Я хочу поделиться своими ощущениями от публикаций текстов о моей Нюше, в прошлом году в виде книги о ней, которая сейчас в работе, а потом просто какие-то заметки и воспоминания все чаще с акцентом на собственных переживаниях из-за ее ухода, и моей вроде как неспособности с этим смириться и справиться.
Мой сын, который изначально был против публикации, да и просто написания книги о моей Таньке (и его матери), считая, что ей более приличествует полное забвение, наверное, из-за того, что она имела слабость к выпивке (хотя не только), кажется, считает, что я так привлекаю к себе внимания, то есть эксплуатирую память о моей Нюше в своих писательских целях. Наверное, так бывает, писатель на все смотрит сквозь свой магический кристалл, это не изменить, но вот что я заметил.
Я использую три социальные сети для всех публикаций, плюс мой сайт mberg.net, на который даю ссылки для тех, у кого соцсети заблокированы или их просто нет. Это Facebook, YouTube и Twitter(ныне X). Начнем с молчаливых цифр, на фейсбуке у меня более 10 тысяч подписчиков, но мои публикации, разные, не только о моей Нюше, но и на злобу дня набирают от нескольких десятков до – максимум — нескольких сотен. На ютубе у меня 5 c половиной тысяч подписчиков, некоторые политические публикации собирали более 100 тысяч просмотров, но обычно от нескольких сотен до нескольких тысяч. В твиттере у меня всего что-то около 800 фолловеров, но публикации почти как ютубе собирают от нескольких сотен до десятков тысяч просмотров. Но есть принципиальная разница.
Публикации про мою Таньку практически не пользуются популярностью. То есть они собирают в сто и ли даже в тысячу раз меньше просмотров, чем публикации на политические темы. Более того, после каждой публикации о Нюше от меня неизменно отписываются на ютубе, который об этом сообщает: два-три-пять, а отклики на современную политику, напротив, увеличивает число подписчиков.
Если смотреть на все это с точки зрения продвижения ютуб-канала или моего статуса в твиттере, то публикации о моей жене только мешают, я это понимаю, вижу, но ничего не могу и не хочу менять, я не знаю, как жить. Или как жить, если не писать о Таньке и не вызывать ее образ для одностороннего общения, когда она молча сидит где-то рядом и смотрит на мои мучения. То есть никто не сидит, я это знаю, но она появляется в моем воображении, она присутствует виртуально, а я от этого добровольно не откажусь.
Теперь несколько слов о разнице в восприятии публикаций в разных соцсетях. Хотя фейсбук вроде как самый большой по подписчикам, но количественно самый скудный по вниманию к моим текстам, при этом он для меня родной как бы. Я далеко не со всеми лично знаком, но ко многим привык за годы писания, и мне греет душу, если я вижу, что они не пропустили мой текст. Они все под своими именами, с лицами на фотографиях, они более сдержаны в проявлении эмоций, но я их ценю больше.
Потому что в своих подписчиках в ютубе просто не разбираюсь, они присутствуют там под никами, возможно, даже наверняка, так есть и мои знакомые, но я этого не вижу. Я их не идентифицирую, они как бы читатели-инкогнито, хотя некоторые оставляют важные для меня комментарии, которыми я дорожу.
Что касается твиттера, то хотя там иногда – совсем непонятно, когда именно, что заденет за живое аудиторию – отмечают мои тексты десятками тысяч просмотров, я просто не знаю ни одного из них. Я даже не умею смотреть и читать комментарии, хотя их там немало. То есть там опять же есть те, кого я должен бы знать, но я не вижу даже ников. Но тенденция общая – от моих рассказов о моей жене все устали, кроме меня, то есть я тоже устал, я как бы насильно растрачиваю себя, я вообще-то занимаюсь самоуничтожением, но ничего не могу изменить. Я не могу без нее жить. И чего бы это мне не стоило, буду продолжать писать, хотя очень часто написанное погружает меня в заранее мной же сооруженную ловушку отчаянья. Я с этим отчаяньем живу постоянно, но иногда, как на лыжах, вдруг одна нога проваливаюсь еще глубже, и надо вытаскивать себя каким-то дополнительным усилием. И вроде как на пару мгновений становится лучше.
Не знаю, может быть, стоит ограничиться фейсбуком как местом публикацией моих тихих истерик? Истерик? Да, мне никуда не деться от моей рассудительности, от нескончаемой попытки анализа всего и вся, в том числе своих как бы чувств, если то, что я переживаю — чувства, а не что-то иное, например, психический срыв.
Мне все равно, как это именуется. Мне хочется писать о Таньке непрерывно, то есть я мог бы писать не несколько раз в неделю, а несколько раз в день, но тогда я распугаю последних читателей, а я теперь завишу от них. Это как бы эрзац-семья или дружеский круг. Пусть аудитория моих аналитических опусов на тему политики неизмеримо больше, но как сказал Борхес, банальные метафоры наиболее употребительные, потому что они самые точные. Это во многом так, но и не так, так как облако банальности, окружающее слишком употребительную метафору, ослабляет ее действие и предполагаемую точность.
Это потому что, что я хотел материализовать совсем уж тривиальную и затёртую метафору о нуле и единице, но моя Танька никогда не была нулем, при всей ее скромности, неконфликтности, покладистости (но и строптивости тоже), какой-то фирменной тихости, но я без нее не могу, я хочу, чтобы она вернулась, мне плевать, что это невозможно, я это знаю, я в этом не сомневаюсь, но хочу вернуть ее как источник моей исходящей в ничто жизни. Но что бы ответила моя Нюша с ее постоянным здравомыслием? Посмотрела бы лукаво и сказала: нет, уж лучше вы к нам, это как-то естественней. Я думаю над этим. Подожди немного, милая.
Я понял одну простую вещь, которую я осознал только сейчас, когда со смерти моей жены Нюши прошел год с мелочью: я остался без жены, без женщины, без друга, без эрзац-мамы. Потому что она была во всех этих ипостасях, она ушла, и я стал ребенком.
Да, я вроде как такой смышленый малыш, могу почти о чем угодно размышлять, и так как аналитические и артикуляционные задатки обладают инерцией, то вроде все в порядке. Это если вы не видели умных детей, которые поражают нас своей не возрасту противной проницательностью, своими излишними способностями, но они все равно дети.
И я точно такой же, потерявшийся ребенок; мне, конечно, пишут политические оппоненты в ютубе, желая посильнее обидеть: дедушка, вставь на место свою вставную челюсть, хватит пороть чепуху, дедушка — а ты дурак. Но меня очень непросто обидеть, я был писателем в андеграунде, когда все, кроме трех-четырех вокруг, против тебя. Я все слышу, я понимаю, что оппоненты ищут самые простые способы достать меня до живого, но это не тот случай. И меня стоит доставать, если иметь ввиду возраст, с другой стороны, у меня проблемы не старого и выжившего из ума, это-то как раз банально.
Я, оказавшийся без строгой мамы, ребенок-типа-вундеркинд, такой, блядь, умник в коротких штанишках. Помните книгу Чуковского От двух до пяти: бабушка, а когда ты умрешь? — Умру, внучка. — Тебя в яму закопают? — Закопают. — Глубоко? — Глубоко. — Вот когда я буду твою швейную машину вертеть!
Я просто не знаю, как себя вести после смерти моей Таньки, и день напролет кручу ее швейную машинку. Я делаю все то, что она мне запрещала. Не запрещала в прямом смысле слова, она не могла ничего мне запретить, но могла сломать кайф. Я мог прийти к ней и спросить: как смотришь, стоит мне это купить? И она говорила: покупай, но выбрось предыдущее. А если покупал, не спрашивая, она смотрела на меня скептически, как на непослушного ребёнка и качала головой. И мне было не то, чтобы стыдно, а просто неприятно. Она была из бедной семьи, у неё на всем экономили, и она не могла привыкнуть к тому, что деньги можно тратить просто так, потому что это приятно. Ее минималистический девиз: купил новые джинсы, выброси старые, хранить все нет места и сил.
Поэтому, например, я покупаю сейчас, непонятно зачем, разные ножи, уже составив целую коллекцию. Я не охотник, не рыболов, не турист, мне нож не нужен для защиты, я все еще руками способен защитить себя, потому что те, кто советует мне поправить вставную челюсть, никогда бы не сказали мне это в лицо, потому что я физически и психологически практически такой же (или кажусь себе) как был всегда (и только желание продемонстрировать скромность, не позволяют мне вывесить фотографию топлес). Но нож мне точно не нужен для защиты, он избыточен. Но я уже купил дюжину ножей, хотя это мне немного надоело (или просто места нет), и я, возможно, смогу остановиться.
Что еще делает ребенок, когда начальство ушло? Если бы мне не обрезали нервы при операции удаления рака простаты, я, наверное, пустился бы во все тяжкие, и мысли о моей жене Таньке не остановили бы меня ни на секунду. Но так как благодаря хирургу Боре Гершману я остался с сильным либидо, но без эрекции, я покупаю ботинки. Сколько нужно ботинок нормальному человеку? Я не знаю. Пока была жива моя Нюша, у меня было пар семь-восемь, Dr. Martens для зимы, три-четыре пары для весны-осени, пара босоножек или кеды Converse, для лета. У меня даже тапки домашние Levi Strauss.
Танька умерла, и я купил себе, можно сказать, в один присест пять пар новых ботинок всех цветов. Зачем, не спрашивайте, я не знаю. Я могу каждый день ходить в ботинках разного цвета, но я ведь никуда не хожу, потому что некуда. Но я с того момента, как в семнадцать лет купил у фарцовщика на галерее Гостиного двора первую пару play-boy, ботинок для пустыни из бежевой замши, то всю жизнь и ношу такие ботинки. Но сколько можно? Нет ответа, ребенок потерял маму и оказался один в прериях. Мне стыдно, но я и это покажу.
Больше, кажется, ничего, ну купил самый мощный макбук про, который не открыл ни разу, только установил на него весь свой лицензионный софт и больше не открываю, потому что моего старого iMac вполне достаточно для комфортной работы. А купил я его для выезда, но и для выезда у меня есть старый Танькин макбук, и будь она жива, она бы мне все голову просверлила, но так как сверлить некому, я купил и его, и еще несколько пар новых джинсов, потому что я худею.
Я сегодня вешу ровно столько, сколько весил в 25 лет — 83 кг, я тогда занимался культуризмом, был в лучшей форме, каратэ будет позднее, с ее смерти я потерял 33 кг, ибо при ней весил 116. И меня искушает ложное ощущение, что я такой же, как и был, я не ощущаю возраста, пока мне не советуют умные люди: дедушка, вставь вставную челюсть, а то слюнями давишься.
Зачем я это рассказываю, я не знаю, я — ребенок, оставшийся без мамы, и вовсю кручу ее швейную машинку, ибо не знаю, что еще сделать.
При этом я знаю, что мой сын после моей смерти просто все выкинет на помойку, он не станет ничего разбирать, не будет складывать по страничке мои рукописи, которых нет, чтобы не дай бог не потерять ничего важного и ценного. Ничего важного и ценного, принадлежащего мне, для него нет. Все — хлам и мусор, в котором противно копаться, легче запихнуть, не разбирая, в черные полиэтиленовые пакеты и снести вниз в мусорный контейнер. Так и будет сделано.
Хемингуэй описывает, как после смерти отца, мать заставила его взять теплое белье отца, он взял его с отвращением, ощущая какой-то неприятный запах, пошёл в лес и закопал, чтобы никто не нашел. Но это как-то изысканно. Копать могилу для теплого с ворсом нижнего белья. Зачем, если есть черные полиэтиленовые пакеты.
Поэтому моя задача — не только покупать бесконечные и ненужные никому ножи и ботинки, но и раздарить максимально все, что имею, кому-то из настоящих или бывших друзей. Кому это все нужно. Но как преодолеть океан.
Я все это рассказываю, чтобы объяснить, что со мной происходит. У меня есть еще две задачи, которые никто не сделает, кроме меня: я издал за эту жизнь, кажется, 15 книг. Последняя вышла в России в 2022 году, через месяц после начала войны, но готовилась, конечно, весь 2021 год. Андеграунд, итоги, ревизия. У меня осталось два дела, подготовить к печати книгу о моей Таньке, которая называлась Жена, но Кевин, самый известный в Британии режиссер-документалист и муж моей подружки Ольки Будашевской, посоветовал изменить название на Жена писателя, и я согласился с ним. Значит, Жена писателя. Это, наверное, точнее. Хотя разбавляет очень важный и дорогой для меня акцент именно на ней, как я хотел, а теперь опять в подчиненном состоянии, как жена кого-то.
Столько было баб вокруг, не было сил отбиваться, как газетой от комаров, а остался один и старый (первый раз употребляю это слово), где они все, одна подружка для всего — Олька Будашевская.
Я прямо сейчас работаю вместе с очень квалифицированным и кропотливым филологом-редактором над подготовкой рукописи этой книги к изданию. Возможно, я не успею издать, но точно успею подготовить к изданию рукопись. И распоряжусь ее, чтобы не пропала.
Но у меня есть еще одна неизданная книга: Заветные сказки. Я публиковал отрывки из неё в фейсбуке, публиковал ролики по ней в ютубе. Но это — книга, важная для меня, итоговая художественная штука. Рифма к моей Веревочной лестнице спустя жизнь. И я должен подготовить и ее к изданию, я должен проработать ее с редактором-корректором, чтобы она была готова. И это все, что мне здесь осталось. Ребенку, понимаете ли, очень трудно без мамы. Он все знает об этой жизни. Не обо всей жизни, не все о жизни, а об этой жизни, с использованием артикля the, the жизни, то есть своей. И в ней нет ничего неизвестного или нового. Ребенку скучно. Но он должен доиграть игру, которую начал. Дело принципа. В игре нужно быть честным. И я честно доиграю до конца.
Если бы можно было пить — я бы пил. Я купил какие можно виды спиртного, но ничего не лезет в глотку в одиночку, как бутерброд всухомятку. Еще я, понимаете ли, записной интеллектуал, мне не нравится, когда сознание в тумане. Это я так возвышенно объясняю причину, по которой не могу напиться. А может, это просто не согласуется с теми колесами от психиатра, которыми он меня кормит, и они не хотят конкурента — им не нужен алкоголь, они сами — дурь в прямом смысле слова. И умножать пустоту на пустоту вряд ли разумно, все равно в итоге пустота. Или бесконечная цитата.
Я, конечно, знаю, что моя Танька умерла, ее больше нет, и я ее никогда больше не увижу; но подсознательно все равно жду ее возвращения.
Несколько дней назад произошел вот какой случай. Я постоянно читаю и слушаю на ютубе ролики как на русском, так и на английском. И вот я включаю какой-то ролик на английском, не проверив громкость, и он начинается с каких-то слов, каких я не помню, но очень громких. И вдруг резкий возмущенный и тоже очень громкий женский голос что-то мне кричит со стороны Танькиной спальни или даже ближе, от окна, что у стенки, разделяющей наши спальни. И у меня сердце падает в каком-то ужасе: это Танька сердится, что я слишком громко что-то слушаю на ютубе. Это даже не мгновение, а доли мгновения, потому что я почти сразу вижу, что моя умная колонка от Amazon, с Алексой внутри, вся возмущенно сверкает, переливаясь разными цветами, и я понимаю, что она отреагировала на какие-то слова из английского ролика, и что-то мне в ответ сказала.
С Танькиной смерти я ни разу ее не включал, да и раньше включал очень редко, хотя так как у меня подписка на спутниковое радио Sirius XM, у меня есть возможность слушать его и на других устройствах, в том числе с помощью Алексы. Но я делал это очень редко, иногда во время утренней зарядки, и всегда довольно тихо. Потому что у Таньки были какие-то проблемы со слухом, она очень болезненно реагировала на любые громкие звуки. Для нее все было громко, мои шаги по коридору, открытие окон, а у нас они открываются с шумом, потому что там несколько рам – старая еще 1896 года и более новые стеклопакеты, очень тугие и неудобные. А если я слушал какие-то ролики у себя, за закрытой дверью, она подчас стучалась и просила сделать потише.
Поэтому то, что она могла бы возмущенно отреагировать на слишком громкий звук включенного мной ролика, это запросто. Более того, в моей подкорке вшито ее возмущение от громкой музыки или речи. Я как бы его жду, и то, что я принял за нее Алексу, в общем и целом, понятно. Другое дело, что Алекса тоже никогда не кричит и не использует длинные фразы, если ты говоришь ей, естественно, по-английски, включи мне пожалуйста, канал Sirius XM Sixty’s Gold, она, показав цветом, кажется, голубым, что включилась, обычно просто повторяет задание и включает нужный канал.
Танька, даже если я включал музыку тихо, не умную колонку, в просто что-то слушал на своем iPadPro с четырьмя динамиками, частенько приходила, качала головой и говорила что-то скептическое с обертонами упрека, все-таки ты — меломан. Я действительно порой слушал различных гитаристов-виртуозов, типа, Tommy Emmanuel, или какую-нибудь архивную запись того или иного выступления. Но, памятуя о ее болезненной реакции на громкие звуки, всегда намного тише, чем мне бы хотелось.
Первое, что мы купили на деньги, подаренные нам на свадьбу, была акустическая система, одна из лучших на середину 70-х и стереомагнитофон. Но это покупка (вместо ее волшебного плащика, на который нам не хватило денег, что навсегда останется для меня упреком) и отметила рубеж, когда наше увлечение музыкой пошло на спад, вытесняемое литературой.
В машине мы чаще всего слушали канал Пятидесятые Золотые, Таньке он больше нравился, она говорила, что ей надо было родиться раньше и не в России с ее угловатым, ограниченным и подловатым совком, а там, где сочиняют, танцуют и слушают такую прекрасную музыку, о которой она узнала слишком поздно.
Когда Таньки не стало, я все-таки стал слушать более мне интересные шестидесятые, хотя именно в пятидесятых произошел самый большой слом, и эта граница была ощутима среди тех, кто хотел продолжать петь, как и раньше, до войны, и кто открыл новое звучание, и таких было немало. Но послушав в течение нескольких месяцев Шестидесятые, я опять вернулся к пятидесятым, я слушаю то, что она любила и прежде всего поэтому.
У меня много появилось странных реакций на ее смерть, мне постепенно стала неприятна одежда, которую я носил при ней, не знаю, почему, она как бы говорила мне, ты носишь эти джинсы или футболки, как носил при ней, и продолжаешь носить, как будто нечего не изменилось. А изменилось все. И я несколько неожиданно для себя стал доставать с дальних полок и чемоданов одежду, в которой двадцать лет назад мы приехали в Америку и которую я покупал в России. Это тоже были хорошие и недешевые вещи, но уже старомодные или с отчетливым оттенком ушедшего времени, но я не ощущал предательства, когда их носил, а вот вещи, купленные при ней, моей Таньке, имели для меня какой-то горький привкус упрека.
Я понимаю, что бы я сегодня ни сделал, я ее не верну. Она умерла, с этим надо смириться, она сама всегда очень трезво относилась к смерти, куда больше страдала от процедуры старения; и, конечно, мою смерть она, скорее всего, пережила бы легче. Я сам не подозревал, что не смогу за более, чем год смириться с ее уходом. Я знаю, что она ушла навсегда, у меня нет и тени веры в загробную жизнь и встречу с ней на облаке, да и не хочу никакого облака. Я просто оказался не в состоянии согласиться с ее уходом, я его воспринимаю как ошибку и поражение, мое личное поражение, перечеркивающее всю мою жизнь. И я все равно живу почти исключительно ею, вместе с редактором-корректором готовлю к публикации ее книгу, книгу о моей Таньке, я почти постоянно смотрю на себя ее глазами, и вижу, точнее, представляю, как она осуждающее качает головой.
А если включаю музыку на своем айпэде, то инстинктивно жду, что она сейчас прийдет и попросит сделать потише. Не шуми, пожалуйста.
Наши неудачи — следствие собственных ошибок. Не случайности или невезения, а неправильные расчеты и неправильный выбор лежит в основе наших неудач. Я, например, воспитывал сына, окружая его избыточной заботой (для которой был вроде бы резон), но ему это не помогло, а помешало.
Сегодня Татьянин день, который моя жена Танька даже не любила, а свято почитала, она любила праздники, готова была на праздник в любой момент, а свои именины отмечала, как легитимную радость и почитание. И тщательно отслеживала тех, кто ее поздравил или, напротив, пропустил. Девочка, которой всегда не хватало радости и признания.
Но на чем я хотел бы сделать акцент. За лет 15 блогерства до ее смерти я вообще никогда не писал о себе, своей жизни, мне это было не надо и не интересно. Но ее уход все перевернул, и я начал писать о ней, сначала книгу, а потом просто о ней, чтобы опять побыть вместе, чтобы одиночество не казалось таким мучительным и окончательным. И в результате мне становится все хуже и хуже, меня засасывает воронка моей собственной раны, которую я тормошу, расковыриваю и иду в разнос.
На самом деле все так плохо, что нет выхода, и если я хочу попробовать выйти из этого штопора, то вариантов почти нет, и я, продолжая бесконечно и почти непрерывно думать о Таньке, должен попробовать другой прием. Делать акцент не на том, что ее нет и никто мне ее не заменит, а на том, что я оказался в одиночестве, и здесь есть поле для размышления.
Потому что мое одиночество рукотворно, я сам его соорудил, и, может быть, если я буду делать акцент на этом, то шанс выплыть у меня, возможно, будет. По крайней мере, я его еще не пробовал.
Кстати, Нюша тоже страдала от одиночества в эмиграции, возможно, больше, чем я. Потому что у меня всегда была работа, мои интеллектуальные интересы и занятия, а у неё только я, наше общение, ежевечерние просмотры фильмов (благодаря одному платному ресурсу с очень богатым ассортиментом) и, конечно, ютуб.
Но приятелей, а тем более друзей, практически не было, и это была в чистом виде моя вина. Хотя я общался с какими-то людьми из Дэвис центра в Гарварде, но опять же, в основном, со Светой Бойм, с которой был знаком и раньше. А редкие встречи на тех или иных литературных чтениях в книжном магазине Петрополь или в ресторане Санкт-Петербург, скорее, отвращали меня от более близкого общения, чем стимулировали. И это не только моя огромная ошибка, но и вообще изъян моей личности, последствие андеграундного снобизма и высокомерия.
Действительно, несколько десятилетий жизни в андеграунде избаловали многих из нас, на крошечном пяточке из московской и ленинградской второй культуры скопилось такое количество талантливых и умных людей, что с ними потом не мог сравниться никто. Но это была очень частная история, следствие жестокой цензуры советской власти, которая и способствовала уходу в подполье такого числа способных людей. Конечно, были и не очень яркие или вообще блеклые, или просто безумные, не без этого, но концентрация таланта и независимости, презрения к официальной советской культуре, превращали андеграунд в уникальное и неповторимое явление.
Был ли уже там снобизм? Безусловно, мы смотрели не только на официальную культуру, но и на всех, кто так или иначе сотрудничал с властью, как на людей с порчей. Среди них, конечно, были и умные, и талантливые (хотя как бы по критериям предыдущей эпохи), но андеграунд вырабатывал формулу обязательного соединения творческого поиска с общественной позицией, и конформизм не прощался никому.
Понятно, все это кончилось еще в перестройку, то есть личные отношения сохранились, но сама общность и ее ценность пропали. Но не пропало высокомерное презрение к конформизму, теперь уже другому, не советскому, а постсоветскому, либеральному, когда дети советских либералов практически мгновенно выбрали свою позицию и стали работать на бенефициаров перестройки, успевших сколотить свои нечистые и нечестные по большей части состояния. Это было, на самом деле, продолжением совка, только в другой общественной формации, но все равно оставалось то, что мы презирали и за что платили высокую цену пребывания на социальном дне в течение десятилетий, пока не столь принципиальные делали свои карьеры в разрешенном пространстве.
И хотя я повторю, что это не была чистая и светлая позиция, свободная от снобизма, высокомерия и порчи, но она казалась естественной. Если ваш ближайший круг Кривулин, Пригов, Рубинштейн, Сорокин, Стратановский, Алик Сидоров и Боря Гройс, то найти им замену проблематично.
Тем более в эмиграции, что и сыграло со мной злую шутку, основанную на моих ошибках и неверных расчетах.
Я почему-то был уверен, что умру первым, женщины вообще долговечнее и крепче, я же болел, но совсем не боялся смерти, тем более после неудачной операции по удалению рака простаты, превратившей меня в инвалида секса, у меня были основания думать о том, как Танька будет жить без меня.
Что это означало? Я должен был подготовить ей подушку безопасности. Я годами ее понукал получить права, учил ее водить, хотя она всему всегда сопротивлялась, чему-то научил, но все равно надо было идти в автошколу, а Танька упиралась всеми четырьмя лапами. С огромным трудом я добился, чтобы она получила кредитную карту. Так вышло, что из-за какой-то ошибки, какой именно, мы так и не поняли, у меня довольно быстро сформировался высокий финансовый рейтинг, а у неё такой плохой, что в кредитной карте ей отказывали все банки, в которые мы обращались. Пытались понять причину через рейтинговые агентства, но не смогли. Тогда я просто ее вписал в свою кредитную карту, хотя она, по существу, присутствовала здесь только номинально, но рейтинг начал понемногу расти, и в какой-то момент на неё посыпались предложения банков. Кредитная карта у неё появилась. На что мне эта карта, я не собираюсь покупать новую машину или дом, но карта – это возможность растянуть деньги, как меха аккордеона, хоть немного и ненадолго.
Естественно, я боялся, что ей будет трудно без меня финансово, потому что так или иначе почти все деньги приходили через меня. Я же покупал много дорогой фототехники, прекрасно понимая, что без меня она Таньке будет не нужна, поэтому тщательно сохранял все коробки-упаковки со всеми аксессуарами. Нюшка умела покупать на Амазоне и eBay, я полагал, что всегда успею ее научить и продавать.
Но у всего этого была и оборотная сторона, так как мне никто особенно был не нужен, мне хватало Таньки и работы, то я ничего не делал, чтобы подстелить соломку под место падения, в которое просто не верил.
Что сказать про публику, посещавшую относительно интеллектуальные посиделки в Бостоне? Ничего плохого, но это были советские люди. С советским культурным бэкграундом, для которых Пригов или Лена Шварц были ноуменами, их горизонтом был Бродский, да и то не всегда.
Что еще? Провинциальность. Это очень сомнительный упрек, потому что человек не выбирает, где родиться. Тот же Пригов мне неоднократно говорил, что его главная удача — оказаться в детстве и молодости в Москве, без чего он бы ничего не узнал о концептуализме и способах его адаптации к советской действительности. Но это действительно удача, стечение обстоятельств, а никакое не личное достоинство.
Понятно, это был такой столичный снобизм, но не только. В андеграунде было немало людей из Харькова или Ейска, из Екатеринбурга или Львова, Аксинин, Ры Никонова и Сергей Сегей, тот же Лимонов (в его советский период) или Башлачев, встреченный, однако, в Ленинграде без особого восторга, были все равно совершенно своими, хотя жили в условной провинции, а не в Москве или Питере. Упрек в провинциальности был перелицованным упреком в незнании той культуры, которая была в нашем бэкграунде и без которой все повисало в воздухе. Но я за два десятилетия эмиграции встретил всего несколько людей с похожим культурным опытом и в анамнезе всегда была связь с московской или ленинградской неофициальной культурой.
Но ведь культура – фундамент, однако не единственный. Люди не исчерпываются своими эстетическими пристрастиями, когда тебе в больнице делает укол медсестра, а врач назначает лечение, тебе до лампочки, что он читал, читает и почему. Или в том же сексе, который часто начинается с внешности, манер и желания, плюс идея, что воспитать девушку всегда возможно позднее.
То есть жизнь многосторонняя и вполне можно было бы не зацикливаться на эстетической родственности, тем более что противоречия были и внутри второй культуры. Скажем, я знал, почитателей Кривулина, которые ни во что не ставили Лену Шварц, и наоборот. А сложные и во многом завистливое отношение ленинградского андеграунда с его более классическими пристрастиям к московскому — просто притча во языцех.
Но для этого должна открываться какая-то другая страница жизни, как она у меня открылась после смерти Таньки, и я понял, что просто тотально одинок как тать в ночи. Что у меня нет никого, кому позвонить и пригласить попить кофе или на ужин, что я не догадался, что уход моей жены унесет вместе с ней множество мелких и незаменимых жизненных проявлений, которые на самом деле в минимальной степени зависят от культурного уровня. Зависят, конечно, но ими можно пренебречь, если, конечно, есть, чем пренебрегать.
Так что моя боль от ушедшей Нюшки, это боль от наказания одиночеством, которое я заслужил своей категоричностью, снобизмом и неумением представить себе все простоту и ужас жизни, в котором общение возможно только по телефону или в соцсетях. Это осознание не на йоту не приближает меня к выходу из одиночества в дружеский круг, в какой-нибудь зимний морозный день по пути от метро Владимирская к музею Достоевского или в дворике на Петра Лаврова, в квартире на Петроградке Кривулина или на Юго-Западе у Пригова, но это та обидная и лично моя оплошность, за которую я сейчас плачу. И буду платить дальше.
Но все равно это легче, чем мой, когда слышимый, когда беззвучной вой по навсегда ушедшей жене. Нюше. Нюшеньке. С Татьяниным днем, милая.
Сразу скажу о кровавых пятнах на моей физиономии, это я опять упал, на крутом бережку, где улетел от меня прах моей девочки.
Вообще-то я пытаюсь минимизировать число описаний о моей Таньке. Я сам устал, измотался, несколько дней назад должен был заново собрать все 66 главок моей книги о ней, чтобы передать корректору и редактору. У меня был, конечно, вордовский файл, но так получалось, что, опубликовав в фейсбуке или где-то еще, я находил и находил ошибки и описки, дикие исправления автоматического редактора, который диковинным образом подменяет слова, как предатель. Короче, мне нужно было скопировать каждую главку в отдельности и вставить ее в новый файл. Велика ли работа? Но я поневоле, по заглавию главки, по фотографиям и невольному же не столько прочтению, сколько восстановлению со дна памяти содержания, впал в такую депрессивную яму, что не могу из нее вылезти уже какой день.
Одновременно я понял, что сегодня уже не написал бы так, как написал в прошлом году книгу о своей жене, я был измучен, потерян, но все же моральных сил было больше, и я рад, что сделал это по горячим следам, а не тогда, когда вся эта ситуация меня почти израсходовала.
Поэтому я решил писать о Таньке меньше, чтобы меньше себя травмировать, и решил, что следующий раз напишу на Татьянин день, который она очень любила, после своего дня рождения и наравне с Новым годом. Но до этой даты почти 10 дней, а я не нахожу себе места, потому что политические тексты никак не решают проблемы, они работают только пока я пишу и отвлекаюсь от своих мыслей, но мои мысли, как заводной волчок, вертятся вокруг Таньки и только вокруг нее.
Я каждый день прихожу в ее комнату, и на ее постели что-нибудь читаю, поглядывая по сторонам и растравляя себе душу. Короче сегодня не выдержал, опять съездил за цветами в Trader Joe’s и поехал в тот лесопарк, где развеял Танькин прах. Я уже был здесь несколько раз после того, как разорили моей мемориал, но увидел то, что хотел, что ваза на месте, только утонула немного и покрылась льдом. Я взял не молоток, как в первый раз, а длинную отвертку, чтобы им ковырять лед и вытащить вазу.
Я вытащил ее, увидел, что ваза без дна, но все равно ее можно поставить, а ожидаемый мороз ее прихватит с боков. Конечно, никто не гарантирует, что цветы опять не утащат, или их не съедят утки или другая живность, которой здесь в избытке. Но я сделал то, что сделал, на мгновение – нет, дольше, на какое-то время – получил облегчение.
У меня не получается жить без нее. Я живу, конечно, встаю, делаю зарядку, завтракаю, порой езжу в бассейн, но буквально мгновенно на меня накатывает пустота и какое-то тихое отчаянье, которое рвется превратиться в громкое, громогласное или, напротив, в тишину, которую я устаю ждать. У меня нет выхода, я вместе со своим высокомерием в ответе за то, что остался один, и буквально нет никого, кого можно пригласить в гости или на кофе; моя Танька, как Гамельнский крысолов, увела от меня всех и все. Да, кроме пары друзей в трубке моего телефона, но как растратить эту тоску, это ощущение бессмысленности и какого-то тотального жизненного поражения, вины за то, что я ее не спас, я не знаю. Я просто не знаю.
Сегодня, неделю спустя, как я попытался устроить что-то вроде самопального мемориала на месте, где я без малого год назад развеял прах моей Таньки, я опять поехал на это место и нашел его разоренным. Кто-то выдрал цветы из вазы, вмерзшей в лед: саму вазу не тронули, кому она нужна, а цветы забрали. Те, что я разбросал по земле и заснеженному льду, остались и погибли сами, а букет из вазы вынули.
Мне трудно представить, чтобы кто-то просто решил позаимствовать и, типа, подарить чужой букет своей жене или подружке. Замерзшие и уже мертвые трупы цветов, кому они нужны. Я платил за каждый букет чуть более 10 баксов, такие вещи в Америке не воруют.
Возможно, их забрал служитель этой лесопарковой зоны, здесь очень строгие экологические правила, например, нельзя собирать грибы, что Танька очень любила, и порой собирала немало. У неё вообще была эта тяга к природе, она собирала грибы летом в детстве, которое часто проводила у тети Мани в деревне Удино.
У неё вообще было немало таких совершено природных и архаических проявлений, она могла разговаривать с форточкой или каким-то предметом, нагружая его антропологическими свойствами, вочеловечивая и говоря, будто предмет понимает ее упреки или замечания.
Мне на самом деле это нравилось. Но когда она ленилась, а у неё в полной противоположности со мной очень часто не хватало энергии, я над ней подшучивал, зная, что это ее страшно злит. Но я ведь беспощадный шутник. Говорил, например, что женился на простой деревенской девушке, которая работает без устали, и я, мол, на это рассчитывал.
Она злилась страшно: хотя она любила тетю Маню и Удино, но к деревенским относилась неприязненно, потому что ее в детстве жестоко третировали, постоянно улюлюкая: городская вошь, ползи под кровать говно лизать. И вместе с почти повальным деревенским пьянством сформировали у неё комплекс неприятия деревенской жизни и ее обитателей.
Но мне всю жизнь действительно нравились именно русские девушки, и евреев или евреек в моем окружении до знакомства с ленинградским андеграундом просто не было. Да и какие это были евреи, практически все крещенные и православные, как тот же Витя Кривулин или Лена Шварц. А христианство очень плодотворно вылечивает именно еврейское высокомерие, выметает из души националистические позывы, а к национализму я всегда относился настороженно.
Те несколько моих друзей, которые читали по моей просьбе те или иные тетради Танькиных дневников и видели, что между Танькой и моей мамой (а потом и поддерживающим ее папой) были напряженные отношения, спрашивали меня, а родители не возражали, когда вы решили жениться на русской? Не возражали, я даже представить себе не могу, чтобы мама или тем более папа сказали, что еврейская жена, возможно, была бы лучше. Даже когда увидели прискорбную Танькину тягу к алкоголю, ни разу. Все-таки какой-то, но уровень интеллигентности. Да и потом уже мои бабушки и дедушка со стороны отца до революции кончали гимназии и университеты, практически полностью обрусели и в синагогу ходили (или посылали кого-то) за мацой на Пасху. Более никаких проявлений еврейства не было, если не считать конформизм, который я — возможно, слишком категорично, интерпретировал как проявление именно еврейства, наблюдая его у знакомых и приятелей моих родителей и у них самих. Возможно, моя непримиримость и была такой реакцией на эту удивлявшую меня слабость.
И то, что моя мама постоянно как бы враждовала с моей Нюшей, на это были другие причины (я все время говорю: Танька, Танька, но я так ее звал при посторонних, а так — Нюша, Нюшка: как сокращение от Танюши и намек на фамилию Юшкова. Кстати, в обиходе звал ее и Юшковка тоже). Так вот главным противоречием была разница в темпераментах, мама была эмоциональной, экспрессивной, пользовалась словарем преувеличений, а Танька была — сдержанной, холодной, скупой на ласку; я не помню, чтобы она, проходя мимо, обняла меня или погладила по волосам (пока они были) или поцеловала. Она и стеснялась проявления чувств, и была приверженицей эмоционального и прочего минимализма.
И это, конечно, раздражало мою маму, которая требовала какого-то особенного уважения и почитания, чего в Таньке отсутствовало полностью, а лицемерить ей было неприятно. Но все равно она долгое время относилась к моим родителям теплее, чем они к ней, если не считать маминой выспренности в руладах преувеличенной любви, которую могла обрушить на любого, но ответной реакции от Таньки она не могла дождаться.
Но я во всех этих столкновениях или упреках всегда был на стороне Таньки, родители тоже находились в зоне моей ответственности, но моя Нюша была в приоритете, тем более я видел, что она куда честнее и прямее моей мамы, постоянно переходящей от повышенной клавиатуры эмоций любви к не менее эмоциональным упрекам.
Но что я замечаю сегодня? Без Таньки, без родителей, прежде всего, папы я оказался совершенно незащищенным. Я этому не придавал значения, но тот же папа практически всегда стоял на защите моих интересов, и только сейчас я понимаю, что многие в том числе родственники, с удовольствием решившие посчитаться со мной, обнаружив мою слабость, вынуждены были считаться с этим, потому что никакой обиды мне папа бы никому не спустил. Танька не могла ни с кем ссориться, она тщательно избегала любых конфликтов (поэтому и завела дневник, чтобы ему рассказывать о своих обидах и разочарованиях), но и она как бы была свидетелем нашей жизни, и с ней, как я теперь понимаю, приходилось считаться тоже.
В некотором смысле я совершенно потерялся. Я совсем не понимаю, как и зачем мне жить в том тотальном одиночестве, в котором я очутился. Дело даже не в том, что время, прошедший год не принесли никакого облегчения. Ибо это не только боль от ушедшей навсегда моей Нюшки, моей Юшковки, это еще абсолютная космическая пустота полной невесомости. Я пытаюсь как-то заполнить эту пустоту писанием, и не только о Таньке, но и как бы на злобу политического дня. Но это отвлекает, пока я пишу или снимаю ролики по тексту (опять же для того, чтобы занять себя чем-то и растратить душащее меня бремя пустоты). Но поставив точку, я мгновенно оказываюсь там, где я есть, в сплошном, как черная южная ночная темнота, одиночестве, которое таким энергичным натурам как у меня, дается, скажем так, с огромным трудом.
Вся моя активность вне дома — это три раза в неделю бассейн, магазины и поездки на место, где я развеял прах своей Таньки; вот и сегодня я с раннего утра поехал к нашей скамейке на берегу Чарльз Ривер; мы много сидели на ней вместе, разглядывали речку, противоположный берег, белые фигурки овцы и собачки, наверное, гипсовые (издалека не разглядишь) и просто дышали вместе. А теперь я дышу один, и каждый вздох как упрек, как напоминание, что моя жизнь кончилась и не имеет ни одного шанса возродиться.
Поэтому я пришел сегодня к этой скамейке, увидел разоренный мемориал моей Нюши, на торчавшие из вазы остатки обломанных стеблей, и побрел обратно. Собственно, в никуда.