынужден отстраняться от своих или чужих политических убеждений только для того, чтобы слушатель имел возможность правильно идентифицировать им сказанное как независимое и неангажированное мнение.

Справедливости ради скажу, что это было, кажется, одноразовой акцией, и хотя я ощущал в его артикуляции некоторую эмоциональную сдержанность, пропаганда периодически модулировала им сказанное, но я и не слишком следил за дальнейшим.
Хочу уточнить, что я не считаю эксперта Игоря Раева какой-то звездой на небосклоне военной экспертизы, возможно есть более осведомленные и сведущие эксперты, делящиеся со слушателями  куда более ценной эксклюзивной информацией (благодаря тому, что более глубоко были погружены в кухню военной закулисы или просто больше знают). Но Игорь Раев счел необходимым этот профессиональный экивок, о котором многие забыли во время этой войны, если, конечно, они не читают американскую или британскую прессу, где каноны профессиональной журналистики еще блюдутся. То есть материалы как журналистские, так и аналитические выдержаны в принципиально нейтральном фоне, и хотя можно, конечно, предположить, что симпатии журналистов, скорее всего, на стороне Украины, а не России, но понять это по эмоциональному тону или знаковым прилагательным типа «оккупационный», «аннексированный», «бесчеловечный» и так далее – затруднительно.

В то время как русскоязычная журналистика и аналитика (украиноязычной я попросту не знаю) это по большей части не журналистика и аналитика, а пропаганда. Казалось бы, какая разница, если вы, как я, полагаете, что Россия, начав войну против Украины, совершила неспровоцированную агрессию, ведет войну, прибегая к актам жестокости, садизма и мародерства. Неужели аналитик не имеет права говорить о территориях, завоеванных Россией у Украины как оккупированных, высмеивать глупость российского командования и методы обеспечения своих военных, которым не хватает сапог и гимнастерок, не говоря о бронежилетах и средствах гигиены. Имеет конечно, но тогда сказанное им перестает быть журналистикой или аналитикой, а в лучшем случае оказывается публицистикой, а куда точнее пропагандой.

Мне уже приходилось сетовать на то, что практически вся русскоязычная журналистика и аналитика, оппонирующая официальной российской пропаганде, тоже является пропагандой. В том числе благодаря тону и отсутствию той дистанции, которая обязательно для журналиста или аналитика, если он боится, что будет принят за пропагандиста. Да, практически весь информационный поток официальных российских СМИ или телеграмм-каналов военкоров – это пропаганда, хотя у последних довольно много информации, выбивающейся из пропагандистского строя благодаря критике российского военного командования. Но и оппоненты российской пропаганды из числа новых эмигрантов почти исключительно говорят на языке пропаганды, и я предлагаю еще раз увидеть, как это делается.

Вот Михаил Фишман, ведущий на том же Дожде программу И так далее. Еще в бытность Дождялегитимным и отчасти оппозиционным каналом (то есть до войны) я критиковал Фишмана за излишнюю экзальтированность и эмоциональность. Мне представлялось и представляется сегодня, что аналитическая программа, тон ведущего в ней должны быть медиатором и как профессиональной дисквалификации опасаться эмоциональных выражений и акцентов. Потому что эмоция всегда – не получившаяся мысль. Мысль, которую не удается рационализировать и сформулировать с необходимой точностью, сопровождается этим эмоциональным дребезгом, который как бы камуфлирует неточность с возможностью списать неточность на волнение. Но у аналитика или ведущего аналитической программы не должно быть никакого избыточного волнения, он должен оставаться в рамках рационального суждения и бежать эмоциональности как дурного запаха.

К сожалению, после эмиграции программа Михаила Фишмана еще ухудшилась. То, что раньше было как окончание фразы, теряющей смысл в волнах эмоций, после начала трансляции из Риги просто превратилось в пропаганду очень невысокой пробы. Тон ведущего почти постоянно эмоционально приподнят, и только отклоняется то в одну, то в другую сторону. Если ведущий говорит о российской стороне, его интонация наполнена сарказмом, насмешкой, презрением, для него все происходящее на российской стороне нелепица, которая вот-вот приведет к закономерному финалу, полному и окончательному поражению фашистской России.

