Библиотека Кеннеди, старина Хэм и самый преступный район Бостона

Библиотека Кеннеди, старина Хэм и самый преступный район Бостона

Это видео об одном месте в районе городка Дорчестер, где расположен Массачусетский университет, библиотека Джона Ф. Кеннеди и музей-архив Эрнеста Хемингуэя. А также вид на Атлантический океан, очень похожий на то, что можно увидеть на Карельском перешейке в районе пляжей от Ольгино до Зеленогорска, где вид на море перегораживает силуэт проступающего из тумана Кронштадта, а слева виден город.

Валдайская речь Путина как путеводитель по фильму Джон Уик 3

Валдайская речь Путина как путеводитель по фильму Джон Уик 3

Более всего речь Путина на Валдае напоминает перебирание четок с цитатами. Сами цитаты, конечно, хрестоматийно известны, но своеобразие им придает нить, на которую они нанизаны, то есть политическая биография Путина. И хотя интерпретировать эту биографию можно тысячу и одним способом, я предложу свой – синопсис экшн-триллера Джон Уик 3, в котором центральные моменты путинской биографии кажутся очевидными.

Начнем с того, что проблемы Джона Уика начинаются после того, как он решает противопоставить себя правилам. Правилам вообще, правилам в принципе, в фильме они олицетворяются всемирным преступным картелем со штаб-квартирой в Нью-Йорке, которому подчиняется весь мир, аки твой Запад, по интерпретации Путина.

Формально конфликт начинается с того, что на дом Джона Уика, только что потерявшего жену, нападают какие-то отморозки с русскими корнями (и тут первый раз всплывает русская тема, потому что, как выясняется, именно Джон Уик был тем, кто способствовал небывалому могуществу русской мафии и вообще был ее членом). Однако у Джона убивают любимую собаку, подаренную ему женой, и он начинает мстить, пока не оказывается вне закона, ибо выступил против Правил как таковых. Типа, напал на Украину.

И если вы полагаете, что о нападении на Украину в 2019 году создатели фильма не имели представления, то во многом ошибаетесь: Украины в кадре, конечно, нет, но само решение противопоставить себя Правилам остается.

Итак, Джон Уик объявлен вне закона всем сообществом и на него объявлена охота: за его жизнь предлагают 14 миллионов долларов (14 – не случайное число, хотя наиболее часто встречается число 7), и только из-за не вполне понятной симпатии ему предоставляют отсрочку в один час.

Что делает человек, объявленный вне закона, за которым охотятся тысячи, если не десятки тысяч охотников за головами, а он находится в Манхеттене, идет сильный дождь. Первое, что он делает, он спасает собаку, очередную собаку, собаку без имени, и обеспечивает ей безопасность. А затем направляется в Публичную библиотеку Нью-Йорка и заказывает — Русские сказки Афанасьева. Для кого-то это первый звонок, первая цитата на четках, хотя на самом деле, она не первая, но ведь какая будет первой, не столь и важно.

Джон Уик, самый разыскиваемый и ненавидимый профессиональный убийца в мире получает указание, где найти Русские сказки Афанасьева, находит нужную полку, затем нужную книгу в тяжеленном in quarto переплете-окладе с картинками. Листает книгу, что-то ищет, открывает одну из иллюстраций – под ней выемка для тайника, в котором фотография жены, несколько амулетов и большой православный крест с алмазами на нитке с чётками. И тут, несмотря на то, что до истечения времени, после которого охота будет объявлена официально, еще четверть часа, на него набрасывается первый охотник за призом, который на три головы выше Джона Уика, но Джон его убивает томом русских сказок Афанасьева в тяжёлом переплете.

Попутно, Джон получает ранение, и так как у него еще есть четверть часа, он мчится к своему врачу, который ,конечно, китаец, и лечит его, несмотря на вероятные репрессии.

Далее следует эпизод в конюшне, той манхэттенской конюшне, где размещены лощади, возящие туристов по Центральному парку в одноколках, на Джона набрасывается туча охотников за головами, которых герой убивает, в основном, с помощью лошадей. Лошади бьют копытами убийц-недотёп, которые хотят соревноваться с профессиональным убийцей номер один в мире; лошади помогают с ними расправиться, и на лошади он устремляется в побег. И начинает проблёскивать та идея, которая была не вполне понятна, когда из-за убийства собаки Джон Уик решает порвать с Правилами всего мира. Собаки, лошади – природа, традиционные ценности, из-за которых Джон и вступает в неравную схватку со всем миром.