Но еще хуже, когда он низко свешивается из своей позиции в сторону Украины и рассказывает о тех или иных фактах российских преступлений или задает вопросы очередному украинскому эксперту. Вся гамма простых чувств проступает как пот на челе уставшего человека: его голос, его выражения лица полно сочувствия и сопереживания, как будто он говорит с больным ребенком о его неизлечимой болезни. Фишман скорбит, он просто тянется навстречу к украинскому собеседнику, дабы ни у кого не возникло сомнения, на чьей он стороне. И сомнений действительно не возникает.

Кстати, по большей части эксперты, особенно военные, с которыми беседует ведущий И так далеевыглядят на голову профессиональней, взрослей и сдержанней. Чаще всего они тоже не в состоянии выдержать тон отстраненности и беспристрастности, они тоже находятся в рамках дискурса пропаганды, но хотя бы несносной эмоциональности у них меньше.

Теперь попробуем сформулировать, почему пропаганда столь плоха, даже в том случае, если ваши политические симпатии и оценки предполагают, что в конфликте, о котором идет речь, есть отчетливый агрессор и не менее отчётливая жертва. Потому что пропаганда – это всегда редукция, упрощение, подмена куда более реальных понятий их сниженными (или наоборот, возвышенными) эмоционально фундированными копиями. Но дело не только в стиле или соблюдении правил  профессиональной журналистской или аналитической работы. Речь именно что о смысле. Если вы неумеренно нагружаете описываемые действия стороны условного агрессора негативными эпитетами, как бы подсказывающими слушателю готовые ответы, вы дискредитируете ту информацию, которую сообщаете. Эмоциональные, саркастические и ругательные конструкции это не просто оболочка слов и явлений, которые вы  исследуете или описываете, но и суть тоже. То есть эмоциональность настолько сильный (при концептуальной слабости) прием, что он как бы фокусирует на себе внимание, а факт или его интерпретация становятся второстепенными. И значит, девальвированными.

Но и этого мало. Утрируя, усиливая глубокими скорбными тенями или, наоборот, цветами светлого неба и мира стороны конфликта, вы поневоле переводите этот конфликт в сражение между светом и тенью, добром и злом. В этом месте сердца, бьющиеся в унисон с сердцами жертв, должны забиться чаще в инстинктивном протесте: а разве агрессор – не зло, разве в этой конкретной войне Россия не творит почти непрерывное зло, бомбардируя гражданские объекты, жилые дома и объекты жизненно необходимой инфраструктуры? Конечно, если вам так хочется, это можно назвать злом, если вообще теологический, то есть архаический словарь вам близок, и у вас бог с дьяволом борется, и поле битвы – сердца людей. И хотя это довольно избитая и пафосная цитата, но все-таки упоминание диспозиции как сердца человека хоть в какой-то степени пытается исправить неисправимое. Самая жестокая война всегда пропорция оттенков, а выяснение этой пропорции и есть дело наблюдателя. И среди той стороны, которая по преимуществу агрессор – люди, и с той стороны, которая жертва – тоже люди. С достоинствами, недостатками, преступлениями, ошибками, ложью и жестокостью неразличения. А теология это как бы выпускает из поля зрения, обобщая. И, конечно, можно твердить о битве добра со злом, но ни выиграть или понять, что, собственно происходит, когда началось, что послужило поводом или причиной, где был выбран неправильный поворот и даже как победить, от этого легче это понять не будет.

Те правила профессиональной беспристрастности, о которой я сказал выше, не означают уравнивание жертвы и агрессора, но это все можно формулировать без оценочных эпитетов, которые всего лишь сигналы беспомощности, не более того. Я не сомневаюсь, что многим будет вообще непонятно, о чем я веду речь, ведь так хочется побыстрее наказать наглого агрессора и поддержать жертву, и если это невозможно сделать материально, то хотя бы на словах.

Но это ошибочная стратегия, загоняющая то, что требует препарирования и анализа, в фарш, пропущенный через мясорубку несдерживаемых эмоций и неумения формулировать самые простые вещи. Те самые простые вещи, которые формулировать на самом деле труднее всего. И которые будут превращаться в переваренные уши пельменей, если от усердия прибавлять и прибавлять огня возвышенных или оскорблённых чувств, боясь, что другие не поймут, на какой вы стороне.

Стоит попробовать говорить без эпитетов, если в мозгу нет  санитарного кордона, отделяющего журналистику и аналитику от пропаганды и публицистики. Глаголы и существительные сами порой выводят на чистую воду. Без кромешного ада и воскресного рая в анамнезе, а всего лишь в объятиях грязи во всем спектре серого.

Война как метафора

Война как метафора

В какой-то мере война — материализация метафоры. Если попытаться понять, какую метафору реализует Путин, то может показаться, что таких метафор несколько, они в какой-то степени сменяют друг друга, в какой-то существуют одновременно. Но основная метафора Путина – нацистская Украина. То, что это метафора, понятно и самому ее автору, он хотел найти что-то резкое об украинском национализме, но национализм есть и в России, да еще какой, да и вообще везде. И дабы ужаснуть, пригвоздить своим определением, его усилили. И национализм из коротких штанишек превратился в нацизм, в целые брюки. Типа, нацисты захватили нашего меньшего брата, миролюбивый и братолюбивый украинский народ, мы своей военным скальпелем вырежем опухоль, пока она не дала метастазы, и вернем себе брата Остапа как новенького.

Однако когда понадобилось материализовать эту метафору, почти сразу выяснилось, что она не материализуется в реальность. Ее не узнали ни действующие лица, ни наблюдатели. Она вообще другая песня.

Тем временем коллективный Запад на путинскую метафору ответил своей под именем: карантин. Те санкции, которые волнами накатывают на Россию, наиболее точно напоминают материализацию метафоры больного и его изоляции. Своеобразной смирительной рубашки, которая в виде карантина должна ограничить возможность больного причинять ущерб ближним и в какой-то степени минимизировать ущерб самому себе. Ведь чем этот карантин окажется более жестким, тем слабее будет больной и меньше успеет напортачить. Однако на эту метафору Кремль нашел свою: вода дырочку найдет. То есть чем, казалось бы, страшней карантин, чем больше больной спелёнут смирительной рубашкой, тем вроде как должно быть близко выздоровление и выход из тупика. Но Кремль тут же обнаружил сложность или ложность материализации метафоры карантина, который по ряду причин оказывается дырявым как сито. На любой кордон – свой обводной канал. Все, казалось бы прикрыли, микрочипы Кремль выпаивает из холодильников и стиральных машин, высунув язык, но тут полетела саранча иранских дронов. И мочало начинай сначала.

Казалось бы, велика задача: не удалось материализовать одну метафору, буквализируй другую. И формально мы это видим как со стороны Кремля, так и со стороны Запада. Однако вот какая незадача. На материализацию первоначальной метафоры ушло столько сил, что все дальнейшие метафоры кажутся чем-то вроде матрешки, только меньшего калибра и засунутые в предыдущие копии. То есть сколько Путин не ищет убедительную метафоризацию, способную одним махом семерых побивахом, а все его тянет к первой чистой ноте, она переходит на фальцет, но все равно какофония.

Но и у Запада другой метафоры для реализации, кроме карантина, нет. Вроде как один чумной барак остался после восьмого кордона, а нет – на то, что у них с закоулками, у нас с винтом. Запад: у вас ГЛОНАСС через раз попадает в унитаз, а Кремль басом: у нас Трамп за углом с кастетом отдыхает.

Однако, если присмотреться, то может показаться, что обе стороны материализуют, пожалуй, одну и ту же метафору: о мертвой и живой воде. То есть Путин поперся на Украину, конечно, с мертвой водой наперевес, а вот тем, кто после окропления ее остался бы, налил от широкой души шкалик живой. Но и Запад, напяливающий на Путина полосатую смирительную рубашку, тоже использует мертвую воду, как прием, но держит в загашнике чарку с живой, дабы Россия после карантина как от обморока ожила, ибо тут такие размеры, что ни в одну могилу не поместятся.

Конечно, силы для метафоризации совсем даже не равны. Если есть тотализатор, принимающий такие ставки, то я сомневаюсь, что кто-то в здравом уме и твердой памяти поставит на Кремль. Одно только обстоятельство может попытаться сыграть в его пользу: ему мертвая вода – как припарки, он и так как бы такой мертвый, что его вроде как и не убить второй раз. Хотя Рылеев это бы опроверг, заметив меланхолично о несчастной стране, где и повесить толком не умеют.

Почему Ельцин выбрал Путина, а тот начал войну

Почему Ельцин выбрал Путина, а тот начал войну

Попробую уточнить некоторые детали в развитие предыдущего текста об агрессии, которая начинает войны, но и заканчивает их. И попутно отвечу на ряд возражений и замечаний, в которых, если я правильно понял, меня упрекали за нивелирование политических, социальных и моральных аспектов.

На самом деле различные дисциплины, как, например, психология и социология по большей части не противоречат, а дополняют друг друга. Точно так же акцент на агрессии, вызывающей войны и заканчивающей их, когда агрессия истощается, пропуская вперед соображения сохранения себя и себе подобных, не отменяет политические или социологические интерпретации.

Так, например, демократическое устройство влияет на уменьшение давления агрессии на принятие решение не потому, что демократия лучше авторитаризма, а потому что демократия и сопутствующая ей политическая борьба является наиболее патентованным механизмом канализации агрессии. Политическая борьба предстает субститутом войны и позволяет снижать уровень агрессии и, как говорили раньше, способствовать смягчению нравов. Это не означает, что волны агрессии не накатывают на демократическое общество, и демократии воюют, правда, в основном с недемократическими странами. И в них чаще всего существует контрактная армия, позволяющая людям с повышенным уровнем агрессии канализировать ее посредством своей военной подготовки или военных операций, на которые демократия, как те же США, подчас решается.

Более того, в рамках затронутой темы можно попытаться проследить влияние демократических процессов на само появление Путина и перехода его правления от вымороченной, манипулятивной демократии к авторитаризму, а потом и к диктатуре.

Если говорить о перестройке и ее попытках установления демократии в России, то запрос на демократию в определенной степени был следствием усталости от уровня агрессивности и вообще грубых нравов, царивших в тоталитарном Советском Союзе. И, в частности, усталости от афганской войны, завершения которой и потребовал существенно уменьшившийся уровень агрессивности. Другое дело, что афганская война не была тотальной, и через нее не прошло все общество, что сказалось на первых годах перестройки, когда попытки введения демократии сочетались с ростом агрессивности от легализации многих преступных сообществ и весьма относительной демократической укорененности даже при раннем Ельцине.

Попутно можно рассмотреть как из обихода ельцинской демократии вырос запрос на такого лидера как Путин. Этот запрос во многом стал ответом на подавление попытки правого поворота в 1993, а еще в большей степени далеких от канонов демократии выборов 1996. И здесь опять стоит уточнить, что не демократия по названию является механизмом канализации агрессивности, а демократия в ее реальном воплощении способствует выходу агрессии, если политическая борьба в той или иной степени ведется по открытым и честным правилам. Чего, конечно, и подавно не было у позднего Ельцина, хотя на самом деле почти с самого начала и тем более после 1993 года и расстрела парламента. Этот расстрел и был уничтожением механизма канализации агрессии, и она стала копится, нарастать и выразилась в процедуре прихода Путина как выбранного Ельциным для охраны своей семьи и ближнего круга, как, впрочем, и бенефициаров приватизации и залоговых аукционов, что не было ни в коей мере демократической процедурой.

Дальше происходит то, что и не могло не произойти. Обычно это формулируется таким образом, что Путин лучше системных либералов понял простонародную часть своего общества и стал вести себя в соответствии с его ожиданиями. Типа, продавать величие и понты. И обменивать их на продление своих полномочий. Но куда точнее сказать, что Путин открыл в своей душе озлобление на во многом фиктивную и манипулятивную демократию и одновременно ощутил эту злость, эту агрессию, это разочарование у подавляющей части общества. И стал действовать по линии наиболее востребованного поведения.

Его чеченская война, его жесткое подавление того, что им именовалось как международный терроризм, что уже тогда позволяло в качестве цели использовать максимально широкое символическое обозначение своих неприятелей, которые до поры до времени именовались партнерами. Путин как внимательный наблюдатель фиксировал, что именно агрессивные жестокие эскапады наиболее точно соответствуют  желаниям доминирующей части общества, задыхающейся от переполнявшей ее агрессивности, и именно войны наиболее отвечали этим потребностями. Тем более, что эти войны были поначалу локальными и победными.

В этом плане трансформация Путина, дошедшего от второй чеченской кампании до аннексии Крыма и Донбасса, а затем, все также ощущая запрос на агрессивную политику, начал полномасштабную войну в Украине, это поведение вполне вписывающееся в ситуацию с оскудением демократии как патентованного механизма канализации агрессии и перехода ко все более жестокому и агрессивному курсу.

И война, как уже было сказано раньше, закончится не потому, что Путин или его элиты вспомнят о самосохранении, а по причине оскудения агрессивного начала у подавляющий части общества, которое вроде как естественно (а это всегда происходит как бы естественно) вспомнит о гуманизме и пацифизме, которые будут синонимичны законам самосохранения, всегда дающие о себе знать в конце кровавой и жестокой войны.

То есть агрессия как источник войны и демократия как механизм ее канализации не противоречат друг друга, а находятся в обратно пропорциональной зависимости: чем демократические процедуры честнее и определеннее, тем увереннее они подменяют необходимость войны, ибо и являются субститутом войны в мирное время.

Последнее замечание о вроде как меньшей жестокости и агрессивности у людей с более высоким уровнем образования, что, возможно, не фантазия, хотя и требующая дополнительного уточнения. В ситуации, когда демократия не позволяет канализировать большую часть общественной агрессивности, образование ни слишком помогает. А вот когда политическая борьба ведется более-менее честно, образованность предоставляет ее обладателям дополнительные инструменты канализации агрессивности. В том числе при потреблении культуры и вчитывания себя в процессы расходования агрессивности. То есть читая и смотря можно уменьшать уровень злобы и желчи в себе. Впечатлительность как желчегонное.

Здесь же востребованность таких жанров массовой культуры (о профессиональном спорте и говорить нечего, связь очевидна) как триллеры, фильмы ужасов и прочие вроде как низкопробные жанры со сценами жестокости, как, впрочем, и компьютерные игры, потому так востребованы, что позволяют также сбрасывать пену агрессивности, которая при более-менее устойчивом демократическом обиходе мешает многим. Как лай собаки, что ли, не случайно и собаки при демократии лают и дерутся между собой заметно меньше, а почему, почему собаки на Западе меньше лают – оставлю этот вопрос без ответа, хотя он и кажется очевидным.

Война и ее окончание

Война и ее окончание

Как может закончиться война в Украине и как меняется отношение к ней российского общества? Это один из принципиальных вопросов, и не случайно, ответы на него разнятся в зависимости от нынешнего положения отвечающего и его планов на будущее.

Медуза опубликовала интервью с Кириллом Роговым, в котором он в очередной раз заявил о недоверии к цифрам социальных опросов о поддержке войны (а эти цифры после начала мобилизации понизились весьма незначительно), обозначая неудобный для себя результат вынужденным консенсусом. Хотя один из самых авторитетных социологов России Лев Гудков неоднократно и с нарастающим раздражением критиковал сторонников недоверия к цифрам соцопросов (прежде всего «Левады-центра»), фиксировавших подъем поддержки войны в Украине с 65% до 83% в марте, и незначительное падение до 75% в сентябре после объявления мобилизации.

Гудков опровергает концепцию вынужденного консенсуса и страха опрашиваемых перед полстерами, с нескрываемым раздражением констатируя, что люди не боятся отвечать, а весь этот тезис «о неискренности опрашиваемых высказывают те, кто ничего не понимают и не знают ни предмета социологии, ни нашего ремесла». Для Льва Гудкова, подробно и неоднократно объяснявшего, как проводятся опросы, как устанавливается контакт с опрашиваемым и объясняется ему полная анонимность этих опросов, попытка из раза в раз опровергать данные соцопросов — это просто вид неприятия неудобной информации, и в общем и целом понятно, почему. Почему большинству постсоветских либералов выгодно интерпретировать российское общество, которое поддерживает войну не по убеждениям, а из страха. Это позволяет не терять непосредственного контакта с этой частью российского общества и полагать ее потенциально готовой поддержать политиков либерального толка в будущем.

По сути дела вся концепция Рогова зиждется на фигуре Путина, подмявшего под себя в разной степени лояльные элиты и страхом репрессий загоняющего общество в войну. При множестве оговорок никакого выхода из войны при живом Путине Рогов, олицетворяющий мнение прогрессивных постсоветских либералов, не видит. Однако во многом это следствии концепции войны и влияния ее на общество, которая, конечно, не является единственной.

Есть и другие способы объяснения входа и выхода из войны, вне зависимости от того, тоталитарный, авторитарный или демократический режим войну ведет. Существует концепция накапливаемой агрессивности, которая в определенной мере и продуцирует поддержку войны. Об этом в том числе писал Валерий Ронкин, анализируя необычайную экзальтацию при объявлении Первой мировой войны в России, которую поддержало в том числе почти все образованное сословие российской интеллигенции, кроме большевиков, имевших принципиально иной взгляд на войну, именуемую ими империалистической.

Экзальтация, которая имела место при объявлении войны не только в России, а во всех странах, где она объявлялась, и все, в том числе социалисты, не говоря об интеллектуалах, тут же отказывались от своих предыдущих политических концепций и становились певцами очистительного пламени войны. И это понятно, если интерпретировать агрессию, копившуюся в душе по примеру спермы при многолетнем воздержании. Война освобождает от давления агрессивности, как половой акт от давления похоти. И периодичность войн, в том числе мировых, есть в определённом смысле круговорот агрессии и исхода ее.

Ронкин подробно объяснял механизм реализации этой агрессивности, которая окрашивает принятие войны в цвета патриотизма и блаженного переформатирования нации, приобретающей тот смысл, который она якобы теряет в мирное время. И хорошо понятен механизм дальнейшего течения войны, когда возможность выплеснуть агрессию начинает встречаться с ощущением выхолощенности. Когда запас накопленной агрессии истощается, а война тем временем оборачивается теми последствиями, без которых она не может существовать – потерями, похоронками и гробами с погибшими. Какое-то время эти два противонаправленных процесса сосуществуют вместе, пока бумеранг войны в виде смертей близких и самих участников войны не приобретает характер системы. И тогда возникает движение пацифизма, отвергающее войну, и стремление воевать естественным образом глохнет, оборачиваясь своей противоположностью.

И этому процессу подвластны все, кстати Рокнин, показывая, как бумеранг агрессивности возвращается трупами погибших и искалеченными телами раненых, что привело к оскудеванию военного психоза во всех странах, кроме России. В которой агрессии (из-за отсутствия возможности для ее канализации, на которые монархия не могла согласиться) было скоплено настолько много, что понадобился дополнительный инструмент освобождения от агрессии в виде не менее жестокой Гражданской войны. Но и она не полностью израсходовала производство конвейера агрессии в русском обществе, и то, что именовалось сталинским террором или сталинскими репрессиями стало во многом дополнительным, уже чисто русским способом освобождения от агрессия и обретения себя в объятиях пацифизма и гуманизма.

И здесь ни Путин, никакой другой политический лидер не в состоянии противостоять этому круговороту агрессивности, и каким бы ни был страх его репрессий, по мере израсходования агрессии (а она, как мы видим, расходуется постепенно: сначала в виде добровольцев, в которых она очевидно зашкаливает, потом уже мобилизованных, которые идут в армию, потому что в обществе запас агрессивности еще очень высок и оно комплиментарно интерпретирует войну), но замена агрессивности (в виде имперской и великодержавной идеологии, Русского мира и так далее, формы не столь важны) пацифизмом неизбежны. И Путину или любому, кто сменит его на этом посту, противопоставить этому круговороту будет нечего.

Теперь почему Рогову удобна та концепция, которая базируется на недоверии к цифрам соцопросов о поддержке войны российским большинством. Почему он периодически призывает не относится с высокомерием к тем, кто еще поддерживает войну, но делает это исходя из собственной социальной позицией, в которой противопоставление себя и своей позиции государству является неприемлемым разрывом с прошлым и настоящим. Потому что он выражает интересы тех постсоветских либералов, которые более-менее безбедно и вполне комфортно существовали при путинском режиме до войны, и хотели бы получить поддержку избирателей после нее, когда именно это большинство и будет определять лицо политических конфигураций послевоенной России. А политик вынужден льстить своим избирателям, иначе они за него не проголосуют. То есть концепция Рогова не столько научная, сколько политически ангажированная, что отнюдь не означает отказа в праве на ее существование, но с теми оговорками, которые делает тот же Лев Гудков.

Кстати, именно социальные опросы способны фиксировать как накопление агрессивности, так и исход ее и замену тем, что именуется пацифизмом. Это параметр, который обозначается в соцопросах как уровень тревожности. Рост ощущения тревожности и есть тот показатель израсходованной агрессивности и страха перед бумерангом похоронок и грузов 200. И именно этот процесс и является доминирующим способом достижения временного выздоровления от того, что именуется агрессивным имперским или великодержавным синдромом. И война закончится только тогда, когда бумеранг в виде встречного потока идущих на войну и возвращающихся с нее в цинковых гробах уравновесится.

В этот момент пригодится и Рогов вместе с постсоветскими либералами, которые попытаются превратить тех, кто в войне разочаровался, в своих избирателей. Но никак не раньше.

Тетки-церберы как еще одно лицо войны

Тетки-церберы как еще одно лицо войны

Поддержка Украины в войне с Россией, где Украина — жертва неспровоцированный и жестокой агрессии, не означает поддержку всего, что происходит в Украине. Там продолжают жить разные люди, с разными политическими убеждениями, как вполне либеральными, так и крайне националистическими. И то, что они все оказались жертвами варварской путинской войны, не означает принятие любых политических платформ. То есть своеобразное неразличение лиц, слипающихся в один комок жертвы, глубоко ошибочно.

Но я сейчас об одном проявлении крайнего украинского национализма в виде толп русскоязычных и истеричных тёток, носящихся по русскому сегменту различных соцсетей (преимущественно фейсбуку) с яростными комментариями наперевес и оставляющих длинные и эмоциональные выкрики по любому поводу. Они одновременно требуют запретить русский язык на Украине и пишут по-русски эмоционально невыдержанные комменты, следя за каким-то каноном поддержки Украины. И взрываясь крикливыми проклятиями, если этот канон нарушается.

Если сравнивать, это больше всего похоже на бабок в российских православных храмах, которые налетали на любого неофита или любопытствующего, забредшего в церковь, чтобы призвать его к ответу: одень платок, не говори громко, здесь не стой, там не трогай, молись правильно. Как местные, как право имеющие.

Словно эти бабки-церберы, необъятное число крикливых русскоязычных украинок (хотя их гражданство, конечно, неведомо), снуют как челнок, сыплющий налево и направо оскорблениями и пожеланиями подохнуть всем русским. Как беззаконные кометы, оставляя за собой след как от напалма в виде гневного комментария. Они всегда куда-то летят, везде успевают, они главные охранители канона, они по-русски с пеной ярости на губах гоняются за всеми русскими, так как те все одним миром мазаны: все имперцы, все враги, всех их нужно уничтожить или по меньшей мере пристыдить.

Казалось бы: если русский язык — язык имперского варварства, зачем вы на этом русском, как на крыльях, мечетесь туда-сюда по русскому сегменту соцсетей и грозите страшной карой всем, кто вам не нравится? Как в анекдоте, они мчаться полчаса за ненавистным спикером, чтобы задыхаясь сообщить ему, что он им безразличен.

Конечно, это знакомый советский максимализм, проявляющийся в форме яростного украинского национализма, но остающийся советским хамством плохо образованных, но крикливых тёток, судящих обо всем свысока, так как Украина стала жертвой жестокой России. 

Да, Украина — жертва путинских амбиций, русских великодержавных претензий, имперского синдрома, который оказался близок слишком многим в путинской России, но крайне правая форма украинского национализма — точно такая же версия советского и постсоветского хамского максимализма, который вреден, прежде всего, самой Украине. Потому что воевать на фронте оказывается нужно не только против русских варваров, но и против себя, наносящих вред имиджу Украины, что оборачивается избыточными дополнительными жертвами. Ибо только кажется что эти церберы в юбках всего лишь истеричные глупые бабы. Они отпугивают, отвращают от Украины и ее поддержки тех, кто ищет в себе силы противостоять Путину. И подрывая эти усилия своей истеричной бранью, распространяемой квадратно-гнездовым способом, они добавляют потери украинской армии, увеличивая число тех, кто думает: чума на оба ваши дома, если так выглядит Украина, то я пас. И вместо сторонника противостояния путинской агрессии просто молча отходит в сторону.

Но что им эта Гекуба соображений по сбережению собственного народа, если они таким образом достигают нервного состояния, похожего на самоудовлетворение и самоутверждение. Миру ли провалится в тартарары, или мне чаю не пить?