В какой-то степени знаковой становится и следующий эпизод в музее, где Джону удаётся справиться с толпой нападающих с помощью музейных вариантов оружия, выставленного на витринах. Герой призывает себе на помощь архаику, и архаика явно на его стороне.

Место следующего эпизода – театр, герой тяготеет к духовной проблематике и явно знает, что делает, когда врывается в театр, показывает охране, совсем даже не театральной, свой огромный православный крест, какие в 90-е носили самые отпетые бандиты. Его пропускают в зал, где под музыку «Лебединого озера» танцует одинокая балерина. Конечно, это клюква, но клюква с сахаром и несколькими символическими слоями.

Тем временем герой устремляется к балетмейстеру или директору театра, рыхлой даме ахматовского стиля, которая сначала – как и все предыдущие — отказывается ему помогать, но при этом спрашивает, не поздно ли он вспомнил о своих корнях в Русо Рома (очевидно, у русских цыган) и называет его не Джоном, а Джордане (Джордан – Jordan: топоним, река Иордан, что стоит запомнить, и имя, указывающее на решительность и выносливость). И тут герой, которому надоело скрываться, поправляет директрису театра, что он не просто Джордане, а Джордане Иванович, русский сирота, беженец из Беларуси.

Именно так все и говорится для тех, кто еще не понял, о чем речь. Дальше начинаются разнообразные ритуалы в виде выжигания этим крестом на спине особой метки, под огромной синей татуировкой в виде надписи и рисунков. Джон Уик просит, чтобы его перевезли в Марокко, его ведут почему-то в камеру.

И непонятно как он оказывается на улице в Марокко, но его незаметно перестают называть Джоном, а зовут Джонатаном или Йонатаном, что на еврейском означает Бог дал. И здесь в двух шагах от святой земли, где до сих три православных храма, ему начинает помогать женщина по имени София, не просто София, а София, что мать Веры, Надежды, Любви. По крайней мере, одна дочь точно есть, ее когда-то спас Джон, превратившийся в Джонатана Ивановича, и за это мать их София помогает ему.

То, что среди друзей Джонатана Ивановича китайцы и арабы – ничего удивительного, они таковы и у прототипа героя, хотя с другой стороны по его пятам тоже идет какой-то суд во главе с женщиной англосаксонской внешности, жестоковыйной по отношению ко всем, кто решился нарушить санкции, и ей тоже помогают китайцы, но уже другие. Возможно, тайванские. Или гонконгские.

И постепенно проявляется план спасения, в котором Джонатан Иванович должен убить всех тех, кто ему помогал раньше (кроме животных, животные для него святое), и таким образом заслужить искупление грехов. Понятно, что все это сопровождается почти непрерывными единоборствами и стрельбой, в одном из эпизодов появляется татами с тренировками молодых самбистов, я узнал эти куртки, потому что сам когда-то занимался самбо в зале Трудовых резервов на Конюшенной площади.

При этом Джонатан Иванович все трюки выполняет в строгом офисном костюме, куда иногда между подкладкой и тканью добавляют тонкий защитный пуленепробиваемый слой, но герой принципиально не снимает костюм с белой рубашкой и галстуком, словно воплощая слова из другого фильма, что в Америке только русские ходят в строгом костюме даже на пикниках.

Но в принципе та основная нить, о которой и речь, уже понятна. Четки цитат нанизаны на судьбу человека, выбравшего архаику и традиционные ценности, убивающего людей с легкостью, будто это мухи или комары. Его ожесточение вызвано убийством близкого существа, которое может быть главной геополитической катастрофой XX века (то есть приснопамятный СССР), а может быть, воплощением традиционных ценностей в виде собаки, опять же приручённой природы.

Это заставляет поднять бунт против Правил, которыми руководит бандитское сообщество, властвующее надо всем миром с центром в Нью-Йорке; иногда ему начинают помогать силы с явно революционным подпалом типа антиглобалисткого движения, и остановить объявленную на Джонатана Ивановича охоту может только убийство тех, кто ему больше всего помогал. Но, он, конечно, на это не пойдет, потому что в 2019 многое было еще не ясно, и герой это что-то промежуточное между Иваном-дураком с приемами самбо, Алешей Карамазовым с сумрачным обаянием и Путиным до роковой черты. Но и взгляд режиссера тоже кажется таким антиглобалистким, с прищуром симпатии, несмотря на штабеля трупов, да и фамилия у героя вполне революционная, прометеевская — Wick (фитиль).  А на спине синяя татуировка с надписью, словно позаимствованной у питерской шпаны Fortis Fortuna Adiuvat (Судьба любит смелых) и что-то похожее на контаминацию креста и двуглавого орла ниже.

Короче, вставил фитиль. Что, собственно говоря, и представляет собой путеводитель по Валдайской речи. То есть та нить, на которую были нанизаны всем известные цитаты.

А так – да, Иванович (Владимирович) в собственном соку.

Пятая колонна Путина в Украине

Пятая колонна Путина в Украине

По большей части термин «пятая колонна» — не более, чем пропагандистский жупел, принципиально далекий от тайной силы генерала Моле, наступавшего на республиканский Мадрид четырьмя колоннами и надеявшегося на помощь изнутри Мадрида.

Однако если всерьёз говорить о силах, на которые опирается Путин, его стратегия и пропаганда в войне против Украины, то это, конечно, не разрозненные сторонники Януковича, кума Путина Медведчука и распущенной пророссийской партии «Оппозиционная платформа – За жизнь!» Куда более существенную и вещественную помощь Путину оказывают украинские ультранационалисты, украинские ура-патриоты, яростно борющиеся с русским языком и русской культурой.

Казалось бы, все наоборот. Разве ратуя за запрещение русского языка и культуры крайне правые украинские националисты на борются с русским империализмом и влиянием идеологии «русского мира»? Нет, конечно, вообще крайние формы национализма обычно исповедуются теми, кто хотел бы получить дополнительные возможности для конкуренции. И вроде как обращаясь к внешнему врагу, на самом деле пытаются получить умножающий коэффициент в конкуренции внутренней. Когда, дабы потеснить своих конкурентов, эксплуатируют националистический критерий для оттеснения от конкурентоспособной позиции тех, с кем иначе конкуренцию не выдержать.

Более того, сам Путин – тоже крайне правый националист, он исповедует одну из версий русского национализма в виде имперского великодержавия, но в этой проповеди имперскости легко вычленяется роль русского народа, как ведущего и управляющего. И на самом деле нет более легкого взаимопонимания, чем у националистов разных стран. И не потому, что национализм основан на воображаемой ценности нации, которая более всего напоминает билет члена КПСС, точно так же позволявший использовать его как джокер в конкурентной борьбе. Националисты в разных странах с сокровенным пониманием относятся друг к другу, так как по большому счету ничем не отличаются, ибо используют идентичные приёмы агитации и шельмования противников.

Однако в случае с Путиным и его войной с Украиной националистический аспект имеет еще одно, никак не менее важно измерение. Если проанализировать, на чем основывал Путин свою агрессивную риторику русского мира в Украине, то невозможно не заметить, что это, прежде всего, была агитация украинских ультранационалистов. Изображая из себя защитников русских на просторах Украины Путин на всех политических поворотах украинской истории, по крайней мере, начиная с первого майдана 2004 года, опирался на неумные и бессмысленные призывы украинских крайне правых запретить русский язык и русскую культуру. Понятно, что Путину нет никакого дела до судеб русских в Украине, что более чем отчётливо доказывается использованием русских из так называемых ДНР и ЛНР как пушечное мясо. Причем настолько беззастенчиво и жестоко, что мужчин в этих полубандитских анклавах после войны сыскать будет проблематично.

Но Путин, прежде всего, опирался на истеричные требования украинских крайне правых запретить русский язык, что всегда использовалось им как пас. Крайне правые со своей попыткой обеспечить себе умножающий коэффициент во внутренней конкуренции делали именно то, без чего никакая идеология имперского русского мира просто бы не состоялась.

Конечно, можно возразить, что такому империалисту как Путин и поводы не нужны. Нет, нужны. Всегда нужны. Всем нужны, когда начинаются войны и сооружается повод, как у гитлеровской Германии перед захватом Польши, или сталинского СССР перед началом войны с Финляндией. Всем, даже самым оголтелым агрессорам, необходимо выставить себя в качестве якобы защищающейся стороны. И изобразить для этого, что он не агрессор, а жертва, — всегда требует дополнительных усилий.

Вот только в случае с Украиной таких усилий потребовалось куда меньше, потому что именно украинские ультранационалисты постоянно пасовали Путину, выводили его на ударную позицию, ратуя за бессмысленную и вредную стратегию по запрету всего русского, что Путин с готовностью принимал и использовал.

Но, может быть, это просто оборотная сторона украинского национализма, которая была направлена против русской имперской пропаганды, но при этом использовалась ею же для своей интенсификации? Ничего подобного. Лишь в малой степени усилия украинских ультра мешали продвижению русского великодержавия. В ничтожной степени совсем уж неокрепшие умы могли поддаться на российскую телепропаганду или пропаганду в социальных сетях. Запрещая русскую культуру как часть имперского влияния, украинские крайне правые только выставляли это в качестве видимой мишени, а на самом деле целились в своих же сограждан, которых таким образом удобно было представить людьми второго сорта, потенциально зараженными русским великодержавием. И это было доминирующим мотивом.

Более того, если попытаться проанализировать причину поддержки жестокой путинской войны в Украине со стороны рядовых российских граждан, того самого великодержавного глубинного народа, который, как мы видим, поддерживает, увы, не только агрессию против Украины, но и мобилизацию, по крайней мере пока она не обернулась десятками и сотнями тысяч похоронок, то это опять же реакция на неумную пропаганду украинских крайне правых.

Конечно, они в подавляющем числе не нацисты, они националисты, для которых запрет всего русского всего лишь прием конкуренции, но для невнимательного наблюдателя, каким, в основном, и является не шибко образованный среднестатистический представитель русского глубинного народа, истеричные попытки запретить Пушкина и Булгакова, русский язык даже не как второстепенный, а просто вражеский – и есть пуля пропаганды, летящая с огромной скоростью.

И если дальше и глубже поместить фонарь анализа, то легко обнаружить, что требования запрета русского языка и русской культуры на практике оборачивается десятками и сотнями тысяч жертв среди украинцев, потому что за войну с Украиной агитируют, прежде всего, украинские ультра. Даже сегодня, когда русскоязычные или этнически русские украинские граждане демонстрируют точно такой же градус военного патриотизма и жертвенности, как и почти вся Украина, все равно продолжается агитация за запрет всего русского. Что оборачивается просто стратегий признания русских украинцев нацией второго сорта, потенциальных предателей, хотя на самом деле предателями, на совести которых жизни соотечественников и беды своей родины, это ультраправые украинские националисты, думающие, что никто не видит, что они просто хотят обеспечить себе преимущество во внутренней конкуренции, а при этом работают как пятая колонна Путина, которому другой помощи и не надо.

Похороны репутации, или Еще о пропаганде

Похороны репутации, или Еще о пропаганде

Пару дней назад я услышал военного эксперта, чье интервью не было пропагандой. Я был настолько изумлен, что перемотал назад, дабы записать имя эксперта: Игорь Раев. Он отвечал на вопросы Тихона Дзядко в программе Здесь и сейчас на Дожде и в какой-то момент, что-то уточняя по поводу отношения к факту, который его попросили прокомментировать, сказал, что отношение будет зависеть от того, на чьей вы стороне. Это оговорка и была таким громогласным сигналом, что эксперт, дающий интервью, понимает профессиональные правила своих занятий. И вынужден отстраняться от своих или чужих политических убеждений только для того, чтобы слушатель имел возможность правильно идентифицировать им сказанное как независимое и неангажированное мнение.

Справедливости ради скажу, что это было, кажется, одноразовой акцией, и хотя я ощущал в его артикуляции некоторую эмоциональную сдержанность, пропаганда периодически модулировала им сказанное, но я и не слишком следил за дальнейшим.
Хочу уточнить, что я не считаю эксперта Игоря Раева какой-то звездой на небосклоне военной экспертизы, возможно есть более осведомленные и сведущие эксперты, делящиеся со слушателями  куда более ценной эксклюзивной информацией (благодаря тому, что более глубоко были погружены в кухню военной закулисы или просто больше знают). Но Игорь Раев счел необходимым этот профессиональный экивок, о котором многие забыли во время этой войны, если, конечно, они не читают американскую или британскую прессу, где каноны профессиональной журналистики еще блюдутся. То есть материалы как журналистские, так и аналитические выдержаны в принципиально нейтральном фоне, и хотя можно, конечно, предположить, что симпатии журналистов, скорее всего, на стороне Украины, а не России, но понять это по эмоциональному тону или знаковым прилагательным типа «оккупационный», «аннексированный», «бесчеловечный» и так далее – затруднительно.

В то время как русскоязычная журналистика и аналитика (украиноязычной я попросту не знаю) это по большей части не журналистика и аналитика, а пропаганда. Казалось бы, какая разница, если вы, как я, полагаете, что Россия, начав войну против Украины, совершила неспровоцированную агрессию, ведет войну, прибегая к актам жестокости, садизма и мародерства. Неужели аналитик не имеет права говорить о территориях, завоеванных Россией у Украины как оккупированных, высмеивать глупость российского командования и методы обеспечения своих военных, которым не хватает сапог и гимнастерок, не говоря о бронежилетах и средствах гигиены. Имеет конечно, но тогда сказанное им перестает быть журналистикой или аналитикой, а в лучшем случае оказывается публицистикой, а куда точнее пропагандой.

Мне уже приходилось сетовать на то, что практически вся русскоязычная журналистика и аналитика, оппонирующая официальной российской пропаганде, тоже является пропагандой. В том числе благодаря тону и отсутствию той дистанции, которая обязательно для журналиста или аналитика, если он боится, что будет принят за пропагандиста. Да, практически весь информационный поток официальных российских СМИ или телеграмм-каналов военкоров – это пропаганда, хотя у последних довольно много информации, выбивающейся из пропагандистского строя благодаря критике российского военного командования. Но и оппоненты российской пропаганды из числа новых эмигрантов почти исключительно говорят на языке пропаганды, и я предлагаю еще раз увидеть, как это делается.

Вот Михаил Фишман, ведущий на том же Дожде программу И так далее. Еще в бытность Дождялегитимным и отчасти оппозиционным каналом (то есть до войны) я критиковал Фишмана за излишнюю экзальтированность и эмоциональность. Мне представлялось и представляется сегодня, что аналитическая программа, тон ведущего в ней должны быть медиатором и как профессиональной дисквалификации опасаться эмоциональных выражений и акцентов. Потому что эмоция всегда – не получившаяся мысль. Мысль, которую не удается рационализировать и сформулировать с необходимой точностью, сопровождается этим эмоциональным дребезгом, который как бы камуфлирует неточность с возможностью списать неточность на волнение. Но у аналитика или ведущего аналитической программы не должно быть никакого избыточного волнения, он должен оставаться в рамках рационального суждения и бежать эмоциональности как дурного запаха.

К сожалению, после эмиграции программа Михаила Фишмана еще ухудшилась. То, что раньше было как окончание фразы, теряющей смысл в волнах эмоций, после начала трансляции из Риги просто превратилось в пропаганду очень невысокой пробы. Тон ведущего почти постоянно эмоционально приподнят, и только отклоняется то в одну, то в другую сторону. Если ведущий говорит о российской стороне, его интонация наполнена сарказмом, насмешкой, презрением, для него все происходящее на российской стороне нелепица, которая вот-вот приведет к закономерному финалу, полному и окончательному поражению фашистской России.

Но еще хуже, когда он низко свешивается из своей позиции в сторону Украины и рассказывает о тех или иных фактах российских преступлений или задает вопросы очередному украинскому эксперту. Вся гамма простых чувств проступает как пот на челе уставшего человека: его голос, его выражения лица полно сочувствия и сопереживания, как будто он говорит с больным ребенком о его неизлечимой болезни. Фишман скорбит, он просто тянется навстречу к украинскому собеседнику, дабы ни у кого не возникло сомнения, на чьей он стороне. И сомнений действительно не возникает.

Кстати, по большей части эксперты, особенно военные, с которыми беседует ведущий И так далеевыглядят на голову профессиональней, взрослей и сдержанней. Чаще всего они тоже не в состоянии выдержать тон отстраненности и беспристрастности, они тоже находятся в рамках дискурса пропаганды, но хотя бы несносной эмоциональности у них меньше.

Теперь попробуем сформулировать, почему пропаганда столь плоха, даже в том случае, если ваши политические симпатии и оценки предполагают, что в конфликте, о котором идет речь, есть отчетливый агрессор и не менее отчётливая жертва. Потому что пропаганда – это всегда редукция, упрощение, подмена куда более реальных понятий их сниженными (или наоборот, возвышенными) эмоционально фундированными копиями. Но дело не только в стиле или соблюдении правил  профессиональной журналистской или аналитической работы. Речь именно что о смысле. Если вы неумеренно нагружаете описываемые действия стороны условного агрессора негативными эпитетами, как бы подсказывающими слушателю готовые ответы, вы дискредитируете ту информацию, которую сообщаете. Эмоциональные, саркастические и ругательные конструкции это не просто оболочка слов и явлений, которые вы  исследуете или описываете, но и суть тоже. То есть эмоциональность настолько сильный (при концептуальной слабости) прием, что он как бы фокусирует на себе внимание, а факт или его интерпретация становятся второстепенными. И значит, девальвированными.

Но и этого мало. Утрируя, усиливая глубокими скорбными тенями или, наоборот, цветами светлого неба и мира стороны конфликта, вы поневоле переводите этот конфликт в сражение между светом и тенью, добром и злом. В этом месте сердца, бьющиеся в унисон с сердцами жертв, должны забиться чаще в инстинктивном протесте: а разве агрессор – не зло, разве в этой конкретной войне Россия не творит почти непрерывное зло, бомбардируя гражданские объекты, жилые дома и объекты жизненно необходимой инфраструктуры? Конечно, если вам так хочется, это можно назвать злом, если вообще теологический, то есть архаический словарь вам близок, и у вас бог с дьяволом борется, и поле битвы – сердца людей. И хотя это довольно избитая и пафосная цитата, но все-таки упоминание диспозиции как сердца человека хоть в какой-то степени пытается исправить неисправимое. Самая жестокая война всегда пропорция оттенков, а выяснение этой пропорции и есть дело наблюдателя. И среди той стороны, которая по преимуществу агрессор – люди, и с той стороны, которая жертва – тоже люди. С достоинствами, недостатками, преступлениями, ошибками, ложью и жестокостью неразличения. А теология это как бы выпускает из поля зрения, обобщая. И, конечно, можно твердить о битве добра со злом, но ни выиграть или понять, что, собственно происходит, когда началось, что послужило поводом или причиной, где был выбран неправильный поворот и даже как победить, от этого легче это понять не будет.

Те правила профессиональной беспристрастности, о которой я сказал выше, не означают уравнивание жертвы и агрессора, но это все можно формулировать без оценочных эпитетов, которые всего лишь сигналы беспомощности, не более того. Я не сомневаюсь, что многим будет вообще непонятно, о чем я веду речь, ведь так хочется побыстрее наказать наглого агрессора и поддержать жертву, и если это невозможно сделать материально, то хотя бы на словах.

Но это ошибочная стратегия, загоняющая то, что требует препарирования и анализа, в фарш, пропущенный через мясорубку несдерживаемых эмоций и неумения формулировать самые простые вещи. Те самые простые вещи, которые формулировать на самом деле труднее всего. И которые будут превращаться в переваренные уши пельменей, если от усердия прибавлять и прибавлять огня возвышенных или оскорблённых чувств, боясь, что другие не поймут, на какой вы стороне.

Стоит попробовать говорить без эпитетов, если в мозгу нет  санитарного кордона, отделяющего журналистику и аналитику от пропаганды и публицистики. Глаголы и существительные сами порой выводят на чистую воду. Без кромешного ада и воскресного рая в анамнезе, а всего лишь в объятиях грязи во всем спектре серого.

Война как метафора

Война как метафора

В какой-то мере война — материализация метафоры. Если попытаться понять, какую метафору реализует Путин, то может показаться, что таких метафор несколько, они в какой-то степени сменяют друг друга, в какой-то существуют одновременно. Но основная метафора Путина – нацистская Украина. То, что это метафора, понятно и самому ее автору, он хотел найти что-то резкое об украинском национализме, но национализм есть и в России, да еще какой, да и вообще везде. И дабы ужаснуть, пригвоздить своим определением, его усилили. И национализм из коротких штанишек превратился в нацизм, в целые брюки. Типа, нацисты захватили нашего меньшего брата, миролюбивый и братолюбивый украинский народ, мы своей военным скальпелем вырежем опухоль, пока она не дала метастазы, и вернем себе брата Остапа как новенького.

Однако когда понадобилось материализовать эту метафору, почти сразу выяснилось, что она не материализуется в реальность. Ее не узнали ни действующие лица, ни наблюдатели. Она вообще другая песня.

Тем временем коллективный Запад на путинскую метафору ответил своей под именем: карантин. Те санкции, которые волнами накатывают на Россию, наиболее точно напоминают материализацию метафоры больного и его изоляции. Своеобразной смирительной рубашки, которая в виде карантина должна ограничить возможность больного причинять ущерб ближним и в какой-то степени минимизировать ущерб самому себе. Ведь чем этот карантин окажется более жестким, тем слабее будет больной и меньше успеет напортачить. Однако на эту метафору Кремль нашел свою: вода дырочку найдет. То есть чем, казалось бы, страшней карантин, чем больше больной спелёнут смирительной рубашкой, тем вроде как должно быть близко выздоровление и выход из тупика. Но Кремль тут же обнаружил сложность или ложность материализации метафоры карантина, который по ряду причин оказывается дырявым как сито. На любой кордон – свой обводной канал. Все, казалось бы прикрыли, микрочипы Кремль выпаивает из холодильников и стиральных машин, высунув язык, но тут полетела саранча иранских дронов. И мочало начинай сначала.

Казалось бы, велика задача: не удалось материализовать одну метафору, буквализируй другую. И формально мы это видим как со стороны Кремля, так и со стороны Запада. Однако вот какая незадача. На материализацию первоначальной метафоры ушло столько сил, что все дальнейшие метафоры кажутся чем-то вроде матрешки, только меньшего калибра и засунутые в предыдущие копии. То есть сколько Путин не ищет убедительную метафоризацию, способную одним махом семерых побивахом, а все его тянет к первой чистой ноте, она переходит на фальцет, но все равно какофония.

Но и у Запада другой метафоры для реализации, кроме карантина, нет. Вроде как один чумной барак остался после восьмого кордона, а нет – на то, что у них с закоулками, у нас с винтом. Запад: у вас ГЛОНАСС через раз попадает в унитаз, а Кремль басом: у нас Трамп за углом с кастетом отдыхает.

Однако, если присмотреться, то может показаться, что обе стороны материализуют, пожалуй, одну и ту же метафору: о мертвой и живой воде. То есть Путин поперся на Украину, конечно, с мертвой водой наперевес, а вот тем, кто после окропления ее остался бы, налил от широкой души шкалик живой. Но и Запад, напяливающий на Путина полосатую смирительную рубашку, тоже использует мертвую воду, как прием, но держит в загашнике чарку с живой, дабы Россия после карантина как от обморока ожила, ибо тут такие размеры, что ни в одну могилу не поместятся.

Конечно, силы для метафоризации совсем даже не равны. Если есть тотализатор, принимающий такие ставки, то я сомневаюсь, что кто-то в здравом уме и твердой памяти поставит на Кремль. Одно только обстоятельство может попытаться сыграть в его пользу: ему мертвая вода – как припарки, он и так как бы такой мертвый, что его вроде как и не убить второй раз. Хотя Рылеев это бы опроверг, заметив меланхолично о несчастной стране, где и повесить толком не умеют.

Почему Ельцин выбрал Путина, а тот начал войну

Почему Ельцин выбрал Путина, а тот начал войну

Попробую уточнить некоторые детали в развитие предыдущего текста об агрессии, которая начинает войны, но и заканчивает их. И попутно отвечу на ряд возражений и замечаний, в которых, если я правильно понял, меня упрекали за нивелирование политических, социальных и моральных аспектов.

На самом деле различные дисциплины, как, например, психология и социология по большей части не противоречат, а дополняют друг друга. Точно так же акцент на агрессии, вызывающей войны и заканчивающей их, когда агрессия истощается, пропуская вперед соображения сохранения себя и себе подобных, не отменяет политические или социологические интерпретации.

Так, например, демократическое устройство влияет на уменьшение давления агрессии на принятие решение не потому, что демократия лучше авторитаризма, а потому что демократия и сопутствующая ей политическая борьба является наиболее патентованным механизмом канализации агрессии. Политическая борьба предстает субститутом войны и позволяет снижать уровень агрессии и, как говорили раньше, способствовать смягчению нравов. Это не означает, что волны агрессии не накатывают на демократическое общество, и демократии воюют, правда, в основном с недемократическими странами. И в них чаще всего существует контрактная армия, позволяющая людям с повышенным уровнем агрессии канализировать ее посредством своей военной подготовки или военных операций, на которые демократия, как те же США, подчас решается.

Более того, в рамках затронутой темы можно попытаться проследить влияние демократических процессов на само появление Путина и перехода его правления от вымороченной, манипулятивной демократии к авторитаризму, а потом и к диктатуре.

Если говорить о перестройке и ее попытках установления демократии в России, то запрос на демократию в определенной степени был следствием усталости от уровня агрессивности и вообще грубых нравов, царивших в тоталитарном Советском Союзе. И, в частности, усталости от афганской войны, завершения которой и потребовал существенно уменьшившийся уровень агрессивности. Другое дело, что афганская война не была тотальной, и через нее не прошло все общество, что сказалось на первых годах перестройки, когда попытки введения демократии сочетались с ростом агрессивности от легализации многих преступных сообществ и весьма относительной демократической укорененности даже при раннем Ельцине.

Попутно можно рассмотреть как из обихода ельцинской демократии вырос запрос на такого лидера как Путин. Этот запрос во многом стал ответом на подавление попытки правого поворота в 1993, а еще в большей степени далеких от канонов демократии выборов 1996. И здесь опять стоит уточнить, что не демократия по названию является механизмом канализации агрессивности, а демократия в ее реальном воплощении способствует выходу агрессии, если политическая борьба в той или иной степени ведется по открытым и честным правилам. Чего, конечно, и подавно не было у позднего Ельцина, хотя на самом деле почти с самого начала и тем более после 1993 года и расстрела парламента. Этот расстрел и был уничтожением механизма канализации агрессии, и она стала копится, нарастать и выразилась в процедуре прихода Путина как выбранного Ельциным для охраны своей семьи и ближнего круга, как, впрочем, и бенефициаров приватизации и залоговых аукционов, что не было ни в коей мере демократической процедурой.

Дальше происходит то, что и не могло не произойти. Обычно это формулируется таким образом, что Путин лучше системных либералов понял простонародную часть своего общества и стал вести себя в соответствии с его ожиданиями. Типа, продавать величие и понты. И обменивать их на продление своих полномочий. Но куда точнее сказать, что Путин открыл в своей душе озлобление на во многом фиктивную и манипулятивную демократию и одновременно ощутил эту злость, эту агрессию, это разочарование у подавляющей части общества. И стал действовать по линии наиболее востребованного поведения.

Его чеченская война, его жесткое подавление того, что им именовалось как международный терроризм, что уже тогда позволяло в качестве цели использовать максимально широкое символическое обозначение своих неприятелей, которые до поры до времени именовались партнерами. Путин как внимательный наблюдатель фиксировал, что именно агрессивные жестокие эскапады наиболее точно соответствуют  желаниям доминирующей части общества, задыхающейся от переполнявшей ее агрессивности, и именно войны наиболее отвечали этим потребностями. Тем более, что эти войны были поначалу локальными и победными.

В этом плане трансформация Путина, дошедшего от второй чеченской кампании до аннексии Крыма и Донбасса, а затем, все также ощущая запрос на агрессивную политику, начал полномасштабную войну в Украине, это поведение вполне вписывающееся в ситуацию с оскудением демократии как патентованного механизма канализации агрессии и перехода ко все более жестокому и агрессивному курсу.

И война, как уже было сказано раньше, закончится не потому, что Путин или его элиты вспомнят о самосохранении, а по причине оскудения агрессивного начала у подавляющий части общества, которое вроде как естественно (а это всегда происходит как бы естественно) вспомнит о гуманизме и пацифизме, которые будут синонимичны законам самосохранения, всегда дающие о себе знать в конце кровавой и жестокой войны.

То есть агрессия как источник войны и демократия как механизм ее канализации не противоречат друг друга, а находятся в обратно пропорциональной зависимости: чем демократические процедуры честнее и определеннее, тем увереннее они подменяют необходимость войны, ибо и являются субститутом войны в мирное время.

Последнее замечание о вроде как меньшей жестокости и агрессивности у людей с более высоким уровнем образования, что, возможно, не фантазия, хотя и требующая дополнительного уточнения. В ситуации, когда демократия не позволяет канализировать большую часть общественной агрессивности, образование ни слишком помогает. А вот когда политическая борьба ведется более-менее честно, образованность предоставляет ее обладателям дополнительные инструменты канализации агрессивности. В том числе при потреблении культуры и вчитывания себя в процессы расходования агрессивности. То есть читая и смотря можно уменьшать уровень злобы и желчи в себе. Впечатлительность как желчегонное.

Здесь же востребованность таких жанров массовой культуры (о профессиональном спорте и говорить нечего, связь очевидна) как триллеры, фильмы ужасов и прочие вроде как низкопробные жанры со сценами жестокости, как, впрочем, и компьютерные игры, потому так востребованы, что позволяют также сбрасывать пену агрессивности, которая при более-менее устойчивом демократическом обиходе мешает многим. Как лай собаки, что ли, не случайно и собаки при демократии лают и дерутся между собой заметно меньше, а почему, почему собаки на Западе меньше лают – оставлю этот вопрос без ответа, хотя он и кажется очевидным